Читать книгу «Персидский джид» онлайн полностью📖 — Далии Трускиновской — MyBook.
image
cover

Подьячий Колесников звал к себе подьячего Деревнина, чтобы после угощения без лишних глаз и ушей обсудить с ним особенности последнего попавшего к ним в руки дела.

Дело оказалось такого рода, что многие невинные должны были пострадать, прежде чем правда обнаружится.

Двор боярина Троекурова считался на Москве не самым богатым. Это у Морозовых, у Милославских под пять сотен дворни набиралось. Троекуров жил не то чтобы небогато – а по одежке протягивал ножки, и больше полусотни при себе на Москве не держал. Был он мужем благочестивым, строгим, уже в годах, и женат вторым браком на князя Пронского дочке Агафье. От первой жены были у него сын, сам давно женатый, да три дочери. Самую старшую, он давно, года четыре назад, выдал замуж. Две младшие до сих пор не были просватаны, хотя одной исполнилось девятнадцать, другой – семнадцать. Похоронив первую жену, некоторое время боярин пытался жить праведно и безгрешно, однако годы его были таковы, что от одиночества лезли в голову соблазны, и он рассудил по-апостольски: лучше жениться, нежели страстьми распаляться. Молодая жена первым делом родила сына – но, когда, спасаясь от чумного поветрия, вся семья перебиралась в родовую вотчину, годовалое дитя не вынесло тягот переезда. Тогда жена родила еще сына, Илюшеньку, – и над этим пожилой боярин дрожал, надышаться на него не мог.

Хоромы у боярина были таковы, что не всякий из дворни имел доступ в комнаты, а лишь избранные – мамы, нянюшки, сенные девки, постельницы, а мужского пола – ключник и старший приказчик. Когда в терему – молодая жена и две дочки, лишним людям там делать нечего. Но оказалось, что среди самых преданных завелась ехидна. На минувшей седмице в пятничное утро обнаружилось, что трехлетний Илюшенька пропал. Пропал из горницы, где спал под присмотром мамы, нянек, сенных девушек! А за стенкой спала сама боярыня (Троекуров, как многие благочестивые люди, завел две спальни, чтобы в посты и накануне среды с пятницей ночевать с женой раздельно).

Сперва дитя искали по всему дому – мальчик мог, выбравшись из колыбели, пойти на поиски игрушек или лакомств. Потом вышли во двор, в сад. Их обошли быстро – московские владения боярина были невелики, он жил в самом Кремле, как идти от Спасских ворот к Ивановской площади – налево, за двором князя Сицкого. Принялись громко звать, выбежали и на улицу. Никто из соседей дитя не видел. А на ночь кремлевские ворота запирают – выходит, дитя где-то неподалеку припрятали…

Стали разбираться: Илюшенька пропал в одной рубашечке. Коли бы его похитили с тем, чтобы просто спрятать надежно, то хоть прихватили бы порточки, кафтанчик, шапочку, вынесли младенца завернутым в одеяльце. А так – не иначе, плывет бедное тельце вниз по Москве-реке или же легло на дно, обремененное привязанным к шейке кирпичом… Договорившись до такого ужаса, женки и девки в голос завыли, боярыня упала без чувств.

Не ведающий тонкостей розыска боярин велел обыскать короба и сундучки мам, нянек, комнатных женщин, сенных девок. Уж Бог его ведает, что он там чаял сыскать – мешок с золотом за преступную услугу, что ли? Не нашел ничего подозрительного и взревел басом: хитры, сучьи дочери, да я хитрее! Неужто не ясно: цепные кобели ни разу не взлаяли, стало быть, знакомый человек по двору с младенцем на руках прошел!

Потом вдруг вспыхнула в нем надежда – и он вместе с ключником, которого считал самым преданным из слуг, обошел все закоулки своего двора, лазил и на чердак, спускался в погреба, добрался до всех мест, куда может попасть сбежавшее от присмотра малое дитя и сидеть смиренно, онемев от страха. Ни одного закоулка не оставили…

Наконец боярин, поняв, что любимый сынок пропал не на шутку, сделался грозен и неистов. То ли был он кому-то сильно грешен и наконец осознал это, то ли имел иные основания опасаться происков, но снова кричал, что сыночка вынесли спящего и выдали врагам, нехристям! А кто мог вынести? А это дознание боярин препоручил Земскому приказу, равно и поиски младенца.

Холеных и балованных комнатных баб с девками поволокли на дыбу…

Но чем громче вопили они, тем больше вранья записывали за ними писцы. И тем яснее делалось Деревнину, что настоящий вор сидит где-то в тихом местечке да и посмеивается…

Он не был жалостлив, но на сей раз подьячего проняло. И, посовещавшись с Колесниковым (тот помышлял, как бы перебраться в Приказ тайных дел, и уже оказывал некоторые услуги дьяку Башмакову, так что был в этом розыске не соперник Гавриле Михайловичу), он кое-что надумал…

Стенька узнал про это, когда среди дня подошел к зданию Земского приказа узнать, нет ли чего новенького.

– Степа, нас с тобой к Деревнину требуют, – сказал, спеша навстречу, товарищ его – земский ярыжка Мирон Никаноров. – Пошли скорее!

Они протолкались сквозь обычную у крыльца Земского приказа толпу, взбежали по ступеням, вихрем ворвались и встали перед Деревниным, как вкопанные. Стенька – статный, кудрявый, плечистый, с выкаченными от служебного восторга глазами, а Мирон – маленький, дородный, с глазами-щелочками, с носом репкой, с тощей бороденкой. И не скажешь, что ровесники…

– Пойдем-ка, – подьячий встал и прошел в соседнее помещение.

Оба земских ярыжки последовали за ним. Там он указал им на скамью под окном, сам сел напротив на ременчатом табурете.

– Скажи-ка, Мирон, у тебя те лохмотья целы, в которых ты прошлой осенью на богомолье хаживал?

Стенька невольно улыбнулся – Деревнин шутил! Богомолье заключалось в том, что Мирон и Кузьма Глазынин, переодевшись иноками, ходили по дворам, просили милостыню и высматривали, и выслушивали, не чеканят ли где воровские деньги. Тогда многих служащих Земского приказа использовал Приказ тайных дел, в последнее время получивший немало власти.

– В подклете висят, – отвечал удивленный Мирон. – Пригодятся же!

Имелось в виду – те воры, что тогда были изловлены, авось на Москве не последние! Кто-то и теперь по ночам этим ремеслом промышляет, кого-то опять вскоре выслеживать придется…

– Вот что, ты помоги и Степе такие же сыскать. Сегодня вы этим оба займитесь, но так, чтобы ни одна собака не прознала. И завтра с утра оба, принарядившись, ступайте по Китай-городу, по церквам – милостыню просить. Сочини, Мирон, откудова вы взялись, какой обители иноки, вспомни, что в тот раз врал…

Стенька растерялся – иноку, чтобы подавали, нужно было уметь жалостно выводить духовные стихи. Ему же медведь на ухо наступил, он даже спьяну старался глотке воли не давать. Мирон – тот мог, того когда-то обучили.

– Весь день чтобы по Москве околачивались! На ночь же просите пристанища у боярина Троекурова – понял, Мирон? Пусть вас ужином покормят, приютят в подклете, и вы слушайте, о чем мужская дворня толковать станет. Степа!

– Гаврила Михайлович?

– Дело важное, Степа. Гляди в оба. Всякое слово запоминай. Я даже думаю – тебе бы стоило убогим прикинуться. Ни языка, ни слуха, что надо – руками показывай и мычи. Тогда при тебе открыто говорить будут. Выдержишь?

– Я его научу, Гаврила Михайлович, – пообещал Никаноров. – Убогого-то лучше примут. И лучше бы нам сегодня днем с Москвы убраться, переночевать хоть бы у моего кума в Останкине и потом войти утром, как если бы от Троицы прибрели.

– Дело говоришь. Ну, ступайте тогда оба.

И Деревнин опять насупился.

Ярыжки, видя, что подьячий крепко не в духе, пошли потихоньку прочь.

– Убогий, надо же! – проворчал Стенька. – На этой государевой службе и впрямь убогим заделаешься…

Он имел в виду не то, что подумал бы иной ревнитель государева слова и дела, а совсем иное: предстояло объяснение с женой Натальей.

По долгу службы Стенька ее не раз удивлял. Мог уйти в собственноручно ею сшитой холщовой рубахе, а вернуться в чужой, нарядной, расшитой такими швами, которых бедная баба даже и не знала. Мог быть прихвачен соседями в темном углу за беседой с красивой девкой или женкой. Казалось бы, уж тут служба ни при чем! Но Стенька всякий раз более или менее успешно доказывал, что отнимал у важной свидетельницы сказку. Вот теперь поди растолкуй подозрительной бабе, что ночевать собрался не у зазорных девок, проживающих на Неглинке, а у никаноровского кума в Останкине… Как раз лопнет ее терпение, возьмется она за твой же подарок, большую медную сковородку, и наконец выполнит давнее обещание – изувечит…

Мирон Никаноров про эту Стенькину беду знал. И надоумил – домой возвращаться незачем, пусть помучается, пусть постоит на коленках перед образами! Время тревожное, за серебряную копейку посреди Москвы ночью зарежут, вот и пусть осознает к утру, что не мужа ей Господь послал, но сущего ангела!

Миронова жена, имея шестерых сынков и дочек, мало беспокоилась о том, с кем ее мужа видели на торгу. И так знала, что никуда не денется. Тем более что муж ей во всем доверял – и даже, приведя с собой товарища, попросил ее помощи при переодевании. По летнему времени много тряпья обоим ярыжкам не требовалось, но хоть худые ряски – а следовало бы иметь. Одна висела в подклете. Другую Миронова жена принесла от сестры, служившей на богатом дворе, где привечали пускающихся летом в богомольные походы стариков со старухами и имели для тех, кто вконец обносился, запас одежонки. Еще Миронова жена снабдила их двумя мешками и старым полотенцем – чтобы перед тем, как проситься на ночлег, для убедительности замотать как бы поврежденную Стенькину ногу. В мешки для виду напихали соломы – чтобы показать вид, будто прибрели издалека и все свое добро с собой притащили. Еще нашлась сума, которую надевают через плечо – с того случая, когда Мирон отличился.

День они провели прелюбезно – переночевав в Останкине, замешались в толпу богомольцев, вместе с ними неторопливо добрались до Москвы и пошли обходить все сорок сороков церквей, причем Мирон всюду объяснял Стенькину немоту и ту нужду, что привела их обоих в столицу, одинаково и весьма убедительно.

– А он, Алешка, не всегда нем и глух был, – издалека начинал ловкий Мирон. – Но грешник он великий, и за то у него употребление языка отнято. И прибился он, убогий, к нашей обители, и жил у нас привратником, и в церковь молиться не входил, а поклоны бил в притворе, и каялся, и строгий пост держал!

Глядя на Стеньку, трудно было бы подумать, что этот грешник – такой уж страстный постник. Стенька от природы был круглолиц и румян. Но он слушал Мироновы враки, низехонько повесив голову, а на голове имел черненький клобучок, под который упрятал кудри, светлую же бороду вымазал в золе, причем и щекам с носом досталось. А Мирон говорил убедительно, воздев перст и в нужных местах повышая голос.

– И пришел к нам в обитель старец, ростом невелик, хром и седат, и видел раба Алешку, и молился за него, и было старцу откровение! Пойдет-де раб Алешка в Чудов монастырь, и придет туда спозаранку, еще до заутрени, и войдет первым в соборную церковь святого Алексия, и к его гробнице припадет со слезами! И станет там, скорбный, оплакивать свои грехи! И там ему будет-де исцеление!

Слушатели громко ахали.

Стенька глядел в землю и отчаянно завидовал Мирону. Тот мог беседовать с кем угодно, ему же, Стеньке, велено было молчать. И ничего не попишешь – мало ли с кем Господь сведет у ворот боярина Троекурова?

Промолчав целый день, Стенька и впрямь осознал себя убогим. Когда они вошли наконец в Кремль, когда отстояли в Успенском соборе вечернюю службу, Мирон положил ему руку на плечо. Богомольцы расходились – никто не заметил, как один мужик в порыжевшей рясе с мохнатым подолом сказал другому такому же, лишенному речи и слуха:

– Ну, пойдем, что ли, благословясь.

Они дошли до боярского двора, и Мирон, вежливо постучав в калитку, попросился на ночлег.

– Не до вас, честные иноки, – хмуро сказал дворник. – Беда у нас стряслась. Шли бы к кому другому.

– Я-то пойду, товарищ мой обезножел, – Мирон задрал на Стеньке рясу, показывая замотанную ногу. – Мы издалека шли, из самого Ярославля, истомились, сегодня весь день ни присесть, ни поесть, а товарищ мой – убогий… Хоть его приюти! Я-то еще идти могу, а он, того гляди, упадет да и не встанет.

Теперь Миронов голос уже не воспарял повелительно, поражая звучностью, а сделался тускл и проникнут предсмертной обреченностью. Стенька в очередной раз позавидовал товарищу – кабы он сам умел так обращаться с голосом!

– За каким же бесом его, убогого, на Москву из Ярославля поволокло? – недовольно спросил дворник. – Сидел бы себе дома, Богу молился…

– Да что ж ты, нехристь, что ли? – раздался у Стеньки за спиной совершенно незнакомый гневный голос. – Тут почитай что вся Москва знает, для чего инок пришел, а ты его прочь гонишь!

Оба ярыжки разом повернулись к неожиданному заступнику.

Они увидели молодого монаха неописуемой красоты. Темные волнистые волосы были зачесаны назад, бородка с усами ровнешенько подстрижены, глаза же, осененные длинными девичьими ресницами, были, как у насурьмленной красавицы, с поволокой. Стенька знал – такие глаза случаются, когда бабка или прабабка при розыске оказывается пленной турчанкой. Но ему и на ум бы не пришло искать в заступнике басурманских кровей. Более того – тот ликом своим напоминал юного святителя Пантелеймона, как его пишут на образах. Только чуть посуше, построже был тот лик – и оттого еще опаснее для тех девок и женок, что сдуру заглядятся.

Одно лишь несколько портило красоту – черное родимое пятно на левой щеке, впритык к носу и даже с поползновением на него чуть повыше ноздри. И не простое, а словно нашлепка из тонкого, с коротким ворсом бархата.

Инок тоже имел такой вид, словно одолел неблизкий путь, и на спине имел холщовый мешок поболее Стенькиного, через плечо же – серую суму. И нес длинный дорожный посох подходящей толщины – такой разве что о камень обломаешь, а о голову лесного налетчика – вряд ли, скорее сама голова треснет…

– А ты-то чего привязался? Сказано не пускать никого, беда у нас, – тупо и горестно повторил дворник.

– Коли Божьего человека не пустить – еще пуще беда приключится, – возразил красивый инок. – Почем ты знаешь – может ему, убогому, будет сила дана вас всех отмолить, и с хозяином вашим, и со всей дворней?

После чего заступник едва ли не слово в слово передал то Мироново измышление, которым сам Мирон собирался сейчас проложить дорогу на боярский двор.

При этом у Мирона хватило ума взять Стеньку за руку и очень крепко эту руку стиснуть, без слов говоря: вот только покажи, что у тебя есть слух, я тебя доподлинно убогим сделаю!

– Стало быть, коли они в Кремле не переночуют, так он спозаранку первым к гробнице не припадет? – повторил дворник. – Да мало ли народу в Кремле дворы имеет?

– А коли Господь тебя сейчас испытывает? Поможешь ли тому, кого он избрал, благость свою явить или ворота перед ним запрешь? – Тут инок не хуже Мирона возвысил голос. – Гляди, узнает твой боярин про такое непотребство – одними батогами не отделаешься, и кнута еще попробуешь!

Дворнику, здоровенному дяде, было тяжко. Следовало на что-то решиться – и он мучался, понимая, что при оплошности и в том и в другом случае спина целой не останется. Наконец божественное победило.

– Заходите скорее, бегите за угол, вон туда, пока никто не видит… А ты?…

– Да и я с ними, – сказал, оказавшись во дворе, инок. – Мне ведь тоже где-то ночевать надобно!

Стенька, получив от Мирона удар коленкой, вспомнил про свою хромоту и весьма живописно проковылял до подклета.

– Вот и пробились, – весело сказал молодой инок. – Теперь уж он либо войлоки нам даст, расстелить на полу в подклете, либо на конюшню пустит, на сеновал. А спозаранку вместе и уйдем. Я тоже с вами святому Алексию помолюсь.

– С Божьей помощью, – добавил Мирон. – Выручил ты нас, я уж не знал, как быть. А что у них тут стряслось?

– А кто их ведает! У боярина, говорят, дочки молодые. Не иначе, у одной молодца в светлице поймали.

Выразившись столь легкомысленно, инок усмехнулся.

– Ты сам-то не к боярышне ли пробираешься? – с подозрением спросил Мирон.

– Нет, брат, боярышни не про меня, – внезапно помрачнев, ответил инок. – Мне иное теперь на роду написано… Да куда ж он запропал, бляжий сын?

Это относилось к дворнику.

– Поймают нас тут сейчас, – принялся пророчить Мирон, – по шее надают да и выкинут…

– А вон зайдем в сарай – нас и не заметят, – предложил инок.

Так и сделали, причем вовремя – откуда ни возьмись появились два крупных кудлатых мужика из дворни, пошли к воротам, и вступать с ними в драку никому, ни Стеньке с Мироном, ни загадочному иноку, было незачем.

Кабы боярин поселился не в Кремле, а в Белом городе, то и был бы у него двор, как подобает: между воротами и главным крыльцом широкое и открытое пространство, по бокам от хором – службы, за службами – сад и огород. Но для настоящего устройства двора места не хватало, сруб с подклетом, очевидно, предназначенный для приказчиков и старшей челяди, стоял у самого забора, сарай – чуть подальше, за сараем уже виднелись курятник, хлев, конюшня, и перебежать от одного строения к другому было несложно даже убогому обезножевшему Стеньке.

Но обошлось – дворник рассказал о бесприютных иноках ключнику, ключник – еще кому-то, и им отвели угол в подклете, не пожалели войлоков, даже ужином угостили – остатками рыбного пирога и квасом.

Дворня была уныла. Многих притянули к розыску о похищении младенца, прочие боялись за свою шкуру и решительно никто не мог понять, для чего это сделано.

– Это Господь боярину испытание посылает, – попробовал растолковать инок, назвавшийся, кстати, Феодосием. – Как Аврааму – убьешь ли мне в жертву сына единородного или пожалеешь? А что вышло? Занес старец нож над чадом – а ангел Божий и схвати его за руку! Гневен боярин, а зря, людей губит – а ему бы смириться перед Божьей волей…

Складно толковал инок – даже Мирон со Стенькой заслушались. А дворня – так тем более. Обычно странных людей для того и привечали, чтобы про божественное или про необычное послушать. Иной дед божился, что из самого Иерусалима идет, и сиживал в тени той осины, на которой Иуда повесился, и складно лаял бусурман, и показывал камушек с горы Голгофы.

На сей раз божественное пришлось очень кстати.

– Баб жалко, – сказал сторож Максимка. – И девок жалко. Изуродуют их – кто их таких возьмет? Я одну знал – ее за воровство притянули, так она после двух висок трястись стала. Отлежалась потом, но все равно тряслась, вот и была ей одна дорога – на паперть.

– Но ведь каким иродом нужно быть, чтобы дитяти вред причинить? – спросил Мирон. – Неужто у боярина враги завелись? Ну и пусть бы ему в бороду вцепились – дитя при чем?

С тем он встал, вышел из-за стола и очень тихо спросил Максимку, куда тут ходят по нужде, и Максимка вызвался показать. Молодой инок Феодосий увязался следом. Стенька остался среди дворни один и всем видом изобразил полнейшую бестолковость. Он понятия не имел, как должен вести себя убогий, лишенный речи и слуха, а потому и сидел пень пнем.

– Легко им рассуждать! – сказал поневоле добрый дворник Онисий. – Враги-де у боярина завелись! Нет хуже, чем домашний вор…

– Нишкни, – одернул его старый огородник Михей.

– А более – некому, – прошептал молоденький его помощник Фомка, такой беловолосый и белокожий, что в темном подклете казался совершенно невозможным видением.

– А ты ему-то скажи…

– И до дыбы не дойдешь – тут же он тебя посохом…

– Да ведь только тот и мог…

– Не он сам, а змея…

– Да неужто та дура-девка не догадалась бы сама вместе с младенцем убежать? Какого ж рожна она ждала?!

– Нишкни!..

Так переговаривалась вполголоса боярская дворня, а Стенька мучился от невозможности задать хоть один вопросец.

Было ясно одно – подозревали в преступлении мужчину, связанного с некой змеей. Вскоре ясно сделалось и другое – как именно вынесли дитя и с рук на руки передали похитителю.

– Одна согрешила – другие терпят! Эх, Господи…

– Тут две женки орудовали – комнатная и дворовая. Портомоя ли, мовница ли, или хоть твоя баба, дядя Михей, – огородница…

– Ты чего на мою бабу поклеп возводишь, пес!

1
...
...
9