Деревнин оглядел приобретение.
– Точно. Видишь – как в Китае заклеили, так до Москвы никто бумагу не повредил.
Очевидно, он и дома, хворый, занимался делами. Край красивой расшитой скатерти был отогнут, а постелено суконце, и там стояла кизилбашская чернильница, лежали два пера, оба оправленные в серебро, одно в придачу с хрустальным пояском, лежала и серебряная перница, а в приказ-то брал оловянную! Стопочка голландской бумаги с видным на просвет гербом города Амстердама, несколько книг, облаченных в черную и в красную кожу, одна из них, самая пузатая, с серебряными застежками, и к ним для удобства чтения слоновой кости указка с ручкой в жемчужной сеточке, и все это показывало, что хозяин – человек не простой, достойный. Тут же в круглой открытой коробье лежало свернутое Уложение, которое многие подьячие заказывали для собственных нужд переписать. Длины оно было неимоверной – сказывали, под три сотни саженей, и сыскать в нем нужное место с непривычки оказывалось затруднительно, потому из Уложения торчали бумажные лоскутки с пометками. Там же была диковина – книжечка писчая, которую с собой брать, в черепашьем кожушке. И стояла серебряная немалая стопка – надо полагать, с водой или чем иным от икоты.
Судя по тому, что в комнате была и книгохранительница, резанная из липы, длиною в целых полтора аршина, с дверцами на железных петлях, Деревнин выложил на стол далеко не все свои сокровища. Может, и пустая стояла книгохранительница, для виду – в самом деле, зачем подьячему столько книжек? Для Стеньки, уже примеряющего на себя внутренне подьяческий чин, важным показалось иное.
На скамье, где сидел, работая, Гаврила Михайлович, лежали не жалкие тюфячки, которыми пользовались подьячие в приказной избе (на голой скамье ежедневно по двенадцать часов сидеть – мозоли на гузне натрешь!), а суконные коричневые подушки.
Гордый новообретенным умением разбирать склады, Стенька взял одну книгу, черную, раскрыл доски и прочитал (сперва про себя, шевеля губами, потом же торжественно повторил вслух):
– «История Казанского царства»!
– Гляди ты! – высказал удивление Деревнин. – Совсем бойко выучился!
– Я вот, Гаврила Михайлович, одного понять не могу, – признался Стенька, взвешивая в руках тяжелую книгу. – Зачем их в досках делают? Тут же доска – в вершок толщиной!
– Ну, поменьше будет, – Деревнин забрал книгу и бережно положил обратно. – А в досках и с застежками – так это от пожара. У тебя-то дома книг не бывало, ты и не знаешь, что с книгами в огне делается.
– Горят, поди?
– А вот гляди…
Деревнин взял другую книгу, с зелененьким обрезом, положил, нажал на нее сверху – и то с трудом замкнул застежку.
– Видишь, как плотно? А теперь представь, что эта книга в огне оказалась. Пока он доски сгложет, огонь и зальют, они же долго гореть будут. Страниц же пламя не тронет, а что обрез малость обгорит – не беда, на то в книгах и делают широкие поля. Подрезать чуток – и будет книга как новая.
– Хитро! – одобрил Стенька. – Поглядеть можно?
– Нужно, – решил Деревнин. – Это Евангелие.
Стенька бережно снял со стола Евангелие и подивился серебряным выпуклым жуковинкам по углам нижней доски, на которых, как на ножках, стояла на столе книга.
– Ты, чай, от Грека эту книжную хворь подхватил, – заметил подьячий, и Стенька торопливо положил книгу. – О божественном потолковать пришел, что ли?
– Ох, Гаврила Михайлович! – Стенька разом вспомнил все неприятности. – Уж о таком божественном, что выше некуда!
Подьячий тяжело сел. Ярыжке сесть не предложил.
– Сказывай! – Его лицо от внезапной икоты передернулось, и он спешно выпил воды.
И Стенька доложил, что к деревянной грамоте протянулись когтистые лапы Приказа тайных дел, а для чего – можно только гадать. И, стало быть, они двое, Стенька да Деревнин, виноваты во многом – не придали должного значения диковинной улике, вынесли ее из Земского приказа, допустили, чтобы налетчики отняли…
– Ах ты, Господи… – пробормотал расстроенный Деревнин. – Вот ведь беда… Да ты сядь, Степа. А что наши?
– А что наши! Рьяно за дело взялись! С самого утреца Протасьев всех собрал да как возгласит: братцы-государи-товарищи!..
Такое обращение обычно означало не то чтобы приказ, скорее – отчаянную просьбу действовать скоро и толково ради общего приказного блага.
– И сам в печатню отправился, и Елизария с Захаркой с собой взял, и Гераську-писца, и стрельцов для охраны. Стрельцов-то расставить у входов и выходов хотел, чтобы никто не выскочил.
– Ишь ты – целое войско… Да ведь коли грамота в печатне, то так, поди, упрятали, что ее сам черт не сыщет, прости Господи… – Деревнин перекрестился. – Если только ее тогда же, ночью, не переправили куда подальше.
– А чего переправлять? На Печатном дворе столько всякого добра – бочку беременную спрятать можно, никто и не заметит. Коли у них нахальства хватило на нас напасть, стало быть, в безнаказанности своей уверены! – воскликнул Стенька. – А коли Приказ тайных дел в это дело нос сует – для чего бы?
– Ты всех тамошних затей знать не можешь, – одернул подьячий, – да и я тоже. Первое, что на ум бредет, – им, кроме соколиной охоты, гранатного боя и дневальных записей, теперь велено еще за еретиками охотиться.
Дневальные записи – это был смех на все приказы. Государю пришло на ум сличать, какова была погода в разные годы, и подьячие Приказа тайных дел старательно записывали в особую книгу, что, мол, января тринадцатого дня шел превеликий снег, а после того случилась оттепель. Бывало и диковинное – град вместо снега, цветение садов в неположенное время. Но реже, чем желалось бы государю.
– Гаврила Михайлович, мы с тобой оба ту книжицу видели. Буквы в ней вроде наших, а все же не наши. Так я и думаю – это кто-то нашу русскую грамоту для своих черных дел переделал и…
– Нишкни!.. – вдруг взволновался Деревнин и опять запил икоту водой.
После чего тяжко-претяжко вздохнул, сдвинул густые брови – да и застыл, словно готовое прозвучать слово поперек горла встало. И по его лицу Стенька догадался, что подьячий тоже, кажется, что-то понял.
А что мог понять Деревнин такого страшного, чтобы выпучивать глаза и открывать рот?
Да то же самое, что уже ошарашило Стеньку, только он успел малость успокоиться.
Не еретики, нет, люди правильной веры нацарапали те знаки на дощечках, но уж не затейного ли письма склад, неведомым путем исчезнув из Верха, вынырнул на торгу, в санях, за пазухой у мертвого парнишки? Иначе Башмаков бы своих людей тайно осведомляться не прислал – нужны ему больно еретики…
– Так что же, Гаврила Михайлович?
– Нишкни… – Подьячий задумался. – Ты это наудалую брякнул? Или доказательство есть?
– Такое доказательство, что хуже некуда. Ты того конюшонка, Данилку, помнишь?
– Как не помнить!
– Он девку подсылал в избу, узнать – не приходил ли кто забирать парнишку! Он кто тому парнишке – брат, сват? Да еще тайно подсылал, сам у ворот ждал, хоронился! А у него за спиной-то – кто?…
– Да-а… Прав ты, Степа. Хуже – некуда… Ты кому-то про это доносил?
– Да ты что, Гаврила Михайлович! Мы с тобой в этом деле больше всех запутаны – стану я всему приказу языком трепать тебе и себе во вред!
– Это правильно. Это разумно… А на кой ляд Греку грамота, ежели она?…
– А он же хитрый! Помнишь, в приказе толковали – он же и в Риме у католиков жил, сам католиком стал, в Турции бусурманскую веру принял, к нам перебрался – православным себя объявил! Он мог, на грамоту глянув, догадаться, что она такое… ежели только не для него самого это сокровище из Кремля кто-то вынес, да не донес…
Деревнин кряхтя встал и потер поясницу.
– Крепко я вчера приложился…
Стенька сочувственно покивал. Подьячий прошелся вдоль стола и обратно, чтобы малость разогнать кровь, и с того ему, видать, полегчало. А может, тело само поняло, как ему устроиться, чтобы не болело. Деревнин навис над столом, согнувшись и упираясь руками.
Стенька, чтобы не быть выше начальства, расставил ноги, присогнул коленки и тоже уперся – только в собственные ляжки.
– Путаное дело, – сказал он. – И впрямь похоже, что это молодцы из печатни на нас напали. Знаешь, Степа, а он не напрасно хотел за грамоту большие деньги платить. Он твердо знал, что сам за нее вдесятеро больше получит! Да и покупателя на примете имел!
Они уставились друг на друга с превеликим пониманием. Одно к одному шло, и по кусочкам составлялась картинка, на которой яркими красками изображалось изменническое дело Грека…
– Гаврила Михайлович! – воскликнул Стенька. – Ты смотри, что выходит! Сейчас мы эту чертову печатню, можно сказать, в осаду взяли. Коли он, еретик Грек, той же ночью деревянную грамоту куда хотел переправил, так все наши заботы – коту под хвост! Может, ее и в Москве уже больше нет! Да только я в это не верю!
– Потому лишь, что безнаказанностью своей возгордился?
– Потому еще, что знал – мы на помощь позовем, стрельцы прибегут, будут на окрестных улицах налетчиков искать! А ты стрельцов знаешь – они тогда к обворованному месту караул выставляют, когда красть там уже больше нечего!
Стенька выпалил эту крамолу и уставился на Деревнина – понял ли подьячий, что имелось в виду? Подьячий понял – стрельцы, у которых под самым носом подьячего побили, и точно могли по тому злополучному месту, по Никольской улице, полночи с барабанным боем расхаживать, с них станется…
– Так коли грамота еще там?
– Проще всего взять стрельцов и в печатне выемку сделать, – сказал Деревнин. – Протасьев этим, поди, и займется. Да только там у них имущество такое, что и не знаешь как подойти. Грамота будет на видном месте лежать, а тот, кто делает выемку, и не приметит.
– Нет нужды в выемке, Гаврила Михайлович! Пусть Протасьев делает, как пожелает. Коли она там, да коли она кому-то обещана, – тот человек, ее не получив, сам попытается за ней прийти!
– Вот так тебе голландский посол и поплетется на Никольскую! – остудил ярыжку подьячий. – А коли Грек только при нас, увидев грамоту, догадался, на что ее употребить?
– Так он искать покупателя все одно станет! И коли Протасьев рьяно за дело возьмется, Грек поймет, что незачем ему грамоту лишний день в печатне держать. В первую выемку не найдут – во вторую могут случайно набрести. Ему же самому важно от нее поскорее избавиться! Да и деньги получить!
– А как быть, Степа? Сказать в приказе, что дельце изменой попахивает, такой переполох подымется!
Стенька понял без слов – после подобных переполохов головы летят, батоги по спинам гуляют, многие неприятности случаются.
А с кем они в первую очередь случатся? С теми, кто грамоту проворонил…
– А вот мне тут одна затея на ум пришла, – сказал он осторожно. – Коли получится – мы того человека, что за грамотой придет, может, и выследим.
– Коли о том раньше было сговорено…
– Гаврила Михайлович!
Такая в ярыжкиных глазах была готовность к действию, что Деревнин только вздохнул.
– Я еще похвораю денька два, – сказал он. – А ты каждый вечер потихоньку приходи. Что за затея-то?
Но Стенька не ответил. Он уже, прикусив губу вместе с кончиком уса, напряженно думал…
И по лицу его Гаврила Михайлович все яснее понимал, что ярыжка собрался наворотить немалых дел, руководствуясь лихой поговоркой – или полковник, или покойник.
Такое за ним водилось…
У Желвака был свой способ вести розыск.
И, надо отдать конюху должное, способ требовал от него немалой доблести. Именно от него! Кто другой бы и радовался необходимости добывать сведения именно так, а не иначе, – Желвак же хмурился. Но, постановив для себя, что иначе много не вызнаешь, шел на дело примерно так же, как иной злодей нераскаянный – на плаху.
Если бы кто видел Богдана Желвака приближающимся к печатне на Никольской улице, так бы и решил – добрый молодец похоронил, как в чуму, всех родных и близких, домишко у него сгорел, а бабка-корневщица объявила, что против его смертной хвори у нее травок нет.
С такой вот пасмурной рожей, повесив голову, брел Богдаш по Никольской улице к Никольскому крестцу – одному из тех трех московских крестцов, где стояли особые часовни для крестного целования по важным случаям и куда на Семик привозили младенцев из богаделен, чтобы бездетные супруги могли выбрать дитя, какое полюбится. Самого Желвака так-то выставляли – и хорошо, нашлись добрые люди, да рано их Бог прибрал…
Он собирался посетить церковь Заиконоспасского монастыря, сперва – деревянную, что выходила прямо на Никольскую, а потом и каменный храм. Было это в двух шагах от Красной площади, как раз за иконным рядом, почему Спасская обитель и получила такое удивительное название.
В церковь Богдаш проскочил как можно быстрее и неприметнее. Поскольку печатню тряс и шерстил напропалую Земский приказ, поблизости могли слоняться переодетые соглядатаи. А знать приказным, насколько это дело важно для Башмакова, было ни к чему. Пусть в простоте своей полагают, будто еретические писания ищут!
Ведь тот, кто отдал человеку Башмакова столбцы со сказками, отобранными у подьячего Деревнина, земского ярыжки Аксентьева и торгового человека Похлебкина, а потом утром тайно их принял, о своем содействии Башмакову вряд ли орать будет. Глядишь, таким путем местечко себе в Приказе тайных дел выслужит, поближе к самому государю.
Рассчитал Богдаш так: сюда ходит весь тот народ, что трудится в печатне и проживает поблизости. И мужья, и, соответственно, жены…
А по опыту он знал, что девки еще чего-то в этой жизни побаиваются, молодые женки же, глядя на его, Богдаша, золотые кудри и широкие плечищи, последний страх теряют и сами бы следом побежали, кабы не угрюмый вид молодца. Стоит только подмигнуть…
За этим и прибыл Желвак в церковь – подмигивать.
Но для своего розыска он все же хотел выбрать женку миловидную, молодую, статную. И такая женка стояла как раз, укрепляла восковую свечку, и огонек красиво осветил ее круглое свежее лицо, полные губы, темные глаза… Да и одета была не бедно и не богато, а как раз так, как надобно. Богатая-то одна в церковь не пойдет, а непременно с ней мамок и девок пошлют, так что от нее толку мало. А с бедной в этом случае Желваку говорить было не о чем. Мастера-то печатные – народ зажиточный, жен богато водят. И всякий, кто при Печатном дворе кормится, неплохо живет.
Богдаш встал так, чтобы встретиться с пригожей женкой взором, и это ему удалось. Он чуть приоткрыл губы, искренне полагая, что должна получиться зазывная улыбка.
Женка, как ей и полагалось, опустила глаза – приметила, значит! Да тут же и вскинула ресницы – убедиться, что не ошиблась.
Богдаш глядел, как если бы перед ним чудо стряслось, приоткрыв рот и вылупив глаза.
Тогда женка засмущалась и отвернулась. И опять же – метнула через плечико взгляд! Любопытно ей, видать, сделалось – неужто такого красавца из-за нее не на шутку забирать стало?
Богдаш всем видом показал, что готов схватить красавицу в охапку – и, кабы не в церкви, так бы и сделал! И подался было к ней всем телом…
Лукавая женка имела две возможности. Первая – перейти на другое место, поближе к старухам, где она становилась неуязвима для нахала. Вторая – выскользнуть из церкви в полной уверенности, что молодец выбежит следом.
Женка поспешила к дверям. Шла она, потупив взгляд, но разгоревшись личиком, так что иная богомолка, поди, и смекнула, что тут творится. Выйдя на паперть, женка устремилась к ближайшему переулку, но устремилась без особой спешки. Спокон веку умные женки знали это искусство убегать так, чтобы кому нужно – тот догнал.
Скрипом сапог по снегу Богдаш дал ей понять, что вот он, тут, идет следом, а коли не верит, так может оглянуться и убедиться. Она не оглянулась. Знала, стало быть, кто там скрипит!
Богдаш дал ей дойти до середины переулка, и тут нагнал, и, проскочив вперед, заступил дорогу.
– Ах! – словно бы удивившись безмерно, вдохнула она морозный воздух, сверкнула белыми зубами. И чуть запрокинулась голова, обратилось вверх румяное лицо – целуй, да и только!
– Ты чья такова? – спросил Богдаш, надвигаясь на красавицу грудью, отгораживая ее собой от всякого, кто вздумает сунуться в переулок.
– А мужняя жена! – Женка хотела показать, что и у нее есть норов, что может осадить наянливого молодца одним словечком.
– А что же муж одну в церковь отпускает? – тихим и проникновенным голосом спросил Богдаш. – Не ревнивый, что ли, попался?
– Да не станешь же всякий раз его с собой тащить! Он службу исполняет, – отвечала красавица. – А я и сама за себя постоять сумею!
– Ты всегда сюда ходишь?
– А тебе на что?
Как будто она не знала, для чего молодцы такие вопросы задают!
Богдаш взял ее за плечи и приблизил губы к губам…
– Ахти мне… – прошептала она. – Увидят же!
Но он и не торопился целовать. По своему и чужому опыту Богдаш знал, что за поцелуй, пожалуй, и оплеуху схлопотать можно, а такое ожидание поцелуя – ненаказуемо! Главное – стоять столбом, а добыча пусть ждет да разгорается.
Тем более что нужны ему были поцелуи примерно так же, как чирей на гузне.
– Да пусти же…
– Как звать-то тебя?
– А тебе на что?
– А на именины приду.
– Муж-то такого гостя в тычки выставит!
– А мы и без него именины справим…
– Да Господь с тобой! Я, молодец, не такая!
– Тебя во всем мире краше нет!
Такие немудреные, да страстные речи, торопливые и оттого вдвойне соблазнительные, Богдаш умел вести превосходно, Да и женка отвечала, как по писаному. И хотя оттолкнула, да легонько. Хотя закричать грозилась, но не закричала же!
– Приходи завтра к ранней обедне, – велел Богдаш, опять же по опыту зная, что выпрашивать у красавицы свидания – семь потов сойдет, а не уговоришь, но коли прикажешь таким вот голосом, в котором скрытое пламя и рокочущая ласка, – на край света в нужный час прибежит!
– А и не приду…
– Муж, что ли, вдруг сторожить примется? У муженька твоего сейчас на Печатном дворе других забот по горло.
– А ты почем знаешь?
– Я про тебя многое знаю… – загадочно и грозно произнес Желвак.
Пусть думает, будто он ее давно высмотрел, а ждал лишь того часа, когда в печатне начнутся неприятности и все, там служащие, махнут рукой на домашние дела.
– Ох, не промахнись, молодец…
– Я куда целю – не промахнусь.
Больше в ту встречу Богдаш затевать не стал. Чем время тратить, женку уговаривать, – нужно дать ей вечером, по дому хлопоча, все словечки этой беседы в переулке не раз вспомнить, нужно дать ей ночью от жаркой бессонницы помаяться… К ранней обедне ее душенька как раз и созреет.
На Аргамачьи конюшни Богдаш явился такой мрачный, как если бы не с красивой женкой о встрече условился, а от дьяка здоровый нагоняй получил. Некоторое время спустя прибыл Тимофей.
– А я тебя видал, – сказал Озорной. – Ничего женка! При нужде не страшно будет и оскоромиться.
Тимофей очень четко различал грех, который совершаешь добровольно, от греха, который вынужден совершить, находясь на государевой службе. И погубление своей души ради государственного блага считал, похоже, какой-то особой доблестью.
– У тебя что? – спросил Богдаш.
– Совсем они там с ума сбрели! Мужик мочалу привез, сорок связок, цена той мочале – шесть денег связка, велик промысел! Так и того мужика трясти принялись – давно ли сговорился мочалу доставить да точно ли мочалу привез! Боятся, не подошлют ли кого за грамотой, а подослать могут кого угодно, хоть бы и самого бестолкового мужика!
Озорной усмехнулся.
– А что, и бестолковые мужики были?
– Да был один… Приехал на санках, санки лукошками уставлены. Золу, сказывал, привез. Ему в ответ – да уж куплена зола, поворачивай назад! А он свое гнет – у соседа-де моего золу брали, а моя лучше! Насилу и отогнали.
– На что им зола? – удивился Богдаш.
– Господь один ведает. Про золу-то я от кума знал, он им возил. Сбегал я с утра к куму-то, взял лошадь, взял лукошки. Пока у ворот отирался – много чего услышал!
– А кабы вовнутрь пустили с теми лукошками да сказку подьячие отбирать принялись?
О проекте
О подписке