Она сделала книксен Медному Джону, просила передать привет Генри, когда тот увидится с ним, постояла с минуту и вышла из комнаты. Вскоре после ее ухода Медный Джон принес свои извинения и тоже удалился. Он выяснил, что успеет пообедать и немного отдохнуть, прежде чем пустится в обратный путь. От этих Флауэров никакого толка, думал он. Их отношение к делу было так типично для них – в Италии они ведут себя так же легкомысленно и безалаберно, как и дома, в замке Эндрифф. Просто позор: видеть, как пожилой человек, того же возраста, что и он сам, у которого к тому же взрослые дети, сидит среди бела дня в кафе с какой-то девкой и распивает вино, зная при этом, что деньги, на которые он пьет – злополучный хозяин гостиницы их, наверное, еще и не нюхал – даны ему его тестем Робертом Лэмли из доходов, полученных от шахты на Голодной Горе. Он, Джон Бродрик, директор этой шахты, работает по десять часов в сутки для того, чтобы добиться максимальной производительности, так что теперь ее можно считать наиболее эффективной во всей стране, а этот никчемный бездельник и пьяница Саймон Флауэр сидит себе на солнце и пожинает плоды его трудов.
Он выехал из Неаполя усталым и подавленным, и долгое утомительное путешествие домой без уверенности, что по дороге удастся встретиться с сыном, представлялось ему кошмаром. Станция следовала за станцией, и повсюду он расспрашивал о молодом человеке, стройном и белокуром, у которого, по всей вероятности, утомленный и нездоровый вид. Да, подтвердили хозяева и слуги одного из отелей, они видели молодого человека, отвечающего этому описанию. Он останавливался у них с неделю или десять дней тому назад. Молодой джентльмен казался очень усталым и непрерывно кашлял. Он просил их отправить письмо. Нет, они не помнят кому. Нет, не в Англию. Кажется, оно было адресовано в Неаполь. Господин, несомненно, вскоре нагонит своего сына…
Однако в следующем городе в ответ на его вопрос следовал непонимающий взгляд, равнодушное пожатие плечами. Молодой человек такой наружности здесь не появлялся…
Странно, думал Медный Джон, что Флауэры ничего ему не сказали об этом письме. Вряд ли он писал кому-нибудь другому в Неаполе. Возможно, письмо, или даже письма, затерялись. Он продолжал ехать вперед, день за днем, теперь уже по Франции, где жара была не столь томительной, но пыли на дорогах не убавилось, а солнце по-прежнему стояло в голубой лазури неба. Вечером четвертого дня дилижанс с грохотом въехал в небольшой городок Санс, что примерно в семидесяти милях к юго-востоку от Парижа, и подкатил к гостинице, которая носила название «Отель де л'Экю». Завтра, думал Медный Джон, с трудом вылезая из экипажа, я буду в столице, где почти наверняка получу сведения о Генри. Он несомненно побывает с визитом у Моллетов, а может быть, и остановится у них. Какое это будет облегчение – закончить путешествие почти на две трети и, дай-то Бог, вернуться домой вместе с сыном.
Он направился в гостиницу, темное и скучное старомодное здание, и пожелал видеть ее владельца. Хозяин явился немедленно; это был грузный человек с круглым веселым лицом, который вышел, утирая рот тыльной стороной ладони, так как ему пришлось оторваться от ужина. Медный Джон на примитивном и очень старательном французском задал ему свой неизменный вопрос: не встречал ли он молодого человека стройного, белокурого, у которого мог быть больной или утомленный вид? При этих словах выражение лица хозяина мгновенно изменилось. Он положил Джону Бродрику руку на плечо и разразился потоком французских слов, за которыми последний не мог уследить, а потом повернулся и исчез, чтобы через минуту возвратиться вместе с женщиной – его женой – и еще какими-то людьми. Они забросали его вопросами, перебивая один другого, пока, наконец, наш путешественник в отчаянии не проговорил:
– Я отец этого молодого человека. Ради всего святого, говорит здесь кто-нибудь по-английски?
Наступила мгновенная тишина. Женщина тихо сказала:
– C'est le pére. Quelle tristesse! Faut lui montrer la chambre…
[1]
Они снова шепотом о чем-то посовещались, а потом хозяин со скорбным выражением лица попросил Медного Джона немного подождать, он пошлет за доктором, мсье Жетифом, который все ему объяснит, он знает немного по-английски. Медный Джон не на шутку встревожился. В отеле несомненно видели Генри, а доктор, вероятно, его пользовал. Женщина предложила ему закусить, однако он отказался и уселся ждать, в то время как остальные стояли на почтительном расстоянии, обмениваясь замечаниями, смысла которых он не мог уловить. Напряженное ожидание и неизвестность становились совершенно невыносимыми, но наконец, минут через двадцать, хозяин возвратился в сопровождении высокого худощавого человека в очках и с бородкой; увидев Медного Джона, он подошел к нему, поклонился и, сняв очки, стал старательно их протирать – верный признак того, что он нервничал.
– Вы отец, месье? – спросил он, стараясь говорить негромко.
– Да, отец, – ответил Медный Джон. – Прошу вас, скажите мне поскорее, что с моим сыном. Что-нибудь неладно?
Месье Жетиф сделал глотательное движение и развел руками.
– Я очень сожалею, – сказал он. – Вы должны быть готовы к жестокому удару, месье. Ваш сын был тяжело болен, у него было congestion pulmonaire.
[2] Я сделал все, что возможно, но болезнь зашла слишком далеко.
– Что, собственно, вы хотите сказать? – спросил Медный Джон твердым голосом.
– Мужайтесь, месье. Ваш сын умер, вчера в пять часов утра… Тело находится наверху, в его комнате.
Медный Джон не произнес ни слова. Он смотрел мимо доктора, мимо хозяина и его жены, глядевших на него с любопытством и сочувствием, за окно, на пыльную, мощенную булыжником улицу. Мимо с грохотом катилась телега, парень на козлах погонял лошадь, размахивая кнутом, на упряжи весело звенели колокольчики. Старые башенные часы на площади пробили очередной час. Медный Джон распустил узел галстука и крепче сжал набалдашник трости.
– Проводите меня, пожалуйста, в комнату моего сына, – сказал он.
Доктор пошел вперед, за ним – хозяин с женой. Они вошли в комнату второго этажа, выходившую окнами на улицу. Занавеси были задернуты. В изголовье стояли две свечи, две другие – в изножье. Генри лежал на кровати. Он был покрыт только белой простыней, весь, кроме лица, и выглядел очень молодым и спокойным. Одежда его была аккуратно сложена на стуле, стоявшем у стены. Кошелек, ключи и книги лежали на каминной полке. Тишину нарушила хозяйка, сказав что-то шепотом.
– Она говорит, что здесь ничего не трогали; он сам так сложил свои вещи.
– Он давно здесь? – спросил Медный Джон.
– Шесть дней. Он заболел в первую же ночь, как только приехал. И не позволил нам написать в Англию. Они будут беспокоиться, сказал он.
– Говорил он что-нибудь о семье, обо мне?
– Нет, месье, он был слишком слаб. Просто лежал, и все. Он был очень терпелив. Вчера вечером мадам услышала, как он кашляет, вошла к нему и увидела, что он… умирает, месье. Она послала за мной, но было уже слишком поздно… Все мы очень сожалеем, месье.
– Спасибо. Я вам очень благодарен за все, что вы сделали.
Один за другим они вышли из комнаты, оставив его наедине с сыном. Он взял стул и сел возле кровати. За стенами «Отеля де л'Экю» проезжали телеги, грохоча по булыжной мостовой, слышался звон колокольчиков на упряжи. Переговаривались между собой люди. В доме напротив пела какая-то женщина.
Он должен что-то делать, что-то организовать, распорядиться. Тело Генри нужно бальзамировать и похоронить в Париже. Позднее они попытаются перевезти его в Англию. Ему не хотелось, чтобы Генри лежал здесь один, в чужой земле. Нужно написать Барбаре, Роберту Лэмли, Флауэрам – такое множество писем… Генри было двадцать восемь лет. Целых три месяца ему было двадцать восемь. Но здесь, на этой кровати, он выглядел гораздо моложе. И его отец невольно вспомнил те дни, когда они с Сарой ездили в Итон, навестить мальчика. Генри всегда так радовался, когда они приезжали. А потом в Оксфорд. Столько друзей, с которыми нужно было знакомиться. Он никогда не наказывал Генри, не бил его – не мог припомнить случая, чтобы тот в чем-нибудь провинился. А каким он был прекрасным товарищем и компаньоном в последние годы, с тех пор как они заложили шахту. Вскоре он несомненно женился бы и поселился в Клонмиэре вместе с молодой женой. А теперь Клонмиэр будет принадлежать Джону… Он продолжал сидеть на стуле, глядя на тело сына, а свечи догорали, оставляя на полу возле кровати капли воска.
Спустя некоторое время раздался стук в дверь, и хозяйка гостиницы спросила, не хочет ли он перекусить; ему необходимо подкрепить силы, он не должен поддаваться отчаянию.
Он вспомнил о том, что нужно продолжать жить, а для этого необходимо есть, пить, спать, строить и осуществлять планы, и что смерть Генри ничего в этом смысле не изменила. Он спустился вниз и пообедал в одиночестве в малой гостиной отеля, а после обеда пришел доктор, и они вместе отправились домой к мэру – его звали Жак-Теодор Леру, – где надо был подписать бумаги и выполнить различные формальности. Доктор и мэр подписали свидетельство о смерти и еще одну бумагу, в которой говорилось, что отцу разрешается подвергнуть тело сына бальзамированию, а затем похоронить в Париже. Эти дела в какой-то мере отвлекли Медного Джона. Он был занят. У него не было времени на то, чтобы сидеть и думать о сыне. Расставшись с доктором и мэром, он до самой темноты бродил по улицам Санса, а потом вернулся в «Отель де л'Экю» и снова поднялся в комнату Генри. Он словно ожидал увидеть какую-то перемену, возможно, Генри пошевелился или что-то произошло с его вещами, сложенными на стуле. Но Генри лежал неподвижно и спокойно, как и раньше. Только свечи у кровати стали еще короче и горели теперь низким прерывистым пламенем. Отец погасил их, одну за другой – это действие он ощутил как нечто финальное: он окончательно простился с Генри.
Медный Джон вышел из комнаты и закрыл за собой дверь. Он спросил у хозяина бумаги, перо и чернил. Подписывая свидетельство о смерти, он вспомнил, что четвертого числа каждого месяца он обычно писал Роберту Лэмли, сообщая ему о работе шахты. В мае он этого не сделал, поскольку готовился к поездке в Италию, и послал своему партнеру только короткую записку, объясняя ему, что едет на континент. Роберт Лэмли сочтет его неаккуратным человеком, если он оставит своего партнера в неведении на целых два месяца. Хорошо, что он захватил с собой все счета, касающиеся шахты, за последние полгода. К тому же не помешает, если у Роберта будут копии этих материалов. Он обмакнул перо в чернила и начал писать свое письмо.
«Отель де л'Экю, Санс, департамент де л'Ионн, Франция.
Дорогой мистер Лэмли,
Вы, очевидно, уже знаете, что поездка моего сына Генри в Италию для поправления здоровья не принесла ожидаемых результатов. Возвращаясь домой, он смог доехать только до города Санс во Франции, где и скончался вчера, третьего мая. Для меня это было тяжелым ударом, и столь же тяжелым ударом окажется для всей нашей семьи, но мы должны молиться Всевышнему, дабы он даровал нам силы справиться с горем. Я не сомневаюсь в том, что Вы получили тысячу четыреста девяносто фунтов, это сумма Вашего дохода за прошлый год. Что же касается новой шахты, то от нее пока не было никаких поступлений, хотя я надеюсь, что она окажется еще более перспективной, чем первая…»
КНИГА ВТОРАЯ
Джон-Борзятник (1828–1837)
1
Лето тысяча восемьсот двадцать восьмого года тянулось медленно для Джона, который стоял у окна своей квартиры в Линкольнс Инн, глядя на скучный узкий дворик, и думал о том, как бьются о берег волны на острове Дун, о том, как прилив быстро наполняет водой бухту возле Клонмиэра. Работа, как и всегда, не представляла для него ни малейшего интереса, и чаще всего он сидел за своим заваленным бумагами столом, лениво развалясь в кресле и покусывая перо, а когда приходил клерк с просьбой найти какой-нибудь документ, хранящийся в его отделе, ему приходилось тратить уйму времени, чтобы его отыскать. Он тосковал о доме больше, чем когда-либо. Теперь, когда Генри умер, было бы так просто положить конец этой комедии с его службой в Лондоне, поскольку у него было законное и естественное оправдание: его присутствие требовалось в Клонмиэре. Однако что-то мешало ему это сделать, какой-то сдвиг в сознании, появившийся после смерти брата. Все эти долгие недели в Лондоне ему казалось, что он каким-то образом виноват в том, что живет на свете и здравствует, в то время как Генри, который лучше и достойнее его во всех отношениях, лежит, мертвый и недвижный, на унылом кладбище во Франции. Если бы было наоборот, то в жизни семьи ничего не изменилось бы, его очень скоро забыли бы.
А Генри, такой умный, такой веселый, сестры его так любили, а отец на него чуть ли не молился – разве кто-нибудь может его заменить? Они никогда не оправятся от удара, без конца будут обсуждать все обстоятельства его болезни, как делали это в Летароге, когда отец только что вернулся из Франции, всегда будут вздыхать, возвращаясь к злополучному вечеру на шахте в прошлом году.
– Именно тогда он и простудился, – говорила Барбара. – Помните, когда он через неделю вернулся в Бронси, у него была высокая температура. И все рождественские праздники он пролежал в постели.
– А ведь ему и раньше случалось промокнуть, – подхватывала Элиза, – и ни к чему плохому это не приводило. К тому же и Джон тогда промок до нитки, верно ведь, Джон? Однако на его здоровье это ничуть не отразилось.
– Генри вел себя очень благородно в ту ночь, – заметил отец. – Я никогда этого не забуду. Он себя не щадил, был примером для всех нас.