Но чтобы понять позицию Ломброзо, надлежит прежде всего дать отчет, что он стал итальянским эмиссаром европейского позитивизма. Все знают, что позитивизм – это философское движение XIX века, распространившее теорию эволюции и другие открытия в естественных (как тогда говорили «позитивных», положительных) науках на социальную и культурную жизнь. Для позитивиста мысль или искусство – такое же проявление природной необходимости, как инстинкт или нервная реакция. Может быть, это проявление сложнее и неоднозначнее, но оно является такой же частью развития живой материи.
Позитивизм был направлен против идеи свободы воли, как ее сформулировал Кант, противопоставивший свободу воли (Freie Wille) как правовое основание бытия нашей личности среди других личностей и произвол (Willkür) как результат ложных убеждений и установок. По Канту, свобода воли основана на том, что мы признаем за другим те же права, что и за собой, что мы можем стать своими для других и другом для своих; а значит, мы можем принять то решение, которое никак не следует из природной необходимости, но только показывает, что мы действуем в своем праве, не нарушая права других. Тогда как произвол, самодурство – это как раз неумение чтить права личности, это убеждение в асимметрии правовых отношений, что я могу сделать с другим то, что он не может, не должен или не посмеет сделать со мной.
Для позитивистов концепция Канта слишком тесно связана с мечтами эпохи Просвещения о всеобщем равенстве, о полном предоставлении каждой личности всех гражданских прав. Позитивисты говорили, что в человеке слишком сильно животное начало, слишком велика косность материи, слишком ощущается действие природы с ее императивом выживания, чтобы можно было признать просветительские конструкции достоверными. Такая позитивистская позиция встречается и в наши дни, например, в книге «Эгоистичный ген» Р. Докинза; и ей противопоставляется новое или «темное» Просвещение, социальный конструктивизм, часто устанавливающий уже равенство по правомочности не только всех людей, но и людей, животных и вещей, как в объектно-ориентированной онтологии Г. Хармана или акторно-сетевой теории Бруно Латура.
Но у позитивизма было немало заслуг перед наукой: как в наши дни Р. Докинз создал гениальный термин «мем», так и тогда вождь британских позитивистов Герберт Спенсер (1820–1903) обосновал понятие психической энергии как главного содержания биологической и социальной жизни; энергии, которую можно накапливать и тратить. Именно это представление Спенсера укоренилось в языке, когда мы, например, говорим, что на отдыхе восстанавливаем силы и заряжаемся. И по сути, теория гениальности как помешательства, выдвинутая Ломброзо – лишь усиленная теория психической энергии: гений творит, не просто накопив энергию, а дав ей безраздельно накапливаться, и не регулирует разрядку психической энергии, а пускает дело на самотек, весь отдавая себя творчеству. Поэтому гений может рассматриваться как психопат, а может – как аномальный случай того, что делают все люди в работе с собственной психической жизнью, как то самое исключение, которое позволяет лучше понять правило.
Но для Ломброзо был ближе французский позитивизм. Наверное, самый близкий его заочный последователь, чьи идеи Ломброзо предвосхитил на совсем другом материале – Жан-Мари Гюйо (1854–1888), писатель и философ, объяснявший, что Кант был неправ в своей этике – ведь и удовлетворение личных потребностей, и нравственный поступок прежде всего дают нам чувство удовлетворения, а потом уже задним числом под это подводится идея автономии личности. Гюйо считал, что вся нравственность человека – это работа со своей энергией: например, героический поступок позволяет почувствовать своё могущество, а значит, силой мысли расширить резервуар, в который поступает психическая энергия. Возвеличив себя не иллюзорно, ты и получаешь большую дозу вполне реальной энергии; и героизм соответствует инстинкту размножения у животных, которое требует тоже хорошего питания и накопления биологической энергии. Различие между Гюйо и Ломброзо только в том, что Гюйо не считал творчество чем-то отличающимся от простой деятельности, для него эрос в природе и эрос в искусстве лежат на одной плоскости, тогда как Ломброзо считает, что в творчестве проявляется не только личная история, но и память поколений, а значит, оно качественно отличается от питания, любви или рутинного труда. Здесь видна разница между французом, множащим параллели и мыслящим метафорами, как делают часто и современные французские философы, и итальянцем еврейского происхождения, который хорошо помнит, что местные предания и корни не дадут о себе забыть, каким бы космополитом ты со своим итальянским происхождением ни хотел стать. Вообще, Ломброзо был патриотом еврейства: считая, что среди евреев много талантов, гениев и безумцев, он объяснял это страданиями народа и естественным отбором, что выживали только духовно сильные, передававшие приобретенные свойства следующим поколениям.
В генеалогическом интересе Ломброзо оказывается близок к другому французскому позитивисту, Бенедикту Огюстену Морелю, который создал теорию наследственных патологий и вырождения, иначе говоря, накопления мутаций. Эту теорию потом обращали не раз против символизма и модернизма, видя в новом искусстве скопище стилистических мутаций; достаточно вспомнить книгу «Вырождение» (1892) Макса Нордау, ненавистника новаторов в искусстве и деятеля раннего сионизма. Так и Ломброзо, нередко ссылавшийся на Мореля, считал, что помешательство творческого человека может определяться генетикой, влиянием природных аномалий и социальных неурядиц, болезней, в том числе наследственных; иначе говоря, тем самым злокачественным наследованием, которое и привело к качественной мутации. Заметим, что здесь эта мутация оказывается результатом не отдаленных генетических влияний, но самого широкого генезиса творческого акта, включая непосредственные воздействия прямо в момент создания произведения: для Ломброзо было не так важно, влияет ли на безумие в данные минуты творческой одержимости маньяк-прадедушка или дурной запах, уловленный в момент написания стихотворения. Именно поэтому он так смело раздаёт диагнозы людям, жившим много веков назад: если для него тысяча лет генеалогии как единый миг тяжелого впечатления, то почему нельзя говорить о давно прошедшем как о лежащем под рукой? Вообще, множественная генеалогия отдельных экстатических действий, своего рода ребус – фирменный знак философии Ломброзо: например, он выводил человеческий поцелуй одновременно из животного инстинкта кормления как главного проявления любви и животного же фырканья как предельного возбуждения.
Критики ловили перформативное противоречие (несоответствие смысла высказывания его назначению) в первой же фразе книги: Ломброзо говорит, что писал труд почти в исступлении, но при этом от первой страницы до последней порицает исступление как творческое безумие, требующее тщательного критического анализа научными методами. Тогда почему ученый должен был прийти в исступление? На это можно ответить, обратившись еще к одному французскому позитивисту, основателю экспериментальной физиологии, однокашнику Мореля – Клоду Бернару; тому самому, которого боготворил Эмиль Золя, а Достоевский устами своего героя осуждал за сведение личностей к типам. Бернар исходил из того, что понять в том числе душевное расстройство можно только тогда, когда ты правильно определил условия эксперимента, например, понял, сколь долго человек терпит какое-то неудобство, а когда наконец недовольство прорывается наружу. Если мы не будем учитывать того, что человек не сразу раскрывает все карты своей душевной жизни, мы просто ошибемся, говорил Бернар, в большинстве диагнозов. В сравнении с прогрессивным реалистом Бернаром Ломброзо казался немного старомодным, но в целом он вполне предвосхитил все его мысли: нужно самому понять, когда именно тебе мешает твоя гениальность, твое вдохновение, твой избыток мыслей или чувств, в какой момент ты переходишь от молчаливого недовольства к громкому, и только тогда можно понять и других людей, отличившихся в различных видах творчества.
Также и криминология Ломброзо, как основателя итальянской антрополого-социологической школы права, исследование форм нравственного помешательства и противоречивых маний преступника, была полемична по отношению и к римскому, и к британскому праву. Если Иеремия Бентам учил, что преступление есть некий эксцесс, который может быть нейтрализован эксцессом последующего наказания, то Ломброзо утверждал, что существует «опасное состояние», иначе говоря, определенная звериность преступников, которые могут совершить преступление, если им не препятствуют нарочно: просто реализовав смерть и хищничество, заложенные в природе. Дело общества – по-разному предотвращать это опасное состояние: и если Ломброзо склонялся к тому, чтобы изолировать от общества всех, в ком он считывает физиологические черты преступной личности, то его ученики, Ферри и Гарофало, уже нюансировали разные варианты преступного поведения, от закоренелой страсти до случайного аффекта. Так та теория, которая в изначальном оформлении нам представляется расистской и репрессивной, во втором поколении способствовала дифференцированному учету обстоятельств, которые прежние правоведы поспешно обобщали. Конечно, роман Л. Н. Толстого «Воскресение» был ответом Ломброзо, с которым писатель встретился в 1897 году: Толстой показывал, что нельзя назвать никого преступником, не рассмотрев поэтапно, с привлечением и всей просвещенной читательской публики, всех обстоятельств дела.
При этом встреча эта была знаменательной: Ломброзо понял творческий метод Толстого, как он писал неразборчиво на клочках бумаги, а потом Софья Андреевна делала из этих записок ясный и великолепный текст. В каком-то смысле труд «Гениальность и помешательство» устроен так же, как работа Толстого по Ломброзо: поэт или изобретатель толком не знает, почему и как он делает то, что делает; но приходит Ломброзо как знаток и систематизатор всех этих безумцев и представляет ясно и убедительно, в связном и величественном тексте, что именно произошло в психической жизни каждого. И при чтении книги Ломброзо нам нужно быть и немного Львом Николаевичем Толстым, сразу представляя
О проекте
О подписке