Всякий раз, когда они занимались любовью, руки Бенни скользили по ее коже с такой осторожностью, словно он никак не мог поверить, что все это – ее тело, их близость – реально. А порой Кхин сама себе казалась призраком. Иногда, даже в такие моменты, она словно растворялась… Надо бы ушить в талии брюки Бенни, могла напомнить она себе. Наверное, еда, которую она готовит для него, недостаточно питательна. Или: почему он кричал на нее после ужина, а потом отрицал это? Неужели он настолько глух, что не слышит разницы между раздраженным и нежным тоном? Но ощущение отстраненности могло исчезнуть мгновенно, стоило взглянуть на руки Бенни – какие они красивые – и осознать, как она счастлива, что они обнимают ее. Потом она возвращалась в свое тело, в происходящее сейчас, в счастливое настоящее, где она вместе с этим мужчиной, который был столь же одинок, пока они не встретились.
Но потом понимание невероятной случайности этого счастья настигало ее с сокрушительной силой. С чего вдруг они очутились вместе в этой постели! С чего вдруг их ребенок, растущий сейчас в ее утробе, обрел плоть! А если бы они с Бенни не оказались в Акьябе – если бы ее деревенский сосед не оказался кузеном судьи – если бы мать не захотела разлучить ее с единственным парнем-кареном, который был ей небезразличен – если бы мама не застала ее болтающей с этим юношей на берегу реки… а ведь они только разговаривали, только поделили рисовую конфетку… Даже когда Бенни в их супружеской постели упорно возвращал ее в ощущения тела, разум ускользал к цепи случайных событий: если бы папа не стал алкоголиком – если бы он не потерял семейный сад – если бы они не переехали в съемную лачугу – если бы дакойты не ворвались в их лачугу – если бы сестру не изнасиловали – если бы маме не раздробили руки – если бы папе не вспороли живот так, что кишки вывалились на пол… Если бы папа не был пьян, смог бы он отбиться от дакойтов? Если бы она смогла спасти его, а не просто заталкивала его кишки обратно и пыталась удержать, пока он хрипел, может, мама не презирала и не отвергла бы ее? Если ее изнасиловали бы, как сестру? Или убили, как папу? «Целая и невредимая, – говорила про нее мама. – Единственная, кто остался целой и невредимой».
Бенни был прав, напоминая себе о ее мире, когда они занимались любовью. Словно издалека Кхин наблюдала, как он, будто их нерожденный ребенок, настойчиво стучится к ней; и сама она принимает его плоть в истерическом желании не только забыться, но и защитить их случайно обретенную страсть от неведомой угрозы, стоящей за дверью.
Она была на седьмом месяце беременности, когда Бенни пригласил Со Лея. И все время, пока тот был в гостях, Кхин затаив дыхание слушала, в переводе Со Лея, как Бенни раскрывал свое прошлое – рассказ про смерть родителей, годы в Калькутте, почти обращение, боль, когда его выгнали с кладбища рангунской синагоги, куда он пришел скорбеть о своих умерших.
– Представьте, что меня признали бы, приняли, – страстно говорил он, разгоряченный алкоголем. – Представьте, что все пошло бы совсем иначе – такое возвращение блудного сына. Мог бы жениться на миленькой евреечке. Мог никогда не получить эту временную должность в Акьябе. Мог никогда не встретить мою девочку, девочку с прекрасными волосами.
Как легко он говорил об их случайной любви, как будто не было нужды объяснять или оправдывать ее; меж тем как Со Лей весь вечер украдкой бросал на них странные взгляды, возможно, потому, что не одобрял их союз, из-за которого она покинула свою деревню и порвала со своим народом.
– Ты скучаешь по иудаизму? – спросила Кхин Бенни через Со Лея.
Она встала, чтобы подлить гостю кофе, и при свете свечей заметила, как Со Лей отодвинулся от ее выпирающего живота (потому что ему отвратительно напоминание о ее общем с Бенни потомстве? Или просто боялся, что она прольет горячий кофе ему на колени?).
– Думаю, мне не хватает общины, чувства причастности, – ответил Бенни, страдальчески скривив губы. – Но уверен, так бывает с любым счастливым детством. И уверен, тут у нас много общего, моя дорогая.
Он потянулся через стол, взял ее за свободную руку, будто ободряя, но пальцы его словно обессилели от ощущения одиночества, которое накрыло его.
Через две недели Кхин явилась в порт с ланчем для Бенни ровно в тот час, когда, как она знала, он почти наверняка будет занят. Кхин нашла мужа и Со Лея в конторе и, как бы между делом, бросила последнему по-каренски, что будет ждать его в кофейне на Стрэнде, чтобы поговорить наедине. Со Лей испуганно взглянул на нее, но спустя сорок минут появился у стойки кофейни и заказал крепкий кофе с концентрированным молоком.
Когда она объяснила, чего от него хочет, Со Лей сначала смущенно заморгал, а потом расхохотался в голос – от облегчения или от возмущения ее просьбой, Кхин так и не поняла.
– Я хочу оказать уважение своему мужу, – тихо проговорила она.
– Тогда почему не обсудить напрямую с ним? – возразил он, его веселое настроение уже рассеялось. – Бенни мой друг, и сколько бы ты ни думала, что оказываешь ему услугу, возвращая его родному народу, я почти уверен, что он воспримет это как вопиющее злоупотребление доверием!
Но все же Со Лей сделал то, о чем она просила: договорился о встрече с раввином рангунской синагоги, тайно сообщил ей о дне и времени встречи и в назначенный час появился на 26-й улице.
В светлом здании с колоннами, в кабинете, полном книг и бумаг, они сели за стол напротив сгорбленного раввина, чей взгляд поначалу излучал исключительно скептицизм. Со Лей, не глядя на нее, с идеальной ясностью и прямотой принялся излагать по-английски суть дела: ей кажется, что ее мужу пошло бы на пользу воссоединение с его народом, община – это то, чего им сейчас так недостает, осиротевшему Бенни, им обоим, таким одиноким здесь, в Рангуне.
– Вы же говорите не про внука Иосифа Элии Кодера? – внезапно выпалил раввин. При первом упоминании полного имени Бенни глаза раввина подернулись дымкой мрачного недоумения, но теперь его густые брови изумленно приподнялись, а сам он сильно побледнел.
– Да, он… его, – подтвердила Кхин на английском, который раввин определенно понимал с трудом.
Она разобрала имя «Кодер», которое Бенни все время повторял, когда перечислял своих родных в тот вечер беседы с Со Леем, – он бросал имена, словно забрасывал удочку в море своего прошлого, пытаясь выудить частицы самого себя, уплывшие безвозвратно.
Внезапно раввин принялся рыться в куче бумаг на столе, с жаром что-то объясняя.
– Он говорит, – переводил Со Лей, – что он полагал – они все полагали, – что Бенни для них потерян… Он говорит, у него где-то тут есть письмо… от тетушки Бенни. Письмо для Бенни.
Явно не найдя того, что искал, раввин принялся выдвигать ящики стола.
– Он говорит, что еще она написала ему напрямую, с просьбой, – продолжал Со Лей. – Точнее, обязывая его взять на себя ответственность по розыску ее племянника, потерянного для иудеев.
Раввин издал звук, похожий на громкий лай, и победно протянул тонкий конверт, в блеклых глазах его мелькнула искра. Но улыбка погасла, когда он перевел взгляд на лицо Кхин, словно бы одна проблема разрешилась, но вместо нее всплыла другая, еще более серьезная, – и этой проблемой была она сама: живое воплощение того, что Бенни навеки потерян для иудеев. Разве сумеет она справиться с такой проблемой?
Поникший раввин, казалось, в один момент передумал расставаться с письмом, которое с таким трудом отыскал. Он положил его перед собой и ритмично постукивал по нему морщинистым указательным пальцем в такт своим словам, на этот раз тоскливо сетуя, насколько она поняла, постанывая и качая головой.
– Он говорит, что не так просто стать членом общины, – перевел Со Лей, встревоженно поворачиваясь к ней, и новое огорчение захлестнуло его лицо. – Для начала, существуют препятствия, связанные с вашим семейным положением, с браком, заключенным, вероятно, в церкви… У них тут традиционная община, и они строго соблюдают множество древних законов… Например, все должны жить в этом районе. (Раввин размахивал руками, теперь письмо было зажато у него в кулаке.) И они обязаны неукоснительно повиноваться иудейским старейшинам… должны много всего изучать, изучать их священные книги, соблюдать кашрут… Бенни наверняка не соблюдает кашрут, там нужна отдельная посуда для молочного и мясного… И их женщины – он говорит, они обязаны носить менее открытую одежду, чем наши саронги или облегающие бирманские блузки.
Раввин, прищурившись, посмотрел на нее, а Со Лей продолжал:
– Но гораздо более серьезная проблема – неразрешимая проблема – состоит в том, что ты не еврейка, Кхин. И он говорит, ты не можешь просто так взять и стать еврейкой. Судя по всему, ты должна была родиться еврейкой, то есть должна быть рождена матерью-еврейкой. Как видишь, ребенок Бенни не будет евреем. Если только и ты, и ребенок не обратитесь в иудаизм – от чего он, как того требует его священная книга, всячески пытается тебя отговорить. Но ты же вроде не рассматривала вариант обращения.
Разумеется, Кхин знала, что означает слово «обращение», – оно тут же вызвало в воображении образ односельчан, забравшихся в ледяную речку, чтобы креститься, напомнило о неискренности ее собственной веры. Фальшь заключалась не в примитивном сомнении в существовании высшей силы, которое проснулось в ней после истории с дакойтами, это было бы уж совсем жалкой формой сомнений, поскольку вера, как она ее ощущала, произрастала из трудностей. Кхин скорее казалось, что крещение было отчаянной попыткой утопить сомнение в спасительных водах веры, отчаянной попыткой смыть эпохи страданий обетованием спасения. К удовлетворенному разочарованию матери и сестры, она много раз отвергала попытки деревенского священника заманить ее на берег реки для перерождения – но сейчас, перед лицом этого раввина, который взирал с таким убийственным участием на нее (и на проблему заблудшего Бенни), Кхин немедленно и страстно возжелала быть спасенной.
– А что, так трудно принять иудаизм? – спросила она.
Раввин повернулся к Со Лею, нетерпеливо дожидаясь перевода, но тот уставился на Кхин с тревогой и укоризной.
– Дело же не в том, чтобы войти в реку и принять веру еврейских старейшин, – прошептал он, словно читая ее мысли. – Не думаю, что ты вообще представляешь, что значит быть евреем.
– Это значит не верить, что Христос – мессия, – нашлась она с ответом.
Слова возникли откуда-то из глубины, будто внутри нее таился нетронутый кладезь, и ей пришлось сглотнуть, чтобы не разрыдаться. Нет, это не значит, что она не верила, что Христос мессия, просто она не верила, что кто-то способен знать это наверняка, – то есть, по большому счету, она не верила в безусловную убежденность. Вера без убежденности – вот чего она хотела, вот что показалось внезапно и необъяснимо возможным в этом странном мире предков ее мужа.
Идиотизм! – блеснули в ответ глаза Со Лея, прежде чем он отвел взгляд и уставился в маленькое окно, выходящее на пустынное кладбище.
– Став частью этого… этого… – произнес он, жестом обводя кабинет изумленного раввина и пространство вокруг. – Ты должна будешь сбросить собственную кожу, отшвырнуть свое прошлое, забыть все, во что тебя учили верить, – все обычаи, наставления стариков, миры духов, христианские притчи!
На миг воцарилась тишина. Потом раввин спрятал лицо в ладонях, забормотал. Он то ли молился, то ли призывал высшую мудрость. Когда же в конце концов поднял глаза и заговорил, в его словах звучали вновь обретенные скорбь и смирение. И словно успокоенный его словами или успокаивая себя, чтобы правильно их перевести, Со Лей глубоко вздохнул.
– В иудейской вере, – проговорил он наконец, – не нужно становиться евреем, чтобы обрести место в грядущем мире.
Нет, этот раввин разговаривал с нею не так, как бирманцы; бирманцы, общаясь с каренами, всегда занимали позицию превосходства – интеллектуального, духовного, расового. Нет, этот раввин не снисходил до нее, но просто относился к ней как к чему-то чужеродному. Он сражался за то, чтобы сохранить прошлое своего народа в стране, непрерывно уничтожавшей ее народ. И Кхин поняла, что сколько бы ни мечтала обрести место, где они с Бенни смогут пустить корни, она никогда не станет заблудшей каренкой. Не странствовать ей по пустыне, лишенной дома, никому не нужной – кроме своего народа. И такому же безродному Бенни.
Ей внезапно отчаянно захотелось к мужу, она резко отодвинула стул и встала.
– Пожалуйста, поблагодари раввина за потраченное время, – попросила она Со Лея. – Спасибо, – сказала раввину по-английски.
Оба мужчины медлили. Потом старик улыбнулся ей, его глаза просветлели. Он подвинул к ней лежавшее на столе письмо, произнеся слова, прозвучавшие – несмотря на его хриплый голос – для нее почти нежно.
– Один из заветов человеку – стремиться жить в радости, – перевел Со Лей. – Перед лицом страшных войн, идущих вокруг, когда и нашему миру угрожает опасность, мы должны найти способ радоваться, в любых обстоятельствах. Мы не должны просто выживать.
Через несколько недель, в сентябре 1940-го, она собралась с духом и рассказала Бенни о своей тайной встрече. Бенни вовсе не взбеленился, напротив, растрогался и обнял ее, едва взглянув на письмо от тетушки, которое Кхин ему протянула. Они должны пригласить в гости Со Лея, чтобы откровенно все обсудить, сказал он ей на уже вполне уверенном бирманском. И еще следует подождать с распечатыванием письма, пока Со Лей к ним не присоединится.
Кхин никогда не забудет вечер, когда они наконец открыли конверт – за несколько дней до рождения ребенка. Они до отвала наелись сытной бирманской едой, которую она начала готовить, чтобы подкормить Бенни, – суп с лапшой и свининой на кокосовом молоке, жареная тыква, мясное карри в кунжутном масле; следом десерт, сигареты и щедрая порция скотча для мужчин. Когда они перешли в гостиную, Бенни сыто рыгнул и на английском, который она по-прежнему едва понимала, сказал:
– Похоже, время пришло, а?
Он тяжело опустился на тростниковый диван, взял с кофейного столика новые очки, пристроил на кончик носа, а Кхин принесла письмо и маленький ножик. Они с Со Леем сели напротив, и она заметила, как изменился Бенни. Ему всего двадцать с небольшим, но волосы уже седеют, торс – несмотря на все ее усилия подкормить мужа – теряет мускулистость. Бенни нервно распечатал конверт, отложил нож на кофейный столик и извлек из конверта единственный листок.
– Посмотрим, посмотрим… – бормотал он, разворачивая листок и откидываясь на спинку дивана. И начал читать, слегка прищурившись.
– Ну? – не вытерпел Со Лей.
– Бенни? – встревожилась Кхин.
Он посмотрел на нее, опустил руку с письмом, снял очки.
– Сделаешь мне одолжение, дорогая? – обратился он к ней по-бирмански. – Сожги его в печке, ради меня.
Он чуть дрожащей рукой приподнял письмо, взглядом попросив ее забрать и избавиться от него поскорее. И когда она с грустью выполнила просьбу, он схватил ее за руку, улыбнулся, глядя в глаза, и сказал то, что Со Лей позже пересказал ей на каренском:
О проекте
О подписке