Поначалу брак стал отдохновением, которого никто из них не ждал, – по крайней мере, Бенни так показалось.
Признаться, свадебная церемония вышла неловкой – полностью на языке каренов, в построенной из бамбука баптистской часовне в центре деревни недалеко от Рангуна, где жила ее мать. Кхин была прекрасна в длинном белом традиционном платье, с волосами, уложенными в шиньон, который подчеркивал очаровательную округлость ее лица, молочно-белую кожу и сияющие темные глаза, за ухом к волосам были приколоты желтые цветы. Поначалу она казалась отстраненной, какой-то отчужденной, будто отплывала все дальше и дальше от него, стоя рядом у алтаря, но потом вдруг вернулась в реальность и устремила на Бенни теплый, ободряющий взгляд.
По правде говоря, ее мать и сестра ни разу ему не улыбнулись. Священник был из тех женоподобных очкариков, что в яростных проповедях непременно предостерегают насчет демонов и грозят вечными муками (Бенни дважды почудилось слово «Сатана»), а мать и сестра впитывали его речи с такой невозмутимой серьезностью, что Бенни в попытке хоть чуточку развеселить их принялся корчить рожи, изображая, что ни бельмеса не понимает, о чем им тут вещают. Кхин, решил он, слишком смущена и растеряна, чтобы обратить на это внимание, тогда как все прочие приветствовали его гримасы одобрительными смешками. Все, кроме матери и сестры, которые явно сомневались – пусть он в том и не был уверен, – что Бенни подходит для Кхин. Но укоряющая суровость, с какой они взирали на Кхин, подсказывала, что осуждают они не Бенни, а его невесту.
– Отныне ты принадлежишь ей, – сказала ему мать через энергичного священника, который по окончании церемонии немедля обратился в персонального свадебного переводчика.
– Да будь я проклят, если нет! – выпалил Бенни, пытаясь растопить холод в ее глазах, прорваться сквозь сжатые в ниточку губы.
Но даже после витиеватого перевода губы эти не дрогнули. Может, подумал Бенни, мать просто не поняла.
И на церемонию, и на последовавшие за ней гуляния набежала толпа хихикающих деревенских тетушек и мужчин с каменно-суровыми лицами, каждый из которых норовил и поддеть его, и выразить восхищение, и непременно проехаться по поводу его размеров. (А может, они потешались не только над его ростом и мышцами, громадными по сравнению с их собственными, но и над его пенисом, который под брюками был гораздо более заметен, чем под саронгом – традиционным одеянием местных мужчин?) Оно было немножко непристойным, их веселье, Бенни прежде не встречался с таким, это веселье одновременно и покорило его, и ввергло в недоумение. И все гости беспрестанно поминали дух отсутствующего отца Кхин, о котором говорили с опасливой отстраненностью, от чего ощущение чужеродности у Бенни лишь нарастало – вместе с осознанием полной своей невежественности по части истории и культуры народа своей невесты.
– Очень печально, но такова жизнь, – пробормотал один из мужчин по поводу отца и его предполагаемой кончины.
– Он был пьян, и вот чего случилось, – сказал другой.
– Не было ни малейшего шанса, даже призрачного, – чуть более милосердно предположил священник, поедая карри прямо пальцами. – Явились ниоткуда, дакойты!
Дакойты, как уже знал Бенни, были одной из проблем, с которыми столкнулись здесь британцы. Бирманские бандиты, которые шныряли по сельской округе, вооруженные мечами и дремучей верой в татуировки и магию, они известны были своей безжалостностью и полным отсутствием морали.
– Хорошо, что ты не подал прошение о зачислении в полицию, – сказал как-то Даксворт. – Я знавал одного полицейского, друга моего отца. Помню, как он рассказывал, что банда дакойтов сотворила с младенцем – истолкли его в желе в рисовой ступе прямо на глазах у матери.
– Но зачем? – Бенни имел в виду, чего, во имя всего святого, они стремились достичь, творя такое?
На что Даксворт лишь усмехнулся, словно намекая, что Бенни и представления не имеет о тьме, бурлящей вокруг, которая однажды вспыхнет слепящим светом. И до определенной степени в том, что касается дакойтов, для Бенни все еще царила тьма; их безжалостность, казалось, неявно проистекала из того же источника, что и бирманский национализм, ныне охвативший всю страну и винивший во всем колониальный режим. В те несколько недель перед свадьбой, когда Бенни вернулся в Рангун, чтобы подготовить новую квартиру на Спаркс-стрит, его постоянно настигали новости о том, как молодой адвокат Аун Сан – лидер протестующих, скандирующих лозунг «Бирма для бирманцев!», – основал новую политическую партию, выступающую против поддержки войны Британии с Германией. Он призывал к немедленному освобождению Бирмы от ига империализма и, насколько мог понять Бенни, подчеркивал превосходство этнических бирманцев, тем самым равняясь на нацистские идеи главенствующей расы (нацисты, как Бенни узнал из последних радиопередач, приняли чудовищный закон, что евреи старше двенадцати лет обязаны носить повязку с изображением звезды Давида). Бенни только начинал понимать, что если ты бирманский гражданин – то есть представитель одной из народностей Бирмы, – но не бирманец, то ты, по бирманским понятиям, откровенно нежелательный элемент.
И он никак не мог выбросить из головы это слово – нежелательный — в конце празднества, когда они с Кхин стояли перед часовней; она уже в красно-черном саронге замужней женщины, губы испачканы ярко-оранжевым соком бетеля. Ему не позволено было ощутить вкус этих губ. Карены, как он усвоил, не демонстрируют нежных чувств – по крайней мере, такого рода – публично. Впрочем, не было недостатка в миловидных девушках, которые брали Кхин за руку или нежно пожимали ее запястье в знак близости и нежности; даже мужчины прохаживались по пыльной площади перед часовней, приобняв друг друга. А как же Бенни? Хотя бы просто коснуться Кхин? И вот, поставив их рядом перед часовней, ему сообщили, что теперь они должны ритуально откупиться от целой очереди деревенских, перекрывших узенькую тропинку, ведущую к его «бьюику» и, в широком смысле, их новому дому – тому самому частному пространству, созданному именно ради близости.
– Это часть нашей культуры, – пояснил восторженный священник, указывая на шеренгу деревенских жителей. – Вы должны дать им рупии.
Бенни поймал смущенный взгляд Кхин, потом взял ее руку и вложил пригоршню монет, которые она приняла невозмутимо, почти нехотя, и он поразился ее хладнокровию.
Посмеиваясь, она принялась швырять монетки, которые разлетались сверкающими дугами над веселящимися крестьянами. И Бенни упрекнул себя, что не радуется, что чувствует себя таким неуместным, таким нежеланным, пусть он и устроил целое представление, вывернув карманы и якобы озабоченно демонстрируя, ко всеобщей потехе, свою полную нищету (и зачем он опять изображал из себя кретина?). Бог любит каждого из нас так, будто каждый из нас – единственный, напомнил он себе, а потом выбросил фразу из головы, потому что действительно не вспоминал о ней с тех пор, как встретил Кхин месяц назад.
Ну да, свадьба и последующие события наградили его чередой тяжких разочарований. Но тем не менее.
Тем не менее.
Бенни сам обустроил квартиру, выбрал мебель из тика и красного дерева, включая застекленный буфет и туалетный столик, на который положил благоухающий сандаловый гребень изысканной работы. Именно к этому гребню Кхин потянулась в их первый вечер, когда он проводил ее через маленькую гостиную в спальню, где и поставил ее чемоданы. Ее глаза внимательно исследовали размеры комнаты – не в панике, не в поисках пути к бегству, как ему показалось, но чтобы оценить масштабы жизни, которую ей предлагали. Взгляд задержался на гребне, затем она шагнула к туалетному столику и взяла вещицу в руки.
– Это тебе, – сказал он, и, кажется, она поняла.
Провела пальцем по зубчикам, а он наблюдал за ней. Вот он, благородный и только ему предназначенный образ женщины, в интимный момент осознания и принятия. Теперь ему позволено смотреть; в последний раз такая степень близости была доступна лишь с родителями, которые полагали, что своим примером они помогут ему понять, что значит близость с другим человеком.
Кхин не улыбнулась, но гребень ее определенно растрогал, и Бенни видел, что она успокоилась. Перемена была едва заметна, просто плечи слегка опустились. Покой, родившийся из осознания, что теперь на нее смотрит только он.
Так и не присев за туалетный столик, Кхин повернулась к зеркалу, положила гребень и взглянула на отражение Бенни за ней. Он любовался ею при желтом свете лампы: смотрел, как она смотрит, как он смотрит на нее, смотрел в собственные восхищенные глаза, впитывая новое и такое древнее наслаждение от того, что удовлетворяешь желание другого быть увиденным. Теперь он видел, как различны они с ней – насколько вообще человеческие существа могут отличаться друг от друга: он по меньшей мере на фут выше и почти вдвое шире, лицо его – полная противоположность ее лицу (он прежде и не обращал внимания, какая вытянутая и узкая у него физиономия, столь контрастирующая с плоской округлостью ее лица). Различия возбуждали и пугали, он чувствовал, как кровь приливает к одним местам, одновременно отливая от других, он хотел быть с ней, смотреть на нее и чтобы она смотрела только на него.
На миг она потупила глаза и осторожно потянула пояс своего саронга. Одеяние упало вместе с кружевной нижней юбкой, и он увидел (белья на ней не было!) белую плавность ее ягодиц и пышных бедер, а в зеркале – густой пучок темных волос. Она торопливо вскинула руки и сбросила черную расшитую блузу, и его глазам предстала складочка на талии, неожиданно тяжелые груди с темными окружьями. Теперь ее глаза смотрели на него в упор почти бесстрастно, как будто сообщали, что она на знакомой территории и отныне она диктует условия. Неужели правда? Господи! Куда подевалась нервно хихикающая девчонка, с которой он встретился в доме судьи в Акьябе! Она… дар, не имеющий себе равных, и он был уверен, что этот дар вот-вот отберут, что она придет в себя и укроется под защитой своего саронга.
Смущенная улыбка робко осветила ее лицо, она все смотрела на него, сочувствие и симпатия тенью мелькнули в ее глазах. Внезапно она показалась такой уязвимой, напуганной, будто вот-вот расплачется, точно происходящее все же в новинку для нее и она растерялась, не зная, что делать дальше.
Он решительно шагнул к ней, и опустился перед ней на колени, и повернул к себе, и прижался к теплому влажному лону, глядя вверх, за нависающие над ним груди, прямо в ее напуганные, ожидающие глаза.
– Ты счастлива? – спросил он.
Она ответила взглядом.
Довольно того, что мы вместе.
Ему было двадцать, ей восемнадцать. И они нашли друг в друге временное спасение от всепоглощающего одиночества.
И все же обретенная близость не была идеальной. Кхин, как он выяснил, почти свободно говорила по-бирмански – на языке бирманцев (совершенно не похожем на язык каренов, как он узнал, но, видимо, из той же тоновой группы). Вскоре Бенни обнаружил, что если приложить немного усилий для взращивания в себе ростков бирманского, которые зачахли со времен его рангунского отрочества, ветви синтаксиса дадут побеги в его разуме. Но язык этот никогда не был для него родным, каким он был для нее (даже когда он свободно говорил на том забытом детском бирманском, его родными языками были английский и иврит). Тем не менее он трогательно старался составить карту неизведанных территорий ее мыслей, используя бирманский в качестве инструмента, но даже самые счастливые их вербальные взаимодействия отдавали драматизмом.
– Я был… продвинут! – заикаясь, лепетал он, пытаясь сообщить ей о своем повышении до должности старшего офицера Таможенной службы.
– Очень хорошо! Очень… счастливый! – слышал он в ответ.
– Мы… у нас ребенок, – несколько недель спустя, когда измотанный вернулся из порта, а она кинулась к нему, радостно и застенчиво, и он понял, что она хочет сказать.
Она распустила волосы, а лицо припудрила, подвела брови и надела маленькие сапфировые сережки, его свадебный подарок.
– Мы… ребенок.
По-бирмански. Как будто то, что она вообще сообщила ему о беременности, о ребенке, уже неприлично.
– Очень хорошо. Очень счастливый, – почему-то спопугайничал он.
Он хотел сказать ей обо всем. А вместо этого продолжал твердить «Очень хорошо. Очень счастливый», крепко обнимая ее прямо в дверях, а она смеялась и плакала.
– Тебе нравится? – так он понял ее вопрос однажды за ужином, когда, вытирая глаза и нос, с удовольствием ел обжигающий острый суп, который она называла «та ка пау» – рис, мясо, овощи и побеги бамбука.
– Вкусно! – прогудел он.
Вкусно. Ну в точности бирманский ребенок, сражающийся с непривычностью кухни каренов, в которой ему очень нравилось малое количество масла и акцент на свежих овощах, горьких и кислых вкусах (не говоря уже о чили!), а он хотел бы восхвалять ее в длинных цветистых фразах. Вкусно. Как же он ненавидел в такие моменты себя, жрущего молча и с дурацкой улыбкой. Словно компенсируя недостаток слов и похвал, она придвинула маленький горшочек с ферментированным рыбным соусом (который она называла нья у, а он неуклюже продолжал называть нгапе, как называлась такая же – хотя и значительно менее соленая – бирманская приправа). Вместо того чтобы положить себе острой приправы, он взял Кхин за руку, почувствовав себя вдруг ужасно одиноко и тревожась, что задел ее чувства. Мы справимся с этим, должен был сообщить его твердый добрый взгляд.
Но так ли это? Их бестолковые беседы оставляли во рту привкус разочарования. Нет, он не был разочарован ею. Его все еще завораживала ее таинственная красота, а его восхищение ее талантом в обустройстве их нового дома росло с каждой неделей. На то жалованье, что он отдавал ей, она купила еще немного красивой мебели, окончательно обставив квартиру, заполнила одеждой их гардеробы и даже умудрилась нанять соседку для помощи в уборке. Она великолепно готовила и шила и была поистине одаренной сиделкой (однажды, когда он вернулся с дежурства в отвратительном состоянии, отравившись тухлой рыбой, она провела всю ночь рядом с ним, смачивая губы, вынося горшок и не реагируя на его попытки отослать ее, потому что ему было стыдно). Словом, она оказалась куда более умелой и разумной, чем он ожидал. Но, глядя в ее ласково-проницательные глаза, он частенько чувствовал, что существует пространство, куда ему никогда не будет доступа, потому что она каренка, а он никогда не сможет стать кареном.
О проекте
О подписке