Проливные июльские дожди, каждый раз начинающиеся в три часа ночи и неизменные, как сияние солнца, сентябрьские ураганы, бушующие над Атлантикой, а затем удовлетворенно стихающие над побережьем, исчерпав свои водные ресурсы, – хотя, может, это вовсе не дожди, а слезы Создателя, которые он проливает над Флоридой, – одним словом, что бы ни происходило на небе и на земле, река Сент-Джонс есть и всегда будет душой нашего штата.
Сначала реку питают туманы юга, а затем, в отличие от всех прочих рек мира, кроме Нила, она поворачивает на север, набирая, по мере продвижения вперед, объем и протяженность. Выплеснувшись вширь и образовав таким образом озеро Джордж, подземные воды прорывают кристальными источниками земную кору и направляют реку дальше, к северу, где она когда-то немало помогла развитию торговли, ремесел и жилой застройке своих берегов, в строительство которых вложили миллионы долларов, а также появлению города Джексонвилла, который прежде назывался Коровьим Бродом, потому что именно в этом месте коровы могли безопасно перейти реку вброд.
К югу от Джексонвилла русло реки заметно округляется до трех миль в ширину, и на ее небольших ответвлениях или притоках во множестве обитают старые моряки и члены давнишних рыболовных сообществ. Все это добрые люди, чьи рассказы так же затейливы и витиеваты, как сама река. В нескольких милях к юго-востоку от авиационно-морской базы, штаб-квартиры нескольких эскадрилий, состоящих из огромных, постоянно жужжащих четырехпропеллерных «Орионов П‑3», извивается Джулингтонский ручей. Это нечто вроде небольшого речного рукава, устремившегося к востоку от основного течения реки. Рукав ныряет под магистраль государственного значения № 13, петляет под сенью величественных дубов и растворяется в грязи девственного флоридского чернозема.
На южном берегу Джулингтонского ручья, в окружении нескольких рядов апельсиновых и грейпфрутовых деревьев, расположена психиатрическая лечебница «Дубы», занимающая чуть более десяти акров черной, изобилующей червями, плодородной земли. Если упадок и развал чем-нибудь пахнут, то это тот самый запах. Эту грязь затеняют своими раскидистыми ветвями могучие дубовые деревья, чьи искривленные сучья или простираются вперед, как руки, или тянутся в стороны, словно щупальца, и все они унизаны сотнями тысяч желудей – добыча жирных, суетливых, быстро снующих туда-сюда белок, зорко остерегающихся ястребов, сов и других хищных птиц.
В «Дубы» поступают тяжелые больные, когда родные уже не знают, что с ними делать. Если у безумия есть бездна, то вот она. Это последняя остановка перед сумасшедшим домом, хотя, по правде говоря, это и есть тот самый сумасшедший дом.
В 10.00 заступает на работу утренняя смена, но прежде все сорок семь обитателей лечебницы принимают положенные дозы многочисленных таблеток. Главное средство – литий, он основа основ, главный ингредиент всех назначений. Его прописывают всем пациентам, кроме двоих. Эти двое только что поступили в лечебницу и пока сдают анализы крови. Пристрастие к литию стало поводом для того, что лечебницу в шутку прозвали Литумвиллем – что казалось забавным, но только не самим пациентам. Большинство из них принимали утреннюю дозу лития № 1. Примерно четверть – это осложненные случаи – дозу № 2. И лишь горстке полагалась доза № 3, но это были пациенты с запущенной стадией, уходящая натура, «безнадежники», о которых говорят: «И зачем только они на свет родились?»
Все здания были одноэтажные, так что возможности случайно выпасть из окна со второго этажа не было. Главное здание лечебницы, Уэйджмейкер холл, представляло собой полукруг с несколькими постами для дежурных медсестер, стратегически расположенными через каждые шесть палат. Здесь кафельные полы, стены с пейзажными зарисовками, тихая музыка и жизнерадостный обслуживающий персонал. Всюду пахнет растиркой для мышц – успокаивает пациентов и приятно для обоняния.
Пациент палаты № 1 жил здесь уже пару лет. Ему было пятьдесят два года, и эта лечебница стала уже третьей на его счету. Все называли его компьютерщиком, поскольку раньше он был весьма одаренным программистом в органах государственной безопасности, однако все это программирование, как говорится, «вышло ему боком» или «ударило в голову» – и теперь он пребывал в уверенности, что у него вместо головы компьютер, который повелевает, куда идти и что делать. Этот пациент был раздражителен, желчен, и ему часто требовалась помощь персонала, чтобы прогуляться по коридору, поесть или найти дорогу в ванную, но он редко успевал сделать это вовремя или использовать для данной необходимости отведенное для подобных нужд помещение. Следует ли пояснять, какой от него исходил запах? Он то лез от злости на стенку, то впадал в кататоническую неподвижность, и ремиссий у него не наблюдалось уже длительное время. Он или гарцевал, или лежал пластом; или пребывал в реальности, или же за ее пределами. Или здесь, или там. «Да» или «нет». За первый год пребывания в лечебнице он не проронил ни слова. На лице застыла неизменная маска, но тело принимало странные позы, словно он вел какой-то нескончаемый, беззвучный разговор: то есть от человека с высочайшим когда-то уровнем интеллекта осталась лишь оболочка. Теперь были все основания предполагать, что он покинет «Дубы» прикрученным к носилкам, с одноразовым билетом в отделение, где стены обиты синими матрасами толщиной в четыре дюйма и откуда нет возврата.
Пациентке палаты № 2 было двадцать семь лет. Поступила она сюда сравнительно недавно и почти беспробудно спала от довольно внушительной дозы торазина. С ней не будет проблем ни сегодня, ни завтра, ни, очевидно, и в конце недели. Кто же станет психовать под такой дозой лекарства? Три дня назад ее муж постучался в двери лечебницы и попросил принять жену на излечение. Это случилось вскоре после того, как в маниакальном состоянии и уже в девятнадцатый раз, пленившись планом внезапного и грандиозного обогащения, она сняла с их семейного банковского счета 67 000 долларов наличными и вручила их проходимцу, уверявшему, что он изобрел приспособление, удваивающее по мере езды количество бензина в баках. Незнакомец, не оставив расписки в получении денег, исчез в неизвестном направлении и, очевидно, навсегда.
Пациент палаты № 3 за три года, проведенные в лечебнице, трижды отмечал свое сорокавосьмилетие и сейчас у больничной стойки допытывался: «В котором часу начнется праздник?» А когда медсестра ничего не ответила, он стукнул по стойке кулаком и объявил, что, хотя за ним прибыл корабль, он никуда не поедет, а если она сообщит об этом Господу Богу, то он сразу помрет. Когда же сестра улыбнулась, он стал расхаживать взад-вперед, что-то бубня себе под нос. Вообще он всегда говорил быстро и стремительно, его мозг ежесекундно рождал самые блестящие идеи, но в животе все время урчало, поскольку он пребывал в убеждении, что именно через желудок пролегает дорога в ад, и он уже три дня ничего не ел. Пациент находился в эйфории, галлюцинировал на ходу и каждые пять секунд требовал, чтобы ему впрыснули в вену стакан клюквенного сока.
К 10.15 тридцатитрехлетний обитатель палаты № 6 еще не съел свой яблочный мусс. Вместо этого он, выглянув из ванной, с подозрением воззрился на него. Пациент проживал здесь уже семь лет и был последним из тех, кому назначили литий в тройной дозе. Он знал все о литии, тегретоле и депакоте, но никак не мог сообразить, где персонал прячет еще 100 миллиграмм торазина, его ежедневную двойную дозу. Пациент был уверен, что они все время во что-то добавляют торазин, отчего в последние несколько месяцев у него все время в голове туман, словно с похмелья, но никак не мог догадаться – куда и во что! После его семилетнего пребывания в палате № 6 персонал мог с уверенностью утверждать, что циклические обострения повторяются у него 7–8 раз в году и что в это время он нуждается в умеренных дозах торазина, которые назначают ему в течение двух недель. Это уже несколько раз объясняли пациенту, и он все понял, хотя само назначение ему не очень нравилось. А вообще-то он как будто уже приспособился к окружающей обстановке и выглядел моложе своих тридцати трех лет, а также других пациентов, попавших в лечебницу в более зрелом возрасте.
Правда, его темные волосы начали уже редеть, проступали залысины, а за ушами уже появилось несколько седых волосков. Чтобы скрыть – не облысение, а седину, – пациент стригся очень коротко, что совсем не нравилось его брату Такеру, которого пациент не видел уже семь лет с тех пор, как тот подвез его на машине ко входу в лечебницу.
Кличку свою пациент получил еще во втором классе, когда торопливо написал свое имя… Тогда мисс Элла усадила его за кухонный стол делать уроки, и ему очень захотелось похвастаться перед ней тем, что он уже может писать, как взрослый. И вот именно в тот самый день вместо «а» в своем имени Mattnew он написал «u», и прозвище приклеилось к нему в школе навсегда. Над ним смеялись, тыкали в него пальцами и дразнили…[4]
Из-за смуглого оттенка кожи он решил, что его мать была испанкой или мексиканкой. Отец был коренастым и полным мужчиной с очень белой кожей, усыпанной родинками, Мэтт унаследовал эту предрасположенность.
Он перевел взгляд с подноса на зеркало и посмотрелся в него. Когда-то костюм так хорошо сидел на нем, а теперь стал мешковат и казался на номер больше. Он вгляделся в линию плеч, а может, они стали за это время ýже? Сегодня он уже седьмой раз задавал себе этот вопрос, хотя за последний год Мэтт прибавил в весе три фунта[5], но это все равно было меньше того веса, с которым он сюда поступил. А тогда он весил 175 фунтов. Его бицепсы, выпиравшие буграми, сохранив упругость, стали жилистыми. Теперь он весил 162 фунта, ровно столько, сколько и в тот день, когда они хоронили мисс Эллу. Его темные глаза и брови когда-то прекрасно сочетались со смуглым лицом. Теперь, когда единственным источником света для него были флюоресцентные лампы, Мэтт стал бледным. От бездеятельности руки его ослабли, а с ладоней давно сошли мозоли. Да, теперь из зеркала на него смотрел не вечно потеющий подросток, который некогда взбирался по туго натянутой веревке на вышку, чтобы прыгнуть оттуда в воду, или стремительно носился на лошади вокруг столба, держась за веревку одной рукой… А воду он любил, и вид, открывающийся с вышки, тоже, и волнение, которое он испытывал при скачке, и гул насоса, наполняющего водой бассейн с высоты двадцати футов. Он подумал о Такере, вспомнил о его зеленых, как вода, глазах. Он любил слушать его спокойный, уверенный голос, но сейчас среди голосов, звучащих в голове, голоса Такера не было.
Он вспомнил об амбаре, о том, как орудовал занозистой деревянной битой и как с годами задняя стена амбара продырявилась, словно швейцарский сыр. И как они купались в котловане и вместе с мисс Эллой, сидя на пороге, поглощали сэндвичи с ореховым маслом и вареньем, бегали днем по высоким скирдам сена и взбирались в безоблачные, лунные ночи на крышу Уэверли Холл, чтобы сверху окинуть быстрым взглядом мир, расстилавшийся под их ногами. Эти воспоминания заставили его улыбнуться, что было странно, если учесть историю этого места. Он вспомнил массивные стены из камня и кирпича, влажную известку, которая их скрепляла, трещины между камнями, наполненные водой; черную черепицу, похожую на рыбью чешую, что покрывала крышу, каменные чудища на башнях, изливающие изо рта воду во время дождей, и медные водосточные желоба, охватывающие дом, как и дымоходы. Он вспомнил о входной двери из дуба толщиной в четыре дюйма и медном молотке, по форме напоминавшем львиную голову, который можно было поднять только двумя руками, о высоких расписных потолках и о четырехрядном металлическом карнизе, увенчивавшем стены; о полках в библиотеке, забитых книгами в кожаных переплетах, которые никто никогда не читал, и лестницу на колесиках, на которой можно было переезжать от одной полки к другой. Вспомнил глухой стук подошв по выложенным плиткой или мрамором полам, обеденный стол с позолотой, вмещавший по тринадцать человек с каждой стороны, и ковер под ним, который семья из семи человек ткала двадцать восемь лет. Вспомнил о копоти печных труб на чердаке, где он держал игрушки, и о крысах в подвале, где Рекс разместил свои вещи, о хрустальном канделябре, громоздком и огромном, словно капот «Кадиллака», дедовских часах, которые всегда спешили на пять минут и сотрясали стены в семь утра оглушительным боем. Вспомнил и о веревочных койках, на которых они с Такером сражались с крокодилами, индейцами, капитаном пиратского корабля и ночными кошмарами. Он снова увидел, словно воочию, длинные винтовые лестницы, и как они с Такером скатывались вниз по широким, гладким перилам и вдыхали кухонные запахи, наслаждаясь теплом, исходящим оттуда. И еще о том, что сердце его никогда не чувствовало себя одиноким и несчастным: ведь на свете существовала мисс Элла, тихонько напевающая песенку, когда чистила три серебряных прибора и скребла, встав на колени, полы красного дерева или мыла окна.
Наконец, он вспомнил о той ненастной ночи, и улыбка сошла с его лица. Он думал о том, что наступило после, об отчужденности, с которой держался Рекс, и его практически постоянном отсутствии. Он думал о множестве лет одиночества, когда он чувствовал себя в безопасности только в пустых вагонах поездов, спешащих вперед-назад по Восточному побережью. Потом он вспомнил о похоронах, о долгом пути из Алабамы, и как Такер тогда подвез его к лечебнице и ушел, даже не попрощавшись.
Нет, он не мог подобрать слова к этим событиям, не мог ни с чем сравнить свое состояние, хотя слово брошенный, пожалуй, подходило. Рекс воздвиг между ними постоянный, непостижимый, неосязаемый барьер, и это его, Мэтта, ранило больше, чем можно было представить, несмотря на упования мисс Эллы, ее объятия, ее внушения и уговоры. Клинок кровной розни оказался обоюдоострым. Они с Такером разошлись, похоронили все общие детские воспоминания, а со временем и всякую память друг о друге. Рекс одержал победу.
О проекте
О подписке