«Я путал имена и даты, – пишет он, – переадресовывал события от одних лиц другим. Например, Рыков и Милютина были у меня на квартире – этого было достаточно, чтобы я заявил, что встречался с Рыковым у Милютиных. А этого не было. То же и с Бухариным… Не могу ничего точно сказать и о Радеке».
Несколько позже у него поинтересовались, ознакомился ли он с материалами дела и имеет ли какие-нибудь жалобы и заявления.
– С материалами следствия я ознакомился, хотя хотел еще почитать. Никаких жалоб по отношению к следствию не имею. Следователь Шибков никакого давления на меня не оказывал, а следователи Воронин, Родос и Сериков давление оказывали.
Вот так, ни больше ни меньше… А знаете, что означает невинная на первый взгляд формулировка «оказывать давление»? Думаете, речь идет об окриках и оскорблениях? Как бы не так! Все гораздо проще и страшнее. Несколько позже я об этом расскажу, причем устами самого Всеволода Эмильевича. А пока что он спешил исправить содеянное и чуть ли не круглосуточно писал собственноручные показания:
«К своим ранее данным показаниям относительно следующих лиц: И. Эренбург, Б. Пастернак, Л. Сейфуллина, Вс. Иванов, К. Федин, С. Киршон, В. Шебалин, Д. Шостакович, С. Эйзенштейн, Э. Грин, В. Дмитриев считаю долгом внести ряд добавлений, а главное, весьма существенных исправлений.
1. Илья Эренбург не вовлекал меня в троцкистскую организацию. Категорически заявляю, что ни Эренбург, ни Мальро не говорили мне ни о недолговечности советской системы, ни о том, что троцкистам удастся захватить власть, ни о том, что следует настойчиво и последовательно продолжать борьбу против партии и добиваться свержения советской власти.
2. Я не вел с Б. Пастернаком разговоров, направленных против партии и правительства. Ни по указаниям Эренбурга, ни по своей личной инициативе я не вербовал в троцкистскую организацию ни Б. Пастернака, ни Ю. Олешу, ни Л. Сейфушшну, ни Вс. Иванова, ни К. Федина, ни С. Кирсанова, ни В. Шебалина, ни Д. Шостаковича.
3. В отношении Ю. Олеши считаю долгом сделать следующее существенное исправление: я Ю. Олешу в троцкистскую организацию не вербовал. Не соответствует действительности и то мое показание, что будто бы Олеша намечался как лицо, могущее быть использованным по линии физического устранения руководителей партии и правительства. О терроре никогда речи не было».
Казалось бы, все показания, данные ранее, полностью дезавуированы и дело надо закрывать. Не тут-то было! 27 октября 1939 года Мейерхольду предъявили обвинительное заключение, в котором его по-прежнему называют кадровым троцкистом, а также агентом английской и японской разведок.
Но Всеволод Эмильевич не сдается. Прямо из Бутырки он пишет пространную жалобу Прокурору Союза ССР:
«16 ноября 1939 года мое дело закончено. Я безоговорочно подписал последний лист, как безоговорочно подписывал ряд других протоколов, делая это против своей совести. Теперь я от этих вынужденно ложных показаний отказываюсь, так как они явились следствием того, что ко мне, 65-летнему старику (и нервному, и больному), применялись такие меры физического и морального воздействия, каких я не мог выдержать, и стал наводнять свои от веты чудовищными вымыслами. Я лгал, следователь записывал, причем некоторые ответы за меня диктовал стенографистке. А потом я под этой ложью подписывался, потому что мне говорили, что если не подпишу, то бить будут в три раза сильнее.
Я никогда не был изменником Родины, никогда не участвовал ни в каких заговорщических организациях против советской власти. И кто посмеет клеветать на меня, что я был шпионом хоть одного из иностранных государств? Но следователи вынуждали меня репрессивными методами в этих преступлениях “сознаваться” – ия лгал на себя.
Прошу вызвать меня к себе. Я дам развернутые объяснения и назову имена следователей, вынуждавших меня к вымыслам».
Прокурор, как и следовало ожидать, выслушивать «развернутые объяснения» умело маскировавшегося врага народа не пожелал. Тогда Мейерхольд обратился к Берии. Реакция та же…
И тогда Всеволод Эмильевич пишет главе правительства Молотову. О реакции Молотова, слывшего гуманистом и правдолюбцем, я расскажу несколько позже, но сначала познакомлю с письмом – последним письмом в жизни Мейерхольда.
Письмо довольно длинное, из-за тюремных ограничений в бумаге оно написано в два приема, поэтому приведу лишь некоторые, в самом прямом смысле слова, кричащие строки:
«Чем люди оказываются во время испуга, то они, действительно, и есть. Испуг – это промежуток между навыками человека, и в этом промежутке можно видеть натуру такою, какая она есть… Так писал когда-то Лесков.
Когда следователи в отношении меня пустили в ход физические методы воздействия, а к ним присоединили еще и так называемую психическую атаку – и то, и другое вызвало во мне такой чудовищный страх, что моя натура обнажилась до самых корней. Кожа оказалась чувствительной, как у ребенка, а глаза от нестерпимой боли слезы лили потоками.
Лежа на полу, лицом вниз, я извивался, корчился и визжал, как собака, которую плетью бьет хозяин. Конвоир, который вел меня однажды с допроса, спросил: “У тебя малярия?” Такую мое тело обнаружило способность к нервной дрожи. И так – каждый день.
Когда я пытался заснуть, меня подбрасывало на койке, и я просыпался, разбуженный своим собственным стоном. Испуг вызывает страх, а страх вынуждает к самозащите. “Смерть, конечно, смерть легче этих мучений! – не раз я говорил себе. И я пустил в ход самооговоры в надежде, что они-то приведут меня на эшафот. Так и случилось, на последнем листе законченного следствием деле № 537 проступили страшные цифры параграфов уголовного кодекса: 58, пункт 1-а и И.
Вячеслав Михайлович! Вы знаете мои недостатки (помните однажды сказанное Вами в мой адрес: “Все оригинальничаете?”). Человек, который знает недостатки другого, знает его лучше того, кто любуется его достоинствами. Скажите: можете Вы поверить тому, что я – шпион, что я изменник Родины (враг народа), что я – член право-троцкистской организации, что я – контрреволюционер, что я в своем искусстве проводил (сознательно!) вражескую работу, что подрывал основы советского искусства?
Все это налицо в деле № 537. Там же слово “формалист” стало синонимом слова “троцкист”. В деле № 537 “троцкистами” объявлены: я, И. Эренбург, Б. Пастернак, Ю. Олеша (он еще и террорист), Д. Шостакович, В. Шебалин, Н. Охлопков и др.
Будучи арестованным в июне, я только в декабре 1939-го пришел в некоторое относительное равновесие. Я написал о происходящем на допросах Л.П. Берии и Прокурору Союза ССР, сообщив в своей жалобе, что я отказываюсь от своих ранее данных показаний. Недостаток мест не позволяет мне изложить все бредни моих показаний, но их множество.
Вот моя исповедь краткая. Как и положено, я произношу ее, быть может, за секунду до смерти. Я никогда не был шпионом, я никогда не входил ни в одну из троцкистских организаций (я вместе с партией проклинал Иуду Троцкого), я никогда не занимался контрреволюционной деятельностью.
Говорить о троцкизме в искусстве просто смешно. Отъявленный пройдоха из породы политических авантюристов, такой человек, как Троцкий, способен лишь на подлые диверсии и убийства из-за угла. Не имеющий никакой программы кретин не может дать программы художникам.
2.1. 1940 г.».
Казалось бы, самое главное сказано и письмо можно отправлять. Но Всеволод Эмильевич, будто предчувствуя, что времени у него осталось мало, а он еще не выговорился, делает весьма примечательную приписку: «Окончу заявление через декаду, когда снова дадут такой листок».
Прошло десять дней, и Мейерхольд садится за продолжение письма Молотову.
«Тому, что я не выдержал, потеряв над собой всякую власть, находясь в состоянии затуманенного, притупленного сознания, способствовало еще одно страшное обстоятельство. Сразу же после ареста меня ввергла в величайшую депрессию власть надо мной навязчивой идеи: “Значит, так надо! Правительству показалось, что за мои грехи, о которых было сказано с трибуны 1-й сессии Верховного Совета, кара для меня недостаточна”. А ведь был закрыт театр, разогнан коллектив, отнято строящееся здание.
Я должен потерпеть еще одну кару, решил я. Ту, которая наложена органами НКВД.
Как же меня здесь били – меня, больного, 65-летнего старика! Меня клали на пол лицом вниз, и резиновым жгутом били по пяткам и по спине. Когда я сидел на стуле, той же резиной били по ногам – от колен до верхних частей ног. В последующие дни, когда эти места были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, били по этим красно-синим кровоподтекам – и боль была такая жуткая, что, казалось, на меня лили кипяток. Я плакал и кричал от боли. А меня все били этим страшным резиновым жгутом – по рукам, по ногам, по лицу и по спине.
Истязатели специально били по старым синякам и кровоподтекам: так гораздо больнее, а ноги превращаются в кровавое месиво. В промежутках между экзекуциями следователь еще и угрожал: не станешь подписывать протоколы, будем опять бить, оставив нетронутыми голову – чтобы соображал, и правую руку – чтобы было чем подписывать, остальное превратим в кусок бесформенного, окровавленного мяса. И я все подписывал.
Я умоляю Вас, главу правительства, спасите меня, верните мне свободу. Я люблю свою Родину и отдам ей все свои силы последних годов моей жизни».
Как вы думаете, был или не был услышан этот крик о помощи? Ведь проще всего сказать, что письма из тюрем до членов правительства не доходили и о творящихся в тюрьмах безобразиях они ничего не знали. Оказывается, доходили, еще как доходили. Это подтвердил один из секретарей Молотова, который регистрировал эти письма и клал на стол своего начальника.
Так как же отреагировал глава советского правительства на письмо Мейерхольда? А никак. Он промолчал. Он сделал вид, что это его не касается. Для бериевцев это было сигналом, означающим, что можно продолжать в том же духе и возню с Мейерхольдом заканчивать.
1 февраля 1940 года состоялось закрытое судебное заседание Военной коллегии Верховного суда Союза ССР. И хотя Всеволод Эмильевич виновным себя не признал, свои показания не подтвердил и заявил, что во время следствия его избивали, суд приговорил Мейерхольда к высшей мере наказания – расстрелу. 2 февраля приговор был приведен в исполнение.
Это, конечно, совпадение, но неподалеку от справки о расстреле Всеволода Эмильевича, подписанной старшим лейтенантом Калининым, в дело подшито письмо Алексея Максимовича Горького, которое он отправил Мейерхольду еще в 1900 году.
«Вы, с вашим тонким и чутким умом, с вашей вдумчивостью – дадите гораздо, неизмеримо больше, чем даете. И будучи уверен в этом, я воздержусь от выражения моего желания хвалить и благодарить вас.
Почему-то хочется напомнить вам хорошие, сердечные слова Иова: “Человек рождается на страдание, как искры, что устремляются вверх. Вверх!”»
Как в воду глядел Алексей Максимович, Мейерхольд был рожден на страдание. Чего-чего, а этого в его жизни было предостаточно. Но вверх он ушел не бесследно. Имя Мейерхольда, как ни старались изгладить его из памяти и предать забвению, из истории театра вычеркнуть не удалось. Да это и невозможно, ибо театр – это и есть Мейерхольд. Расстреляв Мейерхольда, сталинские палачи расстреляли театр, на многие годы отбросив назад театральное искусство и превратив его в живой плакат.
Но у этой печальной истории есть продолжение, причем, не боюсь этого слова, доблестное. Ведь людям, которые бросились на защиту честного имени Мейерхольда, пришлось иметь дело с Главной военной прокуратурой. И хотя на дворе был 1955-й и началась так называемая «оттепель», никто не знал, как долго продержится тепло и не вернется ли все снова на круги своя.
О проекте
О подписке