– Соль для рыбы – что перец для мяса, – сказал Фомич наставительно. – А без них что мясо, что рыба – трава травой.
– И откуда вам такую соль привозят? Как стекло давленое, – сказал Роберт Иванович.
– А мы сами ее давим. Из коровьего лизунца.
– Из чего?
– Лизунец коровий… Соль такая, камнями. Ее возле фермы бросают коровам для лизания. И в магазине такую же, камнями, продают.
– И вы едите такую соль? – Роберт Иванович покачал головой. Полковник задел деревянной ложкой дымящуюся уху и, причмокивая, медленно спил.
– Ну, Федор, «Националь» перед тобой – что осел перед донским скакуном…
– Само собой, – охотно подтвердил Фомич, хотя и не понял, что такое «Националь».
– Этой ухой и маршала не грех потчевать, – восторгался полковник. – Роберт, ну-ка вынь-ка две баночки!
«А зачем тут баночки? – подумал Фомич. – Что в них может быть хорошего? Теперь бы водочки с литровку – коленкор другой».
Роберт Иванович полез в рюкзак (Фомич искоса поглядывал за ним).
Фомичу хотелось еще чем-нибудь порадовать полковника, он сказал:
– Чайку захочется после рыбки. Я вам сейчас такой колер заварю, что писать можно.
Он срезал в кустах несколько стеблей у самого корня шиповника, нарвал цвета ежевики да наломал веток черной смородины с зелеными ягодами и все это положил в ведро, зачерпнул воды из озера и повесил чай варить.
– А не отравишь своим зельем-то? – спросил полковник.
– Помрешь – ни один профессор не определит отчего. Вот заварю – за ухо не оттащишь… Пока мы с рыбой покончим, и чай подойдет.
Расстелили плащ-палатку под развесистым, как шатер, дубом; в центре поставили дымящийся котел ухи, рыбу на доске и коньяк… Фомич как чай отхлебывал – и приговаривал:
– Лекарственная штука… Теперь бы по вечерам его принимать от простуды. И тогда лет до ста прожить можно.
Роберт Иванович сидел, прислонясь спиной к дубу, все смотрел с крутояра на тот берег и восклицал:
– Ну что за прелесть! Что за виды! Весь мир, кажется, объездил, а такой вот милой, скромной красоты не видывал.
Смотреть отсюда, с высокого берега, и впрямь было приятно: далеко, у горизонта, куда хватал глаз, синели в этот вечерний час мягкие округлые липовые рощицы, а сразу за озером одинокие темные дубки забрели по колено в пестрое от цветов разнотравье и застыли в раздумье, будто дорогу потеряли и теперь не знают, как выйти к лесу. Застыли, смирились со своим одиночеством. Целый день куда-то рвавшиеся за ветром, буйствовавшие травы тоже затихли. И камыши, уставшие склоняться день-деньской, над водой шуметь, тоже выпрямились, стали выше, отраженные в спокойной прозрачной воде. Все в этот час в природе было согласным, покорным и, знать, оттого трогательно-грустным. Ни ветерка, ни дуновения. И даже птицы, казалось, понимали, что громко кричать неприлично; где-то на том берегу торопливо лопотал свое «спать пора!» перепел, да из ближних кустов тоненько позванивала овсяночка: «Вези сено да не тряси-и-и! Вези сено да не тряси-и-и…»
Фомичу от этой тихой красоты стало хорошо и грустно, и он сказал со вздохом:
– И зачем живет человек на свете, спрашивается? Красотой полюбоваться… Добро в себе найти и другим добро сделать… На радость чтобы. А мы рычим друг на друга, как звери. Тьфу! – Он достал свой кисет, но поглядывал на коробку «Казбека», лежавшую возле полковника.
– Не красотой любоваться, а работать надо. Враз и навсегда! – сказал Мотяков.
– А ты чего же не работаешь? – Фомич свернул было цигарку, но потом сунул ее в кисет и потянулся за папиросами.
– Пожалуйста, пожалуйста! – подал коробку полковник.
– Это не твоего ума дело, – ответил Мотяков.
– То-то оно и есть… Вам, Михал Николав, не приходилось видеть, как курушка над утятами командывает? – обернулся Фомич к полковнику.
– Вроде бы у нас в Прудках раньше сами утки сидели на яйцах, – ответил полковник.
– То раньше! А теперь и утки пошли привередливыми. Яйца нанесет, а садиться не хочет. Вот вместо нее курушку и сажают. Та поглупее! – Живой затянулся, пустил дым кольцами, что твой пароход. – Так вот, выведет эта курушка цыплят на выгон и квохчет перед ними, хорохорится, хвост распускает. Все приказывает на своем курином языке – делай то, а не это. Но вот дойдут вместе до озера, утята – в воду и поплыли. А курушка на берегу квохчет. Оказывается, плавать-то она и не умеет. А все командовала – делай то, а не это. Так вот и у нас начальники иные. Сидит на посту, распоряжается – делай так-то и эдак. Командует! А снимут – куда посылать? Он, оказывается, работать-то не умеет.
– Ты на кого это намекаешь? – спросил, багровея, Мотяков.
– Да будет тебе, Семен! Шутки надо понимать, – сказал полковник.
Фомич и ухом не повел.
– Кому надо, тот поймет. А для того, кто не понял, я еще один анекдот расскажу. Это по вашей части, Роберт Иванович.
Тот курил, заслонясь ладонью, и беззвучно смеялся.
– Ты мне ответишь за свои антисоветские анекдоты враз и навсегда! – перебил его Мотяков.
– Это не антисоветские, а против разжалованных вроде тебя, – сказал Фомич.
– Ты что, в озере купаться захотел? – привстал Мотяков.
– Я те не утенок… Смотри, сам не окажись там вроде той курушки, которой охолонуть надо! – Фомич тоже привстал на колено.
– Ну ладно, ладно! – Полковник взял их за плечи. – Здесь пьют, шутят… А кто хочет счеты сводить, мы наградим того штафной.
– А не боишься? – спросил Фомича полковник. – Вдруг Мотяков опять вашим начальником станет?
– Его песенка спета, – сказал Фомич и, помолчав, добавил: – А мне терять нечего, окромя своих мозолистых рук.
– Как нечего? А пристань? Должность!
– Я от этой должности нонешней зимой на одной картошке выехал. Кабы не картошка, ноги протянул бы. При этой должности, Михал Николае, хороший корень в земле надо иметь. А у меня все, что на мне, то и при мне. Яко наг, яко благ, яко нет ничего.
– Тогда иди в колхоз… Пускай корни в землю.
– Рад бы в рай, да грехи не пускают.
– Это что еще за грехи?
– Смолоду нагрешил. Одного на сторону свалил, а пятеро при мне.
– Ну, это ты брось… Главное, нос не вешать. – Полковник поднял розовый колпачок коньяка: – За непотопляемый прудковский броненосец и его славного шкипера Федора Фомича Кузькина!..
Однажды хмурым июньским днем к прудковской пристани причалил катер. Забрав пассажиров, капитан сказал Фомичу:
– Вот тебе буксирный трос. Зачаливай свою пристань и руби концы… Приказано доставить твой сундук на участок.
– Это как понимать? – растерянно спросил Фомич.
– Как хочешь, так и понимай. – Капитан был стар и неразговорчив.
– По причине ремонта или как? – допытывался Фомич. – Может, ликвидация?
– В конторе скажут.
Весь путь до Раскидухи Живой метался по своей пристани, как заяц по островку, отрезанный половодьем. В голову лезли всякие тревожные мысли насчет ликвидации, но он гнал их, цеплялся за ремонт… «Да что я, в самом деле, ремонта испугался? Ну, постою недельки две на участке, проконопачусь… Только и делов. А может, и новый дебаркадер дадут? Теперь техника вон как в гору пошла. У меня ж не дебаркадер – и впрямь сундук старый. Одной воды из него выливаешь ведер сто за день. Я что, насос-камерон?»
Вспомнил Живой, как еще прошлой осенью писал в контору заявление, чтобы починили дебаркадер либо матроса еще назначили, «потому как одному отбоя от воды нет, а семью свою держать на откачке задаром не имеем полного права…». Садок Парфентьевич ответил коротко: «Просмолим». Но не прошло и месяца с весны, как дебаркадер снова потек.
«Поди, совесть сказалась у них. Комиссия осмотрит, а там, глядишь, Дуню проведу к себе матросом. И заживем…»
Напоследок Фомич написал карандашом на тетрадном листе новое заявление насчет ремонта. Может, пригодится?
В контору вошел он вроде бы успокоенный.
– Меня что, в ремонт определили? – спросил он рыжую диспетчершу.
– Заместитель по кадрам все вам объяснит, – ответила она уклончиво.
– Это кто ж такой? Владимир Валерианович?
– Нового прислали. Он в кабинете Садока Парфентьевича.
Из диспетчерской дверь вела в кабинет начальника.
– Ну-ка я спрошу! – Фомич взялся за дверную ручку.
– Погодите! – строго сказала диспетчерша. – Что, не слышите? Он же занят.
Из кабинета доносились голоса. Дверь была тонкая, фанерная. Живой подался ухом к филенке, прислушался.
– Я вам говорю – план выполнять надо, план! Интересы государства! А вы мне про детей да про варево… – раздраженно произносил вроде бы знакомый голос.
Другой звучал глухо, просительно:
– А семьи наши в чем виноватые?
– Да кто вас просил с собой их брать? Здесь что, производство или детский сад? А! Колхоз?
Знакомый голос, знакомый голос! Живой даже на дверь слегка надавил, но она предательски скрипнула.
– Товарищ Кузькин, ступайте на берег. – Диспетчерша встала и выпроводила Фомича за дверь. – Когда надо – позовем.
Делать нечего. Живой вышел на берег.
Неподалеку от конторского дебаркадера стояли две большие деревянные баржи. Возле барж сидели две бабы в фуфайках да мужик, небритый, седой, в резиновых сапогах и брезентовой куртке. «Видать, матросы с баржи», – сообразил Фомич.
– Вы чего, как цыгане, расположились? – спросил он, подсаживаясь к мужику и вынимая кисет.
– Да уволили… Без предупреждениев, – ответил матрос, закуривая Фомичовой махорки.
– Как так?
– Да вот так… – Матрос длинно выругался. – Начальник новый появился.
– А Садок Парфентьевич?
– В отпуск ушел. Остался за него заместитель по кадрам. Нового прислали… Такая щетина, что не говорит, не смотрит.
– Вот оно что! – Фомич теперь понял, почему его в кабинет не пустили. – До порядку, видать, охочий. Меня тоже вот с места сорвал. Пристань моя чем-то не понравилась. Во-он она стоит! – Фомич кивнул на свой дебаркадер, причаленный к берегу. – Из Прудков сняли.
– Ликвидируют?
– Ну, этот номер у них не пройдет. Мы тоже законы знаем. – Фомич сплюнул в воду. – А вы откуда?
– Из-под Елатьмы.
– Дальние!
– Не говори. Мы дрова на барках возили. А тут на Петлявке камень где-то не успели вывезти. План, что ли, не выполняют. Он и задержал наши баржи. «Выгружайся!» – «Как так?» – «А вот так. За камнем пойдут ваши баржи». – «А мы?» – «Неделю посидите на берегу. Ничего с вами не случится». Вот и сидим. И домой ехать – за сто верст киселя хлебать. И тут несладко. Ребятишки…
– Да, этот храбрец, видать, из выдвиженцев, – сказал Фомич. – Я к нему было сунулся – и на порог не пустил. Через дверь поговорили… В нашем районе был один такой. Сапог сапогом, а войдешь к нему в кабинет – и не глядит. Сам, паразит, сидит, а тебя стоять заставляет. А все почему? Потому как академию под порогом кончал. Вот и этот заместитель по кадрам, видать, такой же академик…
Матрос толкнул Фомича локтем в бок. Фомич обернулся и застыл. Перед ним стоял в синем кителе, в фуражке с крабом Мотяков. По тому, что был он в сопровождении Владимира Валериановича и дюжего парня в резиновых сапогах и в фуфайке, – видать, второго матроса с баржи, – Живой сразу догадался, что новый заместитель по кадрам и есть не кто иной, как сам Мотяков.
Он не крикнул на Фомича, не обругал его – только повел ноздрями, как бы принюхиваясь, и ушел, так ничего не сказав.
– Ну, теперь он сядет на тебя верхом, – сказал матрос в брезентовой куртке.
Фомич только плюнул и кинул окурок в Прокошу… С тяжелым сердцем шел он теперь в контору. Мотяков на этот раз не заставил его ждать за дверями. Он кивнул Фомичу на стул у стены, сам прошелся несколько раз по кабинету, знакомо заложив руки в карманы. Наконец сел за стол и еще долго смотрел на Живого, будто впервые видел его.
– Я хочу, чтобы вы нас правильно поняли, товарищ Кузькин, – сказал он, миролюбиво и очень даже любезно глядя на Фомича. – В Прудки ваш дебаркадер не пойдет.
– А куда же он пойдет? – У Живого в момент взмокла вся спина.
– На Петлявку, в Высокое. Будет стоять там под общежитие грузчиков. Отправляйтесь завтра же.
– А в Прудки кто пойдет?
– В Прудках пристань сокращаем в целях экономии.
– А пассажиры как же?
– Там пассажиров-то два человека в день. Один убыток.
– Вон вы как рассуждаете! А ежели на Север двух человек посылают? Им и самолеты дают, и шиколату с мармеладом на цельный год. А наши чем хуже их?
– Ты мне политграмоту не читай, враз и навсегда… У нас план – сократить две пристани. Экономия. Понял?
– На двух шкиперах много не сэкономишь.
– По нашему участку – да. А по всей стране? Сколько таких участков? Может, сто тысяч? Вот и подсчитай.
– Насчет остальных я не знаю. Только мне в Высокое никак нельзя итить. Я весь оклад там проем. А чего семье пошлю?
– Не хотите – увольняйтесь.
Живой вдруг вспомнил про заявление насчет ремонта, вынул из бокового кармана, в бумажнике хранилось.
– Поскольку дебаркадер мой худой, вода натекает за ночь по самые копани, в Высокое мне итить одному никак нельзя. Там семьи у меня нет, которая помогала бы отливать воду. Либо матроса мне назначайте, либо жену мою матросом проводите. Прошу не отказать в просьбе. – Живой положил заявление на стол перед Мотяковым.
Тот прочел и пронзительно уставился на Живого:
– Ты с кем это думал, один?
– Один.
– Вот и поезжай один в Высокое. И не дури.
– Не могу… Дебаркадер течет. По самые копани вода. Идите посмотрите.
– Ты ее нарочно напустил.
– Я вас не понимаю. Как так нарочно? Поясните! Вы человек при должности.
– Я знаю. Я все знаю, враз и навсегда! – Мотяков погрозил пальцем. – Выводишь на берег и заливаешь воду.
– Это как же? Через борт ведрами? – Живой иронически глядел на Мотякова.
Тот понял, что хватил через край, но продолжал напирать:
– А по-всякому… Ты мастер отлынивать от работы. Я тебя знаю.
– Ага! – Живой мотнул головой. – Есть такая притча о гулящей свекрови и честной снохе. Свекровь подгуливала в молодости и не верила снохе, что та мужу верность соблюдает. И сына учила: ты побей ее, может, откроется. Так и вы.
– Поговори у меня! – Мотяков не так сильно, как бывало в рике, но все же ладонью прихлопнул по столу. – Захочешь работать, сам качать будешь.
– Я вам что, камерон? У меня на руке вон только два пальца. Я инвалид войны. Давайте мне матроса!
– Да пойми, голова два уха! Сокращение у нас. Либо иди в Высокое, либо увольняйся, враз и навсегда.
Вышел Фомич от Мотякова как во хмелю, аж в сторону шибало. Зашел в ларек.
– Валя, дай-ка мне поллитру перцовочки.
– Ты чего нос повесил, дядя Федя?
– Небось повесишь… – Фомич только рукой махнул. – Вся жизнь моя к закату пошла…
Возле ларька встретил его небритый матрос в брезентовой куртке.
– Ну, что он тебе сказал?
– В Высокое посылает. А мне жить на два дома никак нельзя. Всего четыреста восемьдесят пять рублей. Чего их делить? Ну и беда свалилась… – Фомич сокрушенно качал головой.
– Да брось ты, чудак-человек! Руки-ноги имеешь, и голова на плечах! Проживешь! Ноне не прежние времена. Пошли к нам! У нас ужин варится. Как раз и выпьем.
На берегу Прокоши на месте бывших куч тряпья стоял брезентовый балаган. Перед ним вовсю горел костер. Дым, сбиваемый ветром, сваливал под крутой берег и медленно расползался над рекой. На треноге кипел, бушевал котел с варевом. Бабы расстилали перед балаганом мешки, клали на них хлеб, чашки, ложки. Босоногие ребятишки с визгом носились вокруг костра.
– Тише вы, оглашенные! Смотрите, в огонь не свалитесь… Тогда и жрать не получите! – шумели на них бабы.
Второй матрос, тот, что был у Мотякова, теперь в одной рубахе с закатанными рукавами, босой, красный от огня, помешивал в котле, поминутно черпал деревянной ложкой, сильно дул в нее и громко схлебывал горячее варево.
– Бог на помочь! – сказал Живой, подходя.
– Ужинать с нами, – отозвались бабы.
– Кулеш с пылу с жару… Выставляй бутылок пару! – сказал матрос от костра, косясь на отдутый карман Живого.
– Сдваивай! – Живой поставил на мешковину перцовку.
– Дельно! Маня, принеси бутылочку! – сказал матрос от костра. Давеча, издали, он показался Фомичу совсем молодым. Теперь кепки на нем не было – во всю его голову раздалась широкая лысина, по которой жиденько кудрявился рыжеватый пушок. Он снял котел с дымящимся кулешом и крикнул:
– Навались, пока видно, чтоб другим было завидно!
Разлили кулеш – мужикам в одну чашку, бабам и ребятишкам – в другую. Появилась еще бутылка, заткнутая тряпичным кляпом. Самогонку цедили сквозь губы, морщились, крякали. Она была хороша.
– Неужто сами производите? – спросил Фомич.
– А чего ж мудреного, – сказал небритый.
– Аппарат нужен.
– Мой аппарат – вон блюдце да тарелка. Только сахару подкладывай, – хитро подмигнул небритый.
– С таким аппаратом вам ветер в спину. И дождь не страшен, – улыбнулся Живой. – Мой табачок по такому же рецепту сработан. Ну-кася!
Он вынул кисет и пустил его по кругу. Закурили.
– Дождь теперь в самый раз под траву, – сказал, помолчав, старик.
– Да, сена ноне будут добрые, – подтвердил лысый.
– Все равно половина лугов пропадет. Выкашивать не успевают, – сказал Фомич.
– Нет, у нас в прошлом годе все выскоблили. Косили и старики, и бабы – третью часть накошенного сена колхозникам давали.
– У нас до этого не дошло. Все жмутся… Эх, хозяева! – вздохнул Фомич.
– Нужда заставит – дойдут, – сказал лысый.
– Дак по нужде-то давно уж пора дойтить.
– Те, которые с головой, ноне от нужды уходят, – сказал старик. – Наши вон исхитрились лук на гародах ростить. Государству сдаст – и то по два рубля семьдесят копеек за кило. Вот и деньги!
– Теперь еще и ссуды под корову дают. А в ином колхозе и телку бери, – подхватил лысый.
– Да, это я слыхал… В Брёхове у нас дают. Там председатель сильный. Петя Долгий, мой друг-приятель, – соврал Живой. – Он все зовет меня. А вы, случаем, не думаете в колхоз вернуться?
– У нас не горит, – ответил старик. – Обождем малость, посмотрим, что выйдет. Осенью, правда, приезжаем домой на помощь. Картошку копаем в колхозе исполу. На зиму запасаем и себе, и свиньям.
– Это хорошо! А сенца раздобыть – и корову завести можно. Ежели ссуду дают под корову, почему б и не взять? – спрашивал, оживляясь, Фомич. – Я ведь мастак по коровам был. Очень даже умею выбрать корову. Первым делом надо посмотреть, как у нее шерсть ветвится. Ежели развилок начинается на холке, меж молок ходит до четырех недель… Добрая корова! Потом колодец пощупать… меж утробы и грудей. Большой палец по сгиб погрузнет – пуд молока в день даст… А что? Вот возьму и подамся к Пете Долгому. Чем в Высокое за полста верст, лучше в Брёхово. Побегаю сначала с работы в Прудки. Это ничего. Мне не впервой. Я на ходу легкий. Зато корову получу…
Фомич жадно затягивается табаком, улыбается. Он думает о том, как ловко проведет Мотякова; как придет в контору и выкинет ему кукиш: «Ты меня в Высокое хотел загнать… На-кась, выкуси!..» Голова его кружится от хмеля. Ему и в самом деле хорошо и весело.
– По нонешним временам везде жить можно, – сказал старик.
– Это верно, – соглашается Фомич. – Теперь жить можно.
Записал я эту историю в деревне Прудки со слов самого Федора Фомича Кузькина в 1956 году. Записал да отложил в сторону.
Как-то, перебирая свои старые бумаги, наткнулся я на эту тетрадь. История мне показалась занятной. Я съездил в Прудки, дал прочесть ее Федору Фомичу, и поныне здравствующему, чтоб он исправил, если что не так.
– В точности получилось, – сказал Федор Фомич. – Только конец неинтересный. Хочешь расскажу, что дальше? Дальше полегше пошло…
Попытался было я продолжить рассказ, да не заладилось. А потом догадался: тут уж новые времена начинаются, новая история. А та – кончилась.
– Точно так, – подтвердил Федор Фомич. – Да ты не горюй. Напишешь еще. Моей жизни на целый роман хватит…
1964–1965
О проекте
О подписке