Какой была эта карта?
Огромной, в полстены. Или даже во всю стену. Ведь и стена-то была небольшая. В крохотной комнатке, угловой. С единственным окошком. У всех в нашей квартире окна выходили во двор или на шумную Метростроевскую, а у старика Иосифа окно упиралось в глухую кирпичную стену.
Больше того, у этой комнаты не было даже отдельного входа. Для того чтобы в нее войти, надо было пройти сквозь другую комнату. Сначала постучаться и крикнуть:
– Можно, Давид Моисеевич?
И осторожно открыть дверь, услышав звонкое:
– Да-да!
Поглядев на папу и маму, сосед и дальний родственник старика Иосифа Давид Моисеевич говорил обычно скучным голосом:
– А… вы к нему, – и отворачивался.
Иногда мы заставали Давида Моисеевича за странным занятием: он сидел на краю большой высокой кровати в белой майке и, согнув руку в локте, слегка поигрывал бицепсом.
«Давид Моисеевич делает зарядку», – говорил потом папа, и они с мамой прямо лопались от смеха.
Впрочем, Давида Моисеевича беспокоили очень редко. К старику Иосифу никто никогда не ходил. Только мои мама и папа.
– Иосиф Израилевич… – смущенно начинала мама. – До третьего! Рубликов двадцать!..
– Одну секундочку! – весело отвечал он и отворачивался, чтобы мама не видела, сколько у него осталось.
В эти минуты, когда он, сутулясь, стоял к маме спиной в протертом сером пиджаке, медленно отсчитывая трехрублевки, она, наверное, пристально смотрела на политическую карту мира. Больше в этой комнате смотреть было не на что.
Иногда мама и папа убегали в кино, оставив меня на старика Иосифа. Поскольку он был нашим самым добрым соседом по коммунальной квартире. Я почему-то не плакал и не сопротивлялся. Наверное, мне было интересно у старика Иосифа.
Я забирался на диван, за окном становилось темно. Старик Иосиф щелкал выключателем и уходил с чайником на большую кухню. Лампочка бросала резкий ослепительный свет – абажура не было, его заменяла пожелтевшая от времени газета. В углы комнаты падали от газеты черные кромешные тени. Повсюду – по углам, на столе и на диване, – пачками лежали старые газеты.
Кирпичная стена почти целиком загораживала окно, но, если положить голову на подоконник, можно было разглядеть в самом нижнем его углу, как по освещенной улице ходят люди и иногда проезжают троллейбусы.
Потом дед Иосиф входил в комнату с раскаленным чайником, он осторожно нес его за ручку, аккуратно обмотанную тряпицей, ставил на старые газеты, наливал кипятку в большую жестяную кружку и сам размешивал ложечкой два кусочка сахара.
Все это он делал бережно и молча.
Мне надоедали эти приготовления, и я забирался с ногами на диван, поближе к карте.
Оттуда я смотрел на лицо старика Иосифа. Под вечер на нем отчетливо проступала жесткая щетина. Я знал, что она больно колется, и если старик Иосиф хотел меня поцеловать, то вырывался что есть силы.
– Иосиф! – говорил я требовательно. – Расскажи!
Он смеялся и откладывал газету. Его тень падала на Австралию, Японию и Аляску, задевая часть Индии.
– Вот это Китай, – говорил старик Иосиф. – У нас сейчас с Китаем очень напряженные отношения.
Я делал три шага по дивану, чтобы дойти до Китая и посмотреть поближе. Китай был большой и желтый. Я не спрашивал ничего. Просто следил внимательно за крючковатым пальцем, скользившим по карте – бережно и медленно.
– Вот Арабские Эмираты. Английский протекторат. О!.. Но это неинтересно для маленьких мальчиков! – говорил он и наклонялся, чтобы поцеловать меня.
Я вырывался и кричал:
– Нет! Еще!
– Нет, это неинтересно для маленьких мальчиков, – вздыхал старик Иосиф и отходил от карты, и его тень уходила вместе с ним, а карта вновь становилась под безжизненным светом лампочки немой и непонятной.
Старик Иосиф не знал сказок. Ни одной. Это его очень расстраивало. Всю жизнь он читал только газеты.
Тогда я назначал Иосифа злым волшебником и громоздил из трех диванных подушек крепость, за которой прятался и бормотал заклинания.
Он смущенно смеялся и кашлял.
– Тише, – говорил он жалобно. – Не кричи так! Давид Моисеевич уже лег, у него же режим, неужели же ты не понимаешь?
Я представлял себе, как Давид Моисеевич, в кальсонах и майке, лежит на высокой железной кровати и любовно ощупывает свой бицепс.
Мне становилось противно. И еще было обидно за старика Иосифа, что он живет, задвинутый Давидом Моисеевичем в самый дальний угол нашей громадной квартиры. Я начинал отчаянно прыгать на диване. Диван визжал, подушки сползали на пол, и Иосиф подбирал их, громко шепча:
– Ну что ты! Ну, я тебя умоляю!
…Утром он уходил покупать свежий кефир, а потом до вечера отправлялся в библиотеку читать газеты.
А мой папа с утра делал зарядку. Он раздевался до пояса, и, привязав к ремню двухпудовую черную гирю, выпрямлялся и нагибался. Шея у него становилась ужасно красная, и он шумно сопел. Я испуганно смотрел на ремень – неужели не оборвется? Но ремень не обрывался, только становился после упражнений каким-то очень мягким и дряблым.
Потом папа обливался холодной водой под умывальником. Он фыркал и снова шумно сопел, а мама подносила ему полотенце. «Папа делает настоящую зарядку, – думал я. – Не то что Давид Моисеевич».
Папа вытирался и спрашивал меня:
– Ну ты как вчера? Опять лекцию слушал?
Они с мамой начинали весело смеяться. Однажды я спросил их, почему они смеются над стариком Иосифом.
– Потому что он чудак, – просто ответила мама. – Но человек хороший.
Потом мы переехали в отдельную двухкомнатную квартиру на Пресне. Больше папа и мама ни у кого не просили денег до получки. Да и не у кого было. Соседи в новом доме к нам заходили редко.
…А когда мне было лет десять, мы с мамой шли по Кузнецкому мосту и забежали в маленький магазинчик, где мама хотела купить географический атлас, роскошную толстую книгу. С отдельными картами всех стран и континентов. Но я настоял на политической карте мира. Она была совсем не такая, как у старика Иосифа – меньше раза в два, и, кроме того, бумага была тонкая и непрочная.
Дома я повесил ее над своей кроватью.
Вечером, когда пора было ложиться спать, я встал на кровати и осмотрел карту. Теперь я был длинный и свободно мог достать до Северного полюса. Меня поразило, что это была совсем другая карта. Страны были совсем другого цвета. Да и названия, которые я помнил очень смутно, были тоже другие.
Немного испугавшись, я позвал папу и спросил его о причине этого несовпадения. Он ответил, что карта Иосифа была очень старая, а в мире с тех пор многое изменилось. Нет больше ни эмиратов, ни протекторатов, сплошные свободные страны.
Папа долго подшучивал надо мной после этого разговора. Он говорил, что когда я вырасту, то буду таким же одиноким чудаком, как старик Иосиф.
Позже я узнал, как умер Иосиф. Дом на Метростроевской, где мы жили, стали выселять. Всем дали отдельные квартиры. Но старик Иосиф привык жить с соседями. И, не выдержав перемен, вскоре скончался.
Когда я узнал, что он умер, я ничего не сказал. Я почти забыл старика. Его щетину. Его сладкий обжигающий чай в жестяной кружке. Его голую лампочку. Запах старости и неуюта в его угловой комнатке. Его давно не стиранный костюм и желтые газеты в углах.
И даже глаза старика Иосифа я забыл тоже.
Только карту я запомнил хорошо. Не знаю, почему.
Очень рано у меня начали болеть зубы. Они шатались, ныли, но не выпадали, а новые, коренные, никак не хотели вылезать, пробиваться на свет.
И тогда мама повела меня в детскую поликлинику.
Мы вошли в длинный гулкий коридор со светящимися картинками на стенах: «Чесотка – невидимый враг», «Дизентерия», «Режим для дошкольника».
Мне тут сразу очень не понравилось. Дети вокруг тихонько хныкали или сидели смирные как мыши. А из-за закрытых дверей раздавался мощный, полновесный рев. Только один карапуз в матроске, который ничего не боялся, храбро топал по коридору и сам себе командовал: «Нале-во!», «Стой, раз-два!». Но остановиться никак не мог, все маршировал взад-вперед.
Я сидел в потертом кресле у дверей зубного кабинета и просто умирал от страха. За дверью противно визжала машинка, стучало железо, и главное – кто-то глухо и равномерно мычал:
– М-м-м-м!
Потом дверь открылась, и из кабинета вышла здоровенная тетя, с очень довольным видом придерживая густо накрашенную щеку.
– Будь здорова, Клавочка! – приветливо сказала ей маленькая тщедушная врачиха в белом халате и, обернувшись ко мне, сухо добавила: – Заходи, мальчик!
Мы с мамой медленно поднялись со стульев.
– А вы, мамаша, посидите, – сказала врачиха и привычным жестом подтолкнула меня в плечо.
Я в последний раз оглянулся на маму. Она слабо улыбнулась и сказала:
– Не бойся. Видишь, какая тетя веселая вышла?
Я вошел в кабинет.
– Залезай, – сказала врачиха деловито.
Я сполз на самое дно бездонного кресла, обитого коричневой кожей.
– Ноги клади, – скомандовала врачиха и подошла совсем близко.
Я положил ноги на подставку и закрыл глаза.
– Глаза можешь не закрывать, – усмехнулась врачиха. – Рот лучше открой.
И едва я чуть-чуть приоткрыл рот, как она тут же впилась холодной острой железкой в самое больное место.
– Уй-уй-уй! – мычал я, вцепившись во врачихину руку и дергая головой.
Она вынула железку, раздраженно бросила ее в лоток и крикнула:
– Лена! Какие у нас есть игрушки?
Из другой комнаты, тяжело ступая, вышла большая пожилая женщина, неся в руках задрипанного резинового зайца. Заяц жрал морковку. Белая краска давно облупилась, и зубы у него теперь стали зеленые.
– Видишь? – фальшиво улыбнулась врачиха и показала пальчиком на зайца, спрятав в другой руке за спиной новую железку. – Сейчас потрогаем тебе зубик, и будешь ходить как зайчик, грызть морковку. Или хочешь с гнилыми зубками ходить, как старичок? А?
Пожилая Лена сунула мне зайца, погладила по голове и пошла назад, шаркая домашними тапочками.
Врачиха быстро наступила мне коленкой на лодыжки и открыла рот сухими пальцами. Я сжался от ужаса.
И вдруг скользкий заяц в моих руках жалобно пискнул.
Врачиха вынула железку от неожиданности, а я, благодарно посмотрев на зеленое чудовище, быстро буркнул:
– Не хочу зайца!
– Лена! – с отвращением крикнула врачиха, в сердцах швырнув в лоток инструмент. – Принеси этого… Буратину!
Появился Буратино, так же медленно, под шарканье домашних тапочек, но и он был ничем не лучше. Пластмассовый нос у него был целый, но опять же подвели зубы – вместо ослепительной доброй улыбки получился какой-то страшный оскал.
– Не надо! – заорал я, вцепившись в безжалостную руку.
Женщина вытерла пот со лба и попыталась успокоиться.
– Ну что мне тебя, связать, что ли? – жалобно спросила она. – Чем больше орешь, тем больше страха. Потерпел бы чуток, давно бы уж домой пошел. А то смотри – у нас есть такая распорка, мы ее вставим в рот, ты и пикнуть не сможешь. Правда, Лена? – крикнула она в другую комнату.
– Конечно, правда, – глухо пробасила оттуда Лена.
Слова были мягкие, но голос тщедушной врачихи звучал твердо. Ее маленькое скуластое лицо и продолговатые глаза с большими веками заворожили меня. Я опять закрыл глаза, а проклятая железка ковырялась там, в том глубоком неведомом месте, откуда начиналась боль.
– Ну вот видишь, – весело шептала мне врачиха, – почти не больно, почти не больно, почти не бо…
Тут снова стало больно, я опять сжал в руках резинового зайца, он опять отвратительно пискнул.
– Лена! – заорала врачиха. – Убери зайца!
Но было поздно. Я захлопнул рот и решил его больше не открывать. Мне надоело это издевательство.
– Ты что? – испуганно спросила врачиха, увидев какую-то перемену в моем лице. – Не хочешь рот открывать?
Я молча кивнул.
– Так! – разозлилась она и закричала, повернувшись к двери: – Мамаша! Войдите!
Тут же в кабинет влетела мама.
– Что случилось? – испуганно спросила она.
– Я не могу тратить столько времени на вашего мальчика! – звонко произнесла врачиха, приняв величественную позу. – Или он сейчас же отроет рот, или я отправляю вас на наркоз!
Мама подошла ко мне.
– Послушай, – тихо прошептала она, – чего ты хочешь? Ты хочешь, чтобы я сошла в могилу?
Я медленно, не открывая рта, покачал головой.
– Сгорела со стыда?
Я опять покачал головой.
– А если бы ты был партизаном? – спросила мама. – Что же, ты бы сразу во всем признался, не выдержав пыток?
Но я снова отрицательно покачал головой, начисто отвергая такие нелепые предположения.
– Хорошо, – угрожающе сказала она. – Сейчас мы уйдем отсюда. И пойдем в милицию оформлять документы. Такой сын мне не нужен.
Я заплакал. Страх перед оформлением неведомых документов оказался сильнее страха перед врачихой и бормашиной. Сложившись вместе, оба этих страха вызвали теплую волну слез, она шла из горла, с равномерными истошными всхлипами.
О проекте
О подписке