Словно кляксы смолы на облущенных ветках
хороводят вороны, ошалев от весны,
и мучительно больно, безжалостно метко
попадает в мои недоспанные сны
чувство горькой свободы и тихой печали,
одиночество среди запекшихся луж.
Наступая на раны весенних проталин,
я иду – ни отец, ни любовник, ни муж…
Что же я – нелюдим,
старый хрыч-бесприданник?
Непечатный поэт, и увы, не звучащий певец?
Кто же я – пустобрёх или, всё же, избранник?
Безголосый крикун?
Самоед?
Перелётный скворец?
Как в распутице вязну в весеннем раздумье,
и когтями себе уже в самую душу залез!
Птичий тенор на тополе просто ополоумел
и трещит надо мною, приняв шумный город
за лес.
Мы всё простим, мы всё забудем,
настанет время мирных снов.
Мы в завещанье добрым людям
оставим бред своих стихов.
Мы насладимся красотою,
переполняющей сердца,
но вечным тихим сиротою
останется печаль творца.
А день погонит петушино
с калиток заспанных котов,
и, распрямясь, вздохнут пружины
в матрасах тех, кто в путь готов.
Заржёт металл в глубинах века,
и люди, сонны и глухи,
легко смахнут былинкой с века
уже ненужные стихи.
И в новый свет!.. И мимоходом,
не сожалея ни о чём,
пройдут бестрепетным народом,
едва коснувши нас плечом.
Уходи!
И не приходи никогда!
Пусть – пилой по гортани года,
пусть откроются гордо и рвано
былые и новые раны.
Как маки на ложе бежавшего сна
просыплют они семена.
Пусть!
Я лягу на это ложе!
Ничего, что десну защемит десна,
когда чёрными зёрнами в кожу
боль войдёт, горяча и красна.
Это и будет весна.
Вечность неслыханно тронула листики
венчиком жарким и запахом тела.
В вашем присутствии мне не до мистики, —
холодно и неуютно без дела.
Хоть прикоснитесь ладошкой осеннею!
Выцветшему и уже переспелому, —
тесно отпущенное воскресение.
Холодно и неуютно без дела.
Только скучают на холоде пальчики,
вашей перчаткой лишь буду обласкан:
не остановятся бледные мальчики,
не зазевается розовый плакса.
Я поцелую Вас, память о юности,
Вы отшатнётесь – «А ну-ка, посмей-ка!»
и обопрётесь без видимой лютости
об эту тонущую скамейку.
Сколько мне ещё осталось,
кто сочтёт, доложит кто?
Преждевременную старость
втиснуть в зимнее пальто
мудрено ли, только страшно,
что под ватою шурша,
вдруг забредит о вчерашнем
неотжившая душа.
Как ни крути, а жизнь пройдёт,
промямлит стариковским бредом
и недоеденным обедом
невозвратимо загниёт.
Среди распушенных кудрей
что возвратит мне чувство смысла?
А под изгибом коромысла —
улыбка кротости твоей....
Предчувствую весну, предцарствую любовь,
и лужами зеркал, как Эрмитаж, обвешан,
сплю – не усну, зеваю вновь и вновь,
застигнут робким маревом черешен.
Предвижу долгий путь, подозреваю свет,
на «да» и «нет» не разделяю схиму,
споткнусь чуть-чуть и лишь моргаю вслед
двум парам юных лун, проплывших мимо.
Забыть? – забвенья не дал бог:
Да он и не взял бы забвенья!
М. Лермонтов
Разбейтесь пальцы о стакан,
а вечер пьян, а ветер рван.
Наверно прожит был не зря
день без тебя, день без тебя.
Пить? Но «забвенья не дал Бог»,
а город пуст, а полог строг.
Наверно этот дом не зря
так чист, так тесен без тебя.
Стихи и песни, – всё не в лад,
не позовёт меня мой сад,
и бестолковщиной казня,
день без неё как без себя.
Брось, парень, не трусь, пройдёт,
и снова она придёт,
и арктику плеч твоих тронет
тропиками ладоней.
Завьюжит надеждой тоскливый ад
и опять уйдёт невпопад.
День без неё как без себя,
и бестолковщиной казня,
стихи и песни, – всё не в лад,
и не зовёт меня мой сад!
А вечер пьян, а ветер рван,
и город пуст, и полог строг…
Пить? Но «забвенья не дал Бог», —
разбейтесь пальцы о стакан.
Сад вечерний, вечный сад
мне сегодня не в отраду!
Ты уводишь в сон из ада,
а во сне всё тот же ад.
Час падения звезды,
час молчащего фонтана, —
то ли поздно, то ли рано,
то ли рана от узды.
Аж звенит вожжа в горсти,
тихо вянут бденья тени,
куст обугленной сирени,
как засада на пути.
Мне непонятен каждый шаг,
нет соглашённости с движеньем.
Я только знаю, что иду…
невесть, какое одолженье!
Бег времени – обратный ход,
день за день, месяц, новый год,
тоннель, вокзал и сожаленье,
что проиграл ещё весну,
и тут же, как всегда, ко сну.
А облака посеют осень
на недопонятый рассвет.
Из-под сургучных эполет,
в конце концов, пробьётся проседь,
и штемпелей ареопаг
бумагу обанкротит фактом,
но факт не урезонит шаг,
а только даст названье тракту.
Отчего стало быть тяжело?
Оттого ли, что сил не собрать,
или кто-то незримый опять
мне тихонько подрезал крыло?
Отчего стало трудно дышать?
Оттого ли, что ветер невмочь,
или просто под камнем лежать
невозможно в холодную ночь?
«…мне тихонько подрезал крыло…»
«…или просто под камнем лежать…»
Оттого стало трудно дышать,
оттого стало быть тяжело.
Посвящается Д.
Пялюсь, пока заоконная ветка
не выколет глаз. Зима.
Просветы и далеко и редко,
а в основном – дома.
Могу (если очень захочется),
у ветки спросить – за что?
«Да за всё!»
Ничего-то мне не отсрочится —
ни вечное бытиё,
ни просто яма, умело обкусанная
в четыре штыка лопат.
Может, поранит осень закутанную
гвоздями дубовых лат.
Дунет монетным звоном с ветвей
воробьиную мелочь крылатую,
и уйдёт человек с лопатою
от могилы моей.
Горсть пены – это счастье на минуту,
а результат – лишь мокрая ладонь.
Перед тобою вечная гармонь,
её меха инерцией надуты.
Сиди на лавочке и нажимай
на клавиши посредственной погоды.
Сухие пирсы – мшистые уроды…
оно их обтекает невзначай,
и галькой шевелит на берегу,
и путается с мелочью пузатой,
совсем не замечая на бегу
трагические радости заката.
Штиль, мальчики, стеклянные шары,
вечерний полудиск и всё такое…
Бред тихой пристани – условие простое
незаинтересованной игры.
Как будто ничего… но меньше слов
на том же месте, где их было много,
а истина, она всегда убога,
а вечер в Ялте… он всегда не нов.
оно не понимает что живое
и думает что мёртвое оно
ему чужда эстетика покоя
и непонятно что такое дно
но окольцованное берегами
ещё не осознавшее границ
уже давно расчерчено веками
теченьями и косяками птиц
Синеет, узится, молчит.
Как по команде – кипарисы.
Фонарь вчера ещё разбит,
Под ним коты, а может, – крысы?
Мычит маяк, как мастодонт,
струятся плавники рептилий,
и совершенно без усилий
ночь отменяет горизонт.
Шершавый Понт пасёт свои стада,
отмахиваясь, как от мух, от чаек,
а я сегодня-завтра уезжаю,
и так обидно, будто – навсегда.
Уже идти, а что-то не иду,
и плакать не могу (спасибо ветру!),
ещё дышу последним полуметром
у подступившей соли на виду.
Я вижу ласточку в наборе
ветхозаветной тишины,
и солнце побеждает в споре
и мы должны… да, мы должны!
А что?..
Заволокло! Обиженные горы,
невольность опрокинутых надежд,
Рассудочная грамотность природы,
Несбывшийся загар.
Заволокло…
окно и кипарис и даль
от синевы раскосый прищур бога
и под окном загадка трёх морей
Твои слова знают правду
мои – красоту.
Кто из нас виновен больше?
Кораблик измеряет просинь,
и что-то медное дрожит,
не договаривая осень…
Та, которая… та далеко,
а ласточки ветхозаветны.
Синева…
Бездорожье назад.
Слагать мелодию, пленяться стихосказом,
не понимая как и отчего,
и видеть всё смутнее с каждым разом
черты предназначенья своего.
Так вымысел блуждает без ответа,
втирается в зелёное сукно,
и, изгнанный за двери кабинета,
спокойно возвращается в окно.
Догорит и день, и час,
и минута испарится.
Ночь, – чернильная царица, —
приберёт недобрых нас
словно крошки на столе.
В завтрашней распутной дрёме
я очнусь, как на соломе,
на сегодняшней золе.
Зима на улице и что-то, вроде…
и черви в бороде.
Их сытый клин
не оставляет места для седин.
…как крест распятого на огороде, —
штанины – знаменем,
а фалды – хомутом.
Потом, потом, ребята…
всё потом!
И совесть, и раскаянье в народе,
и памятные пляски в хороводе…
а нынче в моде
простое положение – крестом.
Подожди меня, переулок,
не кради мои фонари!
Я – заложник в плену прогулок,
сохрани и не торопи.
Я сверну, сверну, будь уверен!
Завяжу вот только шнурок.
Всё равно, я уже потерян
на весь окаянный срок.
Я – твой из самых заблудших,
из самых отпетых повес.
Шатальник, стервец и – лучше —
застрявший в детстве балбес.
Утро, Ялта, шелест пены,
тайный страх невольных слёз,
и в природе перемены,
хоть не иней, не мороз.
Солнце с набережной дружит,
небо празднует успех,
и народ живет, не тужит,
только нам с тобой – не в смех.
Точностью минут парадных
распинается табло,
знало, знало бы оно,
как на сердце безотрадно!
Как мне горек твой висок
за минуту до разлуки
и какие это муки —
от «Прощай!» на волосок.
Тронешь белою перчаткой
рейса мутное окно,
и улыбкою, и складкой
тихой муки. Всё равно
неизбежно рейс отчалит,
увозя тоску мою,
и тебя тоской ужалит
и оставит на краю.
Где-то Ялта, – шелест пены, —
издалече не видна.
Между нами горы-стены,
я один и ты одна.
О проекте
О подписке