Читать книгу «Битые собаки» онлайн полностью📖 — Бориса Крячко — MyBook.
image

Блажен, кто с вечера знает, что ему утром делать, а я знаю абсолютно точно и ни разу ещё не ошибся. Из тех, о ком я рассказываю, теперь уже никого нет, одни имена остались, и единственное, что я знаю наперёд о всяком завтрашнем дне, так это то, что поочерёдно назову их имена в заупокойной с утра молитве, а их у меня, как чёток на длинной нитке. Прадеда тоже назову, – он мне очень интересен. Я давным-давно различаю его внешность и нрав среди толпы знакомых лиц, только одно смущает: он никогда не выглядит моложе шестидесяти. Тут, по-видимому, две причины: мы с ним ни разу в жизни не виделись, а те прыжки, что за ним записаны, происходили уже на склоне лет, когда ума девать некуда и характер испорчен. Здесь он на месте по праву первородства, а остальные, возможно, и приметны не все. Это нормально; рядом с ним всякий другой обязательно должен был что-то потерять и остаться за чертой. Он был ни на кого не похож, а несходство людей, кроме нрава и внешности, определяется ещё и поступками.

С ним вместе доживал свой век конь кабардинской породы по кличке Буланый, и ни одна лошадь не вызывала столько недобрых слов, как этот дряхлый, смирный, истёрший до дёсен зубы коняга. Лошадиной вины в том никакой не было, но прадед сам всех против него настроил своей каждодневной к нему привязанностью. «Коня моего поили?» «Поили, поили», – отмахивались от прадеда, как от занудной мухи. «Когда ж это успели?» «Да вместе со всеми». Марк Петрович поднимался на дыбки и устраивал разнос, потому что поить Буланого полагалось отдельно, смягчив студёную воду тёплой, непременно при этом насвистывая что-то вроде «баю-бай» и теребя рукой холку. Кормить его нужно было первей других, и сено получше, и овса побольше, а из него уже, что вкладывали, то и выходило, – зерно распаренное, непрожёванное, его куры следом расклёвывали. Прадед же по беспамятству спрашивал и забывал, и опять спрашивал об одном и том же, – нетрудно догадаться, как он всем голову заморочил. Не сказать, что никто не знал, сколько Буланому лет, но в отместку за бездельную беспечную старость ему давали больше, чем было на самом деле, а дядя Алексей, который помнил дедова кабардинца первой ещё памятью, думал, что они с дедом годки. Конечно, был он на пределе лошадиного своего возраста, никто на него в гражданскую не позавидовал, и стоял он один-одинёшенек и, наверное, думал: – «Ну что за жизнь такая! Когда же, наконец, я себя хорошо буду чувствовать?» Марк Петрович очень его жалел и не забывал ни гриву расчесать, ни сахаром побаловать или помолчать о чём в обнимку, а то подседлать в кои веки по погоде да не понукая, а лишь губами поцелуйно причмокивая, шагом, в степь, встречным надувным ветром подышать, – домашние называли это «пробздеться». Если прадеда долго не было на конюшне, конь надсадно ржал и беспокойно топтался.

Когда Буланый подох, прадед переживал больше всех. Он с Антоном Марковичем и старшими внуками выкопал коню яму за станичной балкой, выстелил сеном, положил рядом с конём седло, накрыл всё попоной и первый бросил горсть земли. Могила получилась круглая. В неё врыли шест, повесили конскую торбу с овсом. Речь Марка Петровича состояла из упрёков, похвал и просьбы. Сначала он обижался на коня, что тот его не подождал, и совсем забыл, что по Христовой вере людей с лошадьми не хоронят. Затем воздал Буланому честь и славу за то, что тот хоть и был у него седьмым по счету, зато самым верным и разлюбезным, и Марк Петрович выполнил перед ним все, о чём договаривались, докормил до смертного часа и похоронил по правилам, то есть с седлом, сбруей и не снимая шкуры. На прощание сказал: – «Ты меня, Буланко, дождись, я скоро. Как заявлюсь, первым делом тебя найду и тогда уже ве́рхи, прямо на Божий суд». Так бабушка рассказывала. Она же водила меня за балку, где Буланого закопали, но к тому времени там была ровная степь и никаких следов.

Отец был лет на пятнадцать моложе дяди Ильи и, окончив школу, поступил в педагогический техникум станицы Полтавской на том же кубанском правобережье, что и Новомышастовская, в полутора днях пешего от неё пути. Тут ещё одна есть привязка к Полтавской, – это из неё в 1825 году выселился мой прапрадед Пётр Гордиевич вместе, понятно, со многими другими семьями, чем и было положено начало Новомышастовской. А ещё прежде того, по упразднении Запорожской Сечи как «самостийной» военной организации, украинское казачество откочевало к Северному Кавказу походно-боевым порядком – куренями. Курень – понятие многозначное; так назывался дом, двор, семья, хозяйство, а ещё боевое формирование по численности близко к полку.

Каждый курень содержал в своём имени след последнего места обитания и исходный пункт долгих перемещений: Львов, Крым, Умань, Полтава, Киев, Казатин, Канев, Переяслав, – отсюда же названия самых первых станиц. При дальнейшем расселении в кубанских степях появились наименования и не столь значительных украинских местечек, и никто ничего: стоял близдиканьковский хуторок в кубанской леваде и не чаял ни сном ни духом, что придёт время и его первобытное название раскулачат вместе с домами-садами-пашнями, а сам он, потеряв признак, станет называться Пролетарским или Крупским, или Советским, или ещё каким-нибудь недоношенным словом. Уже через десяток-другой лет объявленной свободы без креста местность на карте так же трудно было узнать, как человека, переболевшего паршой и стригущим лишаем, и уж никак нельзя было определить на слух, что станица Красноармейская – она и есть бывшая Полтавская. Теперь, по прошествии, можно бы сказать, что недолго музыка играла, но это не так; долго, очень долго, куда дольше, чем жизнь средней продолжительности, три поколения подряд, – жутко подумать! – так что до полной победы совсем уже чуть-чуть оставалось: Москва да Сызрань, да Новомышастовская, да кой-чего по мелочи. Наше счастье, что страна большая; всю географию обосрать говна не хватило.

Короче, отец поехал учиться, а Марк Петрович, ожёгшись на молоке, на воду стал дуть: всё ему казалось, – вот Лёнчук снюхается там с какой-нибудь беспородной и произведут они на свет и на вечное для него поношение что-то совершенно непотребное с двумя носами и одним глазом. Для беспокойства у него, правду сказать, были все причины: отцу шёл девятнадцатый год, а у нас в саду фрукты рано поспевают. Году в десятом Марк Петрович самолично ездил в Екатеринодар устраивать другого своего внука в юнкера и обставлять его молодую жизнь кучей всяких препон и неудобств, но тогда он был помоложе и покрепче, а после семидесяти ему стало невмоготу кататься туда-сюда по чужим делам, и он сильно переживал, если кто-нибудь из молодёжи отбивался на сторону, не обзаведясь семьёй. Об этом своём дяде я за вычетом фамилии ничего не могу сказать, разве кое-что по мелочи: был он есаулом казачьих войск, служил у генерала Корнилова и уехал из Новороссийска за море – вот и все, да и того на беду с походом хватило бы, так что на всякое о нём упоминание в семье налагалось табу, в особенности при детях.

Станица Полтавская, куда уехал отец учиться и где они с мамой встретились, нам не чужая; на тамошнем погосте ещё двое наших отдыхают, – Гордий Опанасович и Опанас Батькович. А за ними большой пробел, только вдалеке где-то и в одиночестве дед Северин шаблюком помалкивает. Я был молод, глуп и глупостями занят, не догадался у Антона Марковича разузнать, а теперь спросить уже не у кого. В первую же зиму отец приехал на каникулы, и у него с дедом состоялась беседа неизвестно о чем, но уверен, что не стал бы её пересказывать до тех пор, пока Марк Петрович не спросил отца очень кратко: – «У тэбэ дивчина е?» «Е», – ответил отец короче некуда, и с этого момента разговор пошёл живей, потому что любовь делает и жизнь интересней, и всякие о себе растабары.

 
Что, да как, да почему,
Да по какому случаю,
Кари глазочки люблю,
Сама себя мучаю?
 

Вроде того: как зовут, сколько лет, откуда родом, что за семья, кто родители, почему не спросил, а кто за тебя знать должен и ещё сто вопросов по мелочёвке, а главное под конец: – «Смотри, чтоб летом в гости привёз, мы тебе не сбоку припёку, нам тоже интересно». Словом, у прадеда наметился план и сбить его со стези было сверх ожиданий. Отец уступил и на лето приехал с дивчиной, – это была наша мама. Марк Петрович не тратя времени взял её в оборот. «Родители живы-здоровы?» «Мама живы, тато померли в двадцатом году». «С какой же напасти?» «От тифа». «Божья воля, царство небесное. А где тато работал?» «В шахте. Взрывником. Бригадиром». «Пил, мабуть? Да ты, дивчинко, не стесняйся, говори, как есть. Шахтари все пьют. Такого шахтаря, чтоб не пил, и на свете не было». «Не все. Тато не пили. У нас семья – восемь детей, мама девятые, один тато работали. Дом был свой, участок, трое старших в платной гимназии учились, в магазинах кредит. Если б тато пили, мы б от нужды не выучились», – и ещё много чего. Возможно, мама глянулась-таки Марку Петровичу, но вряд ли у родителей то лето было из лучших: прадед вечно отирался поблизости и держал их под прицелом, а с заходом солнца всех разгонял спать. Папа шёл в курень к дяде Илье, который жил с семьёй отдельно, маме стелили в светлице рядом со спаленкой дедушки и бабушки, остальные спали, где обычно, Марк же Петрович почивал в стойле своего Буланого, который к тому времени лет уже пять, как издох. И так всё лето.

Не думаю, что родители были там преизбыточно счастливы. Верней всего, дня не чаяли, скоро ли лето кончится, и чувствовали себя, как подследственные: за каждым дозор, словом нельзя наедине перемолвиться, за руку друг друга тронуть, – что это за любовь? – а взглядом встретились, когда, поди, за станицу выехали, да и то не один раз назад оглядывались, не догоняет ли прадед с клюкой, ещё что-то у мамы спросить забыл.

После их отъезда прадед присмирел, задумался, перестал ворчать и засобирался в Новоафонский монастырь грехи замаливать. Чекмень почистил, котомку снарядил. Перед малым дитём, смиренный и грехами изнурённый, останавливался, кланялся в пояс, говорил «Прощавайте», умолял не обижаться и не поминать худым словом, если кому чем не угодил, а он поимённо за всех помолится и свечку поставит перед Чудотворной. С тем и отбыл, но не в Новый Афон, а в село Боково-Платово, что неподалёку от города Луганска. Никто из маминой родни в той местности давно уже не проживал, поразъехались, но родом все были оттуда, и многие жители хорошо их знали. Там Марк Петрович снял квартиру со столом и прожил пару недель, наводя справки. Странно, поди, всё это теперь покажется.

А зря. Чего-чего, а странностей у нас и поныне хватает в каком угодно пересчёте, хоть на душу населения, хоть на единицу площади. Мы вообще люди странные и тем только замечательны, что с нами никому скучно не бывает. И селекция осталась в самом советском виде, хуже какого на свете нет. Я, когда институт заканчивал, так, помню, к нашей сокурснице жених приехал. Ну, жених, он и в Африке жених, – фигура над общим уровнем слегка приподнятая, но возражений не вызывает, а что его появление собой знаменует, всем ясно даже в Африке. Казалось бы, ничего странного: и молодые друг другу подходят по разноимённости зарядов, и исторический материализм соблюдают, и в схему развития человечества укладываются, да и предки на сей счёт недвусмысленно выразились, сказавши: «Весёлым пирком да за свадебку». Но, понятно, не сразу, всякому торжеству подготовка предшествует. Сначала жених пошёл по кабинетам и комитетам с расспросами о так называемой наречённой и суженой: как учится? соблюдает ли нормы соцобщежития? какую несёт общественную нагрузку? имеет ли академзадолженности? какие читает газеты? достаточно ли активна в субботниках, воскресниках, спартакиадах и подписках на заём? посещает ли лекции о международном положении? о дружбе, любви, товариществе? об экономических проблемах в свете трудов по языкознанию?… «Нонка, – говорят ей, – дура, где ты его унюхала, неужели пойдёшь за него? Он же мудак». «Это у него работа такая ответственная, – оправдывается Нонка. – Срочно жениться приказано, а то за границу не пустят. Он про меня всё должен знать потому что». Затем, конечно, свадьба, хоть и комсомольская, а всё равно неприятно, то есть, странно, то есть, то и другое, – впрочем, кому как: иностранцам, небось, странно, а нам все-таки больше неприятно, потому что странность – это когда со стороны, но когда лично и по голове, то уже не чешется, а болит и называется по-другому. Таковы странности жизни в нашей странной стране. Это совсем уже не то, когда старики с юморком за молодых решали: «Ваш товар, наш купец, по кобылке жеребец» или когда молодёжь сама договаривалась: «Ты мне, я тебе, а дети общие». Прошли времена, теперь газеты надо читать. А если она не те газеты читает? Или вообще терпеть их не может? И пять раз зачёт по марксизму пересдавала? И на первомайскую демонстрацию не пошла по болезни, а справку потеряла, – где её теперь достанешь?… Тоже, конечно, селекция, только ещё хуже, чем у Марка Петровича, и по результатам полная безнадёга; от осла с лошадью хоть мул может произойти, а от мула, которого советским народом зовут, ничего живого отродиться не может.

Марка Петровича так долго не было, что дома от мала до велика умилялись, как он там, в монастыре, должно быть, старательно молится, кается, исповедается, штаны, гляди, на коленях истёрлись от длительных стояний перед Неугасимой, но потом обеспокоились, – не больно на него похоже полтора месяца в грехах отчитываться, и тут, как по заявке, пилигрим заявился из паломничества: безгрешный, просветлённый, обновлённый и как бы смазанный репейным маслом. Крестом осенившись на образа, он одарил всех гостинцами, разрезал по числу душ освящённую просфорку, и в разговоре у него появилась мягкость. С того дня он уже не командовал, не ругался и ни во что не вникал, но будто покидал жизнь по однажды пройденному пути, ещё раз переживая в обратном порядке все, что не только было, но и быльём поросло, пока не достиг созерцательности пятилетнего ребёнка, чем и составил компанию своим правнукам, и уже из обретённого состояния не выходил до конца дней. Однако на пару выходов под занавес его всё же хватило.

Когда отец приехал после зимней сессии, Марк Петрович долго на него смотрел, узнавая – не узнавая, потом спросил: «Лёнчук, а где Нина?» Отец ответил, что домой поехала, у неё тоже есть дом и родные люди, не век же ей по гостям разъезжать. Прадед молча слушал, наливаясь гневом, и вдруг треснул клюкой по столу и закричал: – «Сподманул! Сподманул, пройдисвет, девку и бросил, – га! На новом поле сеять затеял, вражий сын, – га! а там пахано-перепахано, – га! пахарей до бесовой матери, а сеять нашему дурню, – га! На сорном поле, клятая твоя душа, что вырастет, – га! Репухи да очерет?»

Его гуртом принялись осаживать, а отец стал отдельно оправдываться, что не бросил, что в думках было, вот же ей-Богу, дозволения у деда просить и жениться, за тем и приехал, а через две недели они опять же съедутся и всё добром-ладом пойдёт. Некоторое время прадед бушевал в своё хотение и грозил, что не даст хорошие семена в сорное поле на выброс, но скоро дал отбой, только сказал в конце, как печать поставил: – «Сперва побачу, потом поверю». И отец понял это по-своему. То есть ничего особенного по части старческого слабоумия с ним не приключилось, просто зады человек повторял по домострою и семейному ковчегу задавал нужный курс.

 




1
...
...
20