Читать книгу «Битые собаки» онлайн полностью📖 — Бориса Крячко — MyBook.
image

– Так не люди же, – сказал Костя и в голосе у него прозвучало тоскливое соль. – Ну, день с ними, ну два, ну неделю, а всю жизнь… надоест, скучно. – Видно, несмотря на икру, посёлок представлялся ему отсюда не грязноватым и насквозь пропахшим рыбой, а крупным хозяйственным и культурным центром и невдомёк было, как в такой отдалённости, будто в другом мире, живут двое людей.

– Скучно, – отозвался дед, как бы соглашаясь. – Это кому как. А ежели посмотреть, какая же скука? Красота одна. Природа кругом. Разве природа скучной бывает? В позапрошлом году был я в Питере. Вот уж где – чего только нет: и рестораны тебе с танцами, и кино, и пароходы… – Гуляй – не хочу. А воздух гнилой. И люди невесёлые, вроде спят на ходу. Как там живут – тоже не пойму. Человеку что надо? Раз ты живой, значит, веселей ходи, а ложишься спать – подумай, чего тебе завтра делать с утра. Когда ты жизни своей сделал расписание, скука от тебя враз отстала.

– Так-то оно так, а всё ж таки общество, друзья, соседи, – упорно стоял на своём Костя.

– Ты насчёт разговора? – спросил Фомич. – Я ведь не один, а со старухой.

– С тобой поговоришь, – промолвила бабка. Все, кроме деда, засмеялись.

– А сейчас я что делаю? Тебе лишь бы языком, а нет, чтобы умственно, – укорил он жену и вернулся к беседе. – Общество. Вот вы с Федей приехали, а чем не общество? А там, глянь, другой кто приедет – тоже общество. Радио есть, – кивнул он на приёмник и похвалился, – дали как премию. Что на свете деется – знаем. Включишь, опять же песня там или какой разговор, хошь – понятный, хошь – непонятный. Я так больше непонятный разговор уважаю. Даже сколько раз себе на уме думаю, ежели бы всё время слушать, так свободно можно выучиться японскому языку или, скажем, американскому. Пришлось, болел я два дня, так всё слушал и, веришь, вроде бы уже понимать стал, да выздоровел, – с сожалением заключил старик.

– Вот видите, – заметил Костя, – заболели. А случись что серьёзное, здесь и врача неоткуда взять.

– Вра-а-ач! – сказал Фомич протяжно. – Да ты пойми, какие на природе болезни? Никаких. Потому как природа их враз душит. Теперь, правда, болезни пошли какие-то новые: инфаркт – во! – Он поднял палец и поочерёдно так всех оглядел, точно нашёл способ лечения всех сердечно-сосудистых заболеваний, – да ещё рак. Но я на свой лад соображаю, что эти болезни больше для учёных людей, а мы для них не подходим. Живём тут со старухой, дай Бог, тридцать годов, а не хвораем. Я-то всего два раза лежал, да и то – один раз медведь меня поломал, а в другой раз я под лёд провалился, простуда схватила, – и всё. Вот пусть старуха скажет.

– Пить надо было меньше, – сказала старуха.

– А с медведем что у вас получилось? – спросил я.

– Обыкновенно. Не надо было мне его трогать, шибко серьёзный зверь попался. С норовом и, видать, уже стреляный. А я его задел. Ну, и попортил он мне пару рёбер, да я на него не обижаюсь. – Начав за упокой, Фомич кончил за здравие, как будто у него было, по меньшей мере, сто рёбер, а причинённое увечье – сущий пустяк.

Заметно было, что живётся на отшибе ему не просто и по людям скучается. Оживлённость деда и разговорчивость казали только лицевую сторону его житья, а изнанка угадывалась в частом одиночестве и в длительном молчании. Он был рад нашему приезду и теперь спешил выговориться. По интересу беседа была общей, но говорил один Фомич и между делом ловко отбивал наши реплики.

Удивительной была детская простота его речи вперемешку то с наивной ошибочностью, то с глубокой и точно выраженной мыслью, как случается, когда человек до всего доходит своим умом. Он переходил от одного суждения к другому с неторопливой убеждённостью давно сложившихся в нём понятий. Выражение его лица придавало словам особую окраску, какую приобретают стихи, становясь песней. Если мысль его не вмещалась в несколько фраз, он, по обыкновению, делал к ней заголовок. Вообще, события этого дня могли бы походить на кинофильм, в котором действие развивается и само по себе, и по желанию публики, если бы в кино можно было сообщаться с персонажами на экране.

Напрасно выпустил Фомич на экран медведя, ломающего ребра и снимающего скальп, потому что охотник был тут как тут. Он отложил ложку и, как следует прицелившись, ударил дуплетом:

– Ну, и как, – убили? Вы подробней, подробней…

– Убил, убил, – поддразнил Фомич Костю и вдруг, сощурившись на него пристально, спросил: – Слушай, малый, а ведь тебе, чай, не терпится шкуру сымать, а? – Федя несдержанно засмеялся. Дед стрелял навскид, но лучше, чем Федя. – Он уже был почти убитый, да ещё я его из-под низу ножиком достал. Так на мне, бедолага, и кончился. А что делать? В таком разе, знаешь, и самому пропадать неохота, – оправдывался старик.

Костя признался. Да, хотелось ему достать хорошую шкуру. Домой написал, что привезёт. Теперь скоро возвращаться, а без шкуры неудобно. За тем и к Фомичу приехали. А за ценой он не постоит.

Фомич сожалеюще причмокнул языком.

– Оно, конечно, так сказать, – начал он какими-то казёнными словами, – семья там и прочее. Только зря вы приехали, потому как я с этим делом порешил.

– Как, то есть, порешили? Бросили, что ли? – не поверил Костя.

– Ну да, бросил.

– А что ж так? Опасно? Или года?

– При чём тут года? Года терпят. Образумился на старости. Третью зиму мишек не трогаю. Жалко мне их, вроде, совесть. Прошлой зимой военный генерал с холуями на вертолёте прилётывал. «Давай, – говорит, – веди, где лохматый спать залёг; ты, – говорит, знаешь». Посмотрел я на него, говорю: «Шукайте сами, товарищ генерал, коль вам приспичило, а я к вам в егеря не нанимался». Ух, кричал на меня. «Уволю! Выгоню! Начальству пожалуюсь!» Сердитый. А мне его сердце, как прыщ на… сейчас не война. Их, мишек, и так вскорости всех переведут. – Дед сокрушённо махнул рукой и начал пересчитывать, сколько медведей подвалил за год Прошка Грамотный, да сколько Петька Косой, да начальство из области – тоже охотнички…

– Это он после Кати такой стал, – пояснила старуха. – «Противно», – говорит, – «не пойду боле».

– Какая Катя? – спросил я. – Дочь, что ли?

– Медведиха тут при нас долго произрастала, Катей звать…

О медведях мы начитались всякой всячины и довольно наслушались былей и небылиц: о сороковом медведе, о медвежьей этике, об их чрезвычайной понятливости и, вообще, чёрт знает о чём. Костя заскучал лицом и с раскаянием полез пятерней в бороду.

– Так вы, значит, больше не охотитесь? – спросил он невыразительно.

– Почему не охочусь? Хожу. Только охота, она какая? Пару уток – это можно, да и то, рано по весне или к первым заморозкам, когда бессемейные. Или зверь какой злобный попадётся, опять же – можно.

– Волк, к примеру, – вырвалось у меня.

– Волк! Волк, он тоже разный. Встречал я одного. И вышел он ко мне напрямик. Ружье у меня, как след, под рукой, а он, знай себе идёт, вроде задумался. Полено вниз, голову свесил и не спешит. Ах ты, ясное море, думаю, куда ж ты прёшь на самоубой под заряд? Однако, не шумлю, жду, что дальше будет. Остановился он, не доходя шагов пять, посмотрел. Гляжу, какой-то он чудной, и глаза печальные, будто душа у него стенит. Ему бы язык, так, небось, и сказал бы: «Бей меня, дед, потому что теперь мне всё равно». Рисковый зверь и из себя гладкий. Стало мне сумно ружье держать. «Проходи, – говорю ему, – своей дорогой». А сам ноги дома забыл, до того глаза у него, как у меня или у тебя. Он и пошёл. А я так думаю: что-нибудь у него такое случилось. А как стрелять будешь, ежели зверь душевно страдает? Я его потом встречал. Признал.

– Это как понимать, – признали?

– А так и понимай. Оно только на вид сдаётся, что раз звери, так все одинаковые. А у них у каждого свой сучок, своя примета. Людей они тоже узнают и запоминают, какие опасные, какие – нет. Очень просто, потому как всякий человек по-своему пахнет.

Фомич рассказал ещё такой же случай с оленем, который был «страсть какой бедовый и красивый». Любопытно, что в его рассуждениях всегда присутствовала природа и не безучастно присутствовала, а одухотворённо и очень деятельно. Он то и дело говорил: «на природе», «с природой», «потому что природа», дерево у него болело и страдало, когда его ломали и увечили, рыба обжигалась воздухом и теряла сознание, медведи думали, волки понимали, утки соображали и всё в таком роде, будто ему и вправду выпало счастье подсмотреть, как в ночь на Ивана Купала папоротник цветёт.

Старухе в его рассказах отводилась роль свидетеля, потому что ни на кого больше Фомич сослаться не мог. В подтверждение правды он говорил: «Пусть старуха скажет» или «Вот бабка моя не даст соврать». Изредка по забывчивости, а, может, и нарочно, дед приглашал её свидетельствовать такие события, при которых присутствие бабки либо вовсе исключалось, либо было не совсем уместным.

– Придумая тоже, – махала она на деда рукой и смеялась вместе с нами или незло бранилась, а Фомич её подзадоривал.

Долго тянутся северные вечера. Солнце часами летит над горизонтом, как птица-жар, и садиться не хочет, а когда, наконец, сядет, то неглубоко. Оттого и ночь – не ночь, а вечерние сумерки почти до утра. Время от времени хозяева выходили ненадолго по хозяйству и возвращались, но дед, казалось, выговорился и в голосе у него появилось раздумье и ожидание. Он встрепенулся и приободрился, едва Федя напомнил ему о медведице. Так как вспоминать Фомичу было удобнее с самого начала, то он наполнил чарки заново, выпил со всеми, понюхал хлебную корку, закурил и озаглавил самый длинный свой рассказ.

– Катя, – сказал он, отметив точку паузой.

Сперва Фомич вспоминал давность случая и насчитал, что дело было около шести лет назад. Он тогда собирался пораньше сходить за дичью на Третье озеро, но замешкался, а когда из дому вышел, солнце уже стояло вполдуба. Он назвал поляну, мимо которой мы проплывали, и мы согласно кивнули: знаем, дескать.

– Я когда в тайгу либо другой раз в тундру выйду, так меня диво берёт: до чего же природа всё правильно устроила. И всякому у неё своё место: что птице, что рыбе, что зверью. Людям бы тут жить, а не по городам гуртоваться. Но, видать, мало ещё людей на свете, которые с правильным понятием. Приедут, посмотрят, поторгуются, «эх, красотишшша» скажут и укатят. А житье здесь раздольное. Всего хватает, коль с разумом в дело производить. Трава – будто кто её сеет, дикой птицы – тучи, лесу – сколько хошь. В общем, жить можно. Есть, правда, вредные люди, которые про себя говорят, что они цари природы. Такого сюда пусти на жительство, так он всё дочиста переведёт: зверя уничтожит, рыбу потравит, а тайгу вырубит. Потом он, конечно и сам ноги протянет, но под конец догадается, что никакой он не царь, а так, глупость одна.

Иду я и таким манером размышляю. А мыслей у меня хватает. Чуда в том никакого нет, потому как ежели языком не с кем чесать, то сам с собой рассуждаешь, оно – и мысли всякие берутся. Выходит, вишь ты, очень это полезно, понимать много начинаешь. А у учёных людей разве не так? Так. Потому, раз он учёный человек и какую полезную штуку придумывает, то ему больше требуется самому с собой разговаривать, а не на людях. Как мне вот.

Вышел я к увалу, аккурат где протока в тундру забирает и шагаю, не сторожусь. О себе, стало быть, даю знать, что иду. Только примечаю: ветра нет, а кедрач в одном месте ходуном ходит. Остановился я, стою тихо. Заяц, думаю, или другой зверь какой, так затаиться должен, для того я и знак о себе подавал. Кедрач дрожать перестал – трава заволновалась, как что круглое по земле покатилось, да разве угадаешь что? Трава, сами видали, какая – не проглянешь. Но что-то живое, потому как поверх травы стежка прямо ко мне бежит.

Ружье я на случай снял. А стежка-то так и стрижёт, ближе, ближе и за сапог меня – цап! Глянул под ноги – щенок медвежий, сосун, месяца четыре ему, не боле. Оторопел я малость, было отчего. Нет такого, чтобы при сосуне матка не состояла. А в ружье у меня впору на гусей патроны бекасинами набиты.

На медведиху с дитём невзначай выйти – хуже нет. Тут или давай Бог ноги, или не дай Бог осечки. Медведиха за своего щенка сама без приглашения встречь пуле пойдёт и кто-то из двоих на месте должен остаться. Больше, понятно, зверь остаётся, но случается, что и охотник.

Матку с детьми я в жизнь не замал, потому как приплод начисто пропадает. Встречу, бывало, матерую с малыми, голос подам, они и уходят. Ну, а в таком разе, оно ведь и самому пропадать неохота. Переломил я, не глядя, ствол, сам от кедрача глаз не отвожу, патроны с дробью намацок повыковырнул, рукой в пазуху слазил (я там жакан держу всухе про запас) и опять же гляжу на кедрач, жду, чего дальше. Патроны в ствол, курками клацнул. Тут уже я осмелел, а чтоб медведиха показалась, покричал в голос. Я, мол, тебя не боюсь и сам ищу. Ждал-пождал – никого.

Внизу щенок мне в сапоги тычется и прочь не идёт. Несамостоятельный, страху в нём никакого нет, потому как ничего пока не понимает. Пнул я его ногой – он покатился кубарем и обратно ко мне. Я его вдругорядь: «Пошёл ты, – говорю, – вон, а встренься к зиме годка через четыре». А кутёнок настырно лезет и скулит, есть, видать, просит. Взял я его на руки – лёгкий он, как кошка, и всё носом тыркается. Медвежата родятся маленькие, смотреть не на что, и до полгода мало растут. Ну, мне-то что делать было? Бросить ежели – пропадёт, потому как несмышлёный и никого досель кроме родной матери не видел, домой взять – мороки не оберёшься. Одна беда, что я его на руки взял, а потом уже соображаю, что бросить мне его никак невозможно. Это – как ребёнка ни про что побить. Раз так, думаю, то чёрт с ней, с дичиной, перебьёмся. Повернул оглобли и – домой.

Что сталось с медведихой, не знаю. Может, отбился щенок от матери в тайге и заплутался по глупости, а может, кто осиротил. Скорей всё ж таки подбили матку. Навряд, чтобы взрослая пацану своему заблудиться дала. А там – кто ж его скажет. Всяко случается.

Принёс я кутёнка домой. Бабка моя поворчала, ну – это дело такое женское. Ворчит, оно, вроде, и занятие. Парного молока ему дали. Пить из посуды не умеет, но голод – не тётка, надо пить. Вывозился он как анчутка, а напился-таки. После молока посогрелся и в углу на тряпке заснул. Так и остался в хате. А ещё оказалось, что медведик был женского пола.

Пожил он в избе, ознакомился, где что, а через неделю-другую такой стал свойский, будто и нашёлся тут. Спать когда захочет, к бабке в подол просится, живое тепло ему, вишь ты, требовалось. Уляжется, чисто дитё малое, поурчит-поурчит, с тем и заснёт. Интересно, что до сладкого страсть какой был охотник. На сон всегда у бабки сахару либо конфет просит. И ест не сразу, а малость под языком подержит, почмокает, пооблизывается, а потом уже съест. Однако не шкодливый и ласковый тоже.

Сам я больше где-нито бываю, а медведик с бабкой. Сперва его кошка и куры били, так он всё с хозяйкой норовил: куда она, туда и он. Соображение, значит, такое имел, что хозяйка за него заступится и в обиду никому не даст. И к науке у него способности появились: сразу взял в толк, что на двор надо в сени ходить, и вообще чистоту любил, как он и сам опрятный зверёк.

Кормили его молоком, потом стали давать, что сами едим: и борщ, и рыбу, и картошку. Медведь всё то же, что и человек ест: хлеб, мясо, молоко, овощ всякий. И по характеру медведь к нам близко подходит, так что правильно в других государствах подметили: ежели медведь, так и – русский. А собаки к щенку долго привыкали. Увидят – шерсть у них торчмя, рычат, лают, бесятся. А трогать – не трогают. Вот поди ж ты! Должно, у собак своё понятие есть, чтоб малого не обижать, будь он хоть кто.

К зиме на медведика одурь нашла. Аккурат в это время медведи хвою жрут до отвала и в горку поднимаются, а там уже залезают в логово и спят до весны. Вот и наш стал вялый, ел мало, больше спал. Я-то его в зиму почитай что и не видел. А по весне смотрю – сам себе не верю: щенок-то наш – не щенок, а цельный пёс. Уже не то, что куры, а и собаки к нему уважение поимели и рычать перестали. Стал он самостоятельно по двору ходить и в тайге неподалёку гулял. Я прямо удивлялся, какой дикая тварь разум имеет: всё наперечёт хозяйство знает и вреда никакого не творит. В хате резвится – ничего не зацепит. Вот тебе и косолапый!

И вот примечаю я, что старуха обо всём с медведем разговаривать стала. Ну, понятно, от меня какой толк? Так она с медведем. Со мной полается – медведю расскажет, начнёт вспоминать что – тоже рассказывает или песню какую сыграет, а медведь её слушает. Зверь всегда уважает разговор и по голосу точно догадаться может, что ты делать собрался. И чуткость насчёт человека зверь крепко держит: когда отойти, дорогу дать, а когда пожировать, побаловаться. А почему так? А потому что зверь характер человеческий понимает.

Мы когда с бабкой беседуем, медведь возле на полу лежит и интересуется, слушает. Но у нас, дело известное, какой разговор? – так. Я на неё – Катерина, она на меня – Фомич, и всё. Пошла как-то она в огород картошку окучивать, а я во двор вышел позвать. Да плохо, видать, покричал. Сижу в хате, жду, когда моя старуха заявится, смотрю: медведь в хату – шасть! – и сел на порожках. Сидит, смотрит, сейчас так прямо и скажет: «Чего звал? Говори, да поживей, а то мне особо некогда». Рассказал я про это бабке своей, посмеялись мы, да в добрый час так и нарекли медведиху Катей. Стало в хозяйстве у меня две Катерины: одну позовёшь, беспременно обе заявятся.

Ела наша Катя порядком и шибко росла. Припаса у нас хватает, можно не то что одного, – десяток медведей прокормить. После нереста столько рыбы остаётся, что – моё почтение; и свиньям, и собакам, и медведю хватит. Да ещё картошка, отходы, требуха разная. В общем, возрастала Катя и вымахала за два года поболе телёнка. Держать медведя в хате тесно, и определил я её в стайку. Сена там вдосталь, а через стену коровник. В стайке она и прижилась. Днём с бабкой, а как смеркнется, к себе идёт. Из живности она особенно корову привечала. С того и день начинался: бабка поутру с подойником к корове, а Катя её уже дожидается. С бабкой заходит, сидит тихо и нюхает. Аппетит, должно, нагуливает. От коровы-то дух какой? Самый благородный: что молоко, что сено, а хоть и навоз взять, какую он тебе даёт память, как ты его на нюх поймал? Дымом из печки пахнет и жильём человеческим, а ты глаза зажмурил и дышишь, вроде заблудился и из мо́чи вышел, но спасение твоё близко, и ты его носом чуешь по ветру… Так что коровник для Кати был, как одеколон для людей. А свиней не любила и на старуху обижалась, что та с ними знается. Гляжу, взяла бабка помои и понесла свиньям. Потом, слышь, разговор со двора. Ага, понятно, уговаривает, значит, одна Катя другую, чтоб та её в свинарник допустила.

1
...
...
20