Тишина весела над округой, тишина недобрая. А чему удивляться? Место дикое, пустошь, домишко меж холмов стоит в кустах колючих, при кладбище. Невесёлое место и так, а тут ещё Сыч говорит, что кровью воняет. Оруженосцы кусты ломают, ветки сухие ищут, и тут Увалень говорит:
– Матерь Святая Заступница, нога!
Негромко сказал, но вокруг так тихо было, что все услышали. Повернулись к нему, Максимилиан тоже перестал ветку ломать.
– Нога, говорю, вот она, – продолжает Увалень, смотрит вниз и от куста отходит.
Все тоже замерли, как остекленели. Кроме кавалера.
– Где? – рявкнул Волков, чтобы их в себя привести. – Где нога?
Все: и Сыч, и Максимилиан, и Увалень вздрогнули от его окрика. А он только обозлился их робостью и сказал ещё громче и ещё злее:
– Покажи, где нога, ну!
– Так вот она, – Увалень стал веткой выскребать ногу из-под куста, пока не вытащил её на открытое место.
Кавалер подъехал на пару шагов ближе. Волков не раз видел отрубленные ноги. Эта была не отрубленная. Он не мог сказать, как её отделили от человека в районе колена, по суставу, но точно не отрубили.
– Ну, чего застыли-то? – снова заговорил он, рассмотрев ногу. – Давайте уже посмотрим дом.
Пришлось ему самому слезать с лошади. Сыч достал огниво и разжёг пучок сухих веток, что собрали оруженосцы. Волков забрал у него огонь и отворил дверь лачуги. Да, острый запах, который не с чем не спутаешь, так и ударил в нос. Кровища, как сказал Сыч.
Он поднял быстро прогорающий факел из сухих прутьев повыше. Домишко был скуден, постель из глины, заваленная старыми козьими шкурами, над постелью образа да распятие. На постели писание лежит. Сама постель рядом с очагом, котёл над очагом. Всё самодельное, грубое, сделанное без искусства. А вот стол был хорош. Был крепок и велик. На четверть дома. Сыч, вошедший за кавалером следом, тут же нашёл на нём лампу среди посуды. Сразу зажёг её. И тут же выругался, увидав то, что Волков уже видел:
– Дьявол, это что, монах наш?
– Ну, а кто ещё? – ответил кавалер.
На большом и крепком столе стояла огромная клетка из крепких кованых прутьев с дверью, с петлями для замка. Была она похожа на те клетки, в которых держат птиц, только в эту клетку легко бы уселся, поджав ноги или встав во весь рост, взрослый человек, лечь бы он в ней не смог. Уселся бы и закрылся в ней сам. Или его туда усадил бы кто. Там и был монах, святой человек, отшельник. Сидел, привалившись на прутья. Голова запрокинута, лицо белее бумаги с серым оттенком. Глаза открыты, смотрят в закопчённый потолок. Дверь клетки заперта. Замок висит. Но всё, всё, всё вокруг залито кровью. И одежда его грубая, и стол, и пол. Кровь уже запеклась давно, стала чёрной.
– Не уберегла его клетушка–то, – говорит Сыч, поднося лампу поближе.
Да, не уберегла. На полу рядом со столом лежит рука, оторванная в локте, её, так же как и ногу, не резали, не рубили. Рвали её от человека, рвали с хрустом, кости в локте в крошево превращая.
– Грыз его зверь, – Фриц Ламме присел на корточки и стал рассматривать руку, а затем полез под стол и достал оттуда вторую руку. – Вот, значит, и вторая. Он монаха за руку ловил, через клетку вытягивал и отгрызал. Не приведи Господи такой конец, вот уж натерпелся святой человек. Уж лучше на четвертование, там хоть топор острый.
– А вторая нога есть у него? – из дверей спросил Увалень.
– Вы бы там свет не закрывали. Отойдите с прохода, – ответил Сыч ему и Максимилиану, – и так не видно ни хрена.
– Максимилиан, езжайте в деревню, возьмите телегу и четверых солдат, скажите, что заплачу, но, что за дело, не говорите, – распорядился Волков. – И попа какого-нибудь захватите, чтобы отшельника схоронить.
– Да, кавалер, – сказал юноша и ушёл.
– А вот и вторая нога, – нашёл ногу Сыч. Та была в клетке, монах на ней сидел, но нога тоже была почти оторвана. – И ключ вот. Да, не уберегла клетушка святого человека. Видно, тутошний зверёк посильнее его святости был. Не совладал, значит, монашек.
Фриц Ламме говорил всё это, не выпуская лампы из руки, не переставая заглядывать под стол, рассматривать клетку и убиенного. Он всё высматривал и выискивал что-то.
– Ну? – спросил у него кавалер. – Чего ищешь-то?
– Думал, хоть клок шерсти оставит зверюга. Ничего нет. Надо собачек сюда.
– Не берут его след собаки. Сам же видел, хвосты поджимают и под копыта конские лезут, даже не тявкают.
– Это да, – задумчиво говорил Сыч, разглядывая мертвеца, – это да. Боятся его, а чего же не бояться, вон каков. Интересно, сколько он тут, дня три?
Волков мертвяков на своём веку повидал достаточно.
– Да нет. День, может два, не больше. Кровь ещё воняет, а не гниль.
– День-два? Значит, совсем немного не поспели мы, – размышлял Сыч, всё ещё разглядывая лачугу.
Он стал копаться в вещах монаха, рыскать по лачуге, заглядывать в углы.
– Ну, и на кого думаешь?
– На того же, на кого и вы, экселенц.
– На барона?
– На него, на него. Неплохо бы в замке у него посмотреть.
– Звал он меня. Как раз в тот день я его у кузнеца встретил, тогда я и сказал ему, что к монаху хочу поехать, что монах мне про зверя что-то сказать хотел.
– Вот, вот оно всё и складывается, – говорил Фриц Ламме. – Может, напишите ему, что согласны в гости наведаться. Напроситесь в гости, а я с вами поеду. Посмотрю, что там да как.
– Потом ты там разнюхивать будешь, а тебя заметят, так нас с тобой из этого замка живыми не выпустят, или как этого монаха, по кускам разнесут, раскидают по округе.
Сыч покосился на него.
– Или ты думаешь, что барон нас выпустит, если прознает, что мы к нему шпионить приехали?
– Да, – продолжал Сыч задумчиво, – не выпустит. Монаха, святого человека, и того порвал, а уж с ним церемониться и подавно не будет. Думаю, что и людишки его про это знают, не могут не знать, что он зверь. Ну, если мы, конечно, думаем на барона правильно.
– Может, епископу про то сказать? – предложил Волков.
– Это можно, но сказать нужно только, что думаем на него, а другого у нас ничего нет, кроме думок. Вот если бы человечишку его какого-нибудь из близких схватить. Вот это было бы дело. Да, заставить его говорить… Тогда и в Инквизицию можно было бы писать.
Это была хорошая мысль. Вот только как схватить человека, что входит в ближний круг барона? Задача.
Они погасили лампу, вышли из хибары, сели на склон холма. Стали говорить и думать. Любопытствующий Увалень рядом сел. Они говорили, пока из Эшбахта Максимилиан телегу не привёл. С телегой были четверо солдат для работы и брат Семион для ритуала. Максимилиан додумался съестного взять, умный был юноша. Пока Волков, Сыч и Увалень ели, Максимилиан делом руководил. Сыч пошёл в хибару помогать.
– Отшельника тут похороним? – спросил у брата Семиона кавалер.
– Да, что вы, нет! – монах даже испугался. – Неразумно это будет. Это же прах отшельника, невинно убиенного сатанинским детищем, это же ценность большая, повезём в Эшбахт, похороним рядом с храмом, обязательно часовенку соорудим над могилкой. Храм его именем назовём, испросим дозволения причислить его к лику святых. Если епископ похлопочет, а архиепископ согласится, то у вас в Эшбахте свой святой будет. Пусть даже местный, но почитаемый. Кто из местных сеньоров таким похвастается?
Волков подумал, что это мысль хорошая. Молодец монах, голова у него умная, жаль, что на вино, деньги и баб падок.
Из лачуги клетку железную вынесли. Достали из неё останки отшельника, завернули их в рогожи, гроба-то не было, собрали руки ноги, положили туда же. Брат Семион читал молитвы над останками и рассказывал, что солдатам воздастся благодати за то, что к мощам отшельника прикасались. И так убедительно он это говорил, что даже Увалень подержал руку на оторванной ноге, которую он же и нашёл. Посмотрев на него, и Максимилиан тоже не устоял. А вот Сыч как зашёл в лачугу, так оттуда и не выходил. И, кажется, благодать его не интересовала. Волков-то знал, что он там делает. Когда клетку погрузили на телегу , Фриц Ламме как раз и вышел из дома, лицо его было подозрительным и хитрым. И при этом он делал вид, что ничего не произошло. Волков уже к коню шёл, но остановил его:
– Нашёл?
– Что нашёл? – удивлялся Сыч, опять корчил невинную морду.
– Нашёл, говорю? – уже с угрозой произнёс кавалер.
– Ну, нашёл, – вздохнул Сыч.
– Золото есть?
– Не-ет… – Фриц Ламме достал из-за пояса тряпицы, развернул её, – нищий он был, и вправду святой человек.
На тряпке лежали несколько талеров и куча мелкого серебра. Всего не набралось бы и на десять монет.
– Расплатишься с солдатами, – сказал Волков и сел на коня.
– Расплачусь, кавалер, конечно, – заверил его Фриц Ламме.
Приехали в Эшбахт совсем поздно, уже стемнело. Элеонора Августа уже ушла в новую опочивальню. Да и слава Богу, всё равно она не могла принимать мужа. И муж, поев на ночь как следует, пошёл не сразу в свои покои, к жене, а пошёл к госпоже Ланге, которая не спала ещё.
Уж если Господь и решает проверить у кого-то силу веры, так поверяет, как следует. Мало было ему горцев, мало герцога, мало оборотня, что рыскает по окрестностям и мало пустого чрева жены.
Так послал он ещё ему и соперника. Претендента на лоно жены его, к которому сама жена была благосклоннее, чем к мужу. Когда он сидел с монахом и диктовал тому на бумагу, что надобно купить ему в городе для нового дома, пришла госпожа Ланге и зашептала ему в ухо так, что ему тепло и приятно было от её дыхания:
– Снова она ему письмо отписала, снова жалуется на вас. Хочет, чтобы я в поместье папеньки её ехала, то письмо возлюбленному передала.
Бригитт сказала «возлюбленному». Возлюбленному! Его едва не вывернуло наизнанку от этого слова. Специально дрянь рыжая так говорила. Волков знал, что специально. Словно уколоть она его хотела. Он даже позабыл, что диктовал монаху и что вообще делал.
А она смотрит своими зелёными, словно июльская трава, глазами, как ни в чём не бывало. И ждёт, что он скажет. А ему нечего сказать, он не знает, что делать. И тогда Бригитт прошептала:
– Господин, пока не убьёте вы его, так и не прекратится это.
– Что? – растерянно спросил он.
– Убить его надо, иначе так и будет она его поминать, – прошептала госпожа Ланге. – И отдаваться ему, как только случай представится, как только вы отвернётесь.
«Возлюбленный», «отдаваться ему» – самые мерзкие слова для него выбирает. Да, она взбесить его надумала, не иначе.
И сморит на Волкова своими красивыми глазами, как будто не о смерти человека говорит, а о каплуне, что в суп разделать собираются. И лицо её красивое с веснушками спокойно, и локоны красные из-под чепца выбиваются. И весь её вид, как у ангела, говорит о чистоте и спокойствии.
– И как же мне его убить? Вызвать его на поединок? – наконец спрашивает он у Бригитт тихо.
– К чему глупости такие, – продолжила Бригитт, и тон её такой, что она уже, кажется, всё придумала, – скажу я ему, что вы опять войну затеваете, и что Элеонора Августа будет его ждать в поместье.
Волков молча продолжал её слушать.
– А вы его на дороге с верными людьми встретите да убьёте, вот и дело с концом. Места у нас тут страшные, глухие, говорят, зверь сатанинский лютует, кто его хватится? Да никто, – говорила Бригитт всё так же близко от уха его.
– Неужто поверит он? – сомневается Волков.
– А чему он не поверит? Тому, что вы войну затеваете? Так о вас только и говорят, что вы без войны жить не можете. Или тому, что она его ждёт, глаза проплакала? Так он об этом из её письма узнает, – она показала бумагу. – Вот тут всё написано. А всё остальное я ему наговорю, в моих словах он не усомнится, уж поверьте.
Он снова смотрит в лицо её. Нет, ничего ужасного нет, чистый ангел. Красивая женщина. И подвоха он в её словах не видит. К чему ей-то всё это?
– Видно, не любите вы жену мою? – вдруг догадался Волков.
И вот тут-то лицо ангела холодным становится. Глаза колючие, губы в нитку вытянулись, она ему говорит холодно:
– А с чего бы мне любить её, с чего? Мать моя, между прочим, родная сестра отца её. Я кузина ей, а она меня едва в горничных не держит. Бывало такое, что и горшок ночной заставляла выносить, и при людях из-за стола меня выгоняла, чтобы место моё рядом с ней другому отдать.
Волков вдруг увидал такую женщину, которую до сих пор в ней не замечал.
– Ну, господин, вам решать, скажете, так я всё утрою. Нет – так забудем про разговор этот.
Кавалер молчал.
– Только знайте, что не кончится ваша мука никогда, пока любовничек её жив. Так и будете думать, чьи это дети рядом с вами. До конца дней будете о том гадать, – госпожа Ланге так выговаривала эти слова, словно щипала и проворачивала, словно вкручивала в него обиды и страхи, словно специально пыталась его разозлить обидными словами.
И пусть он вида не показывал, а лицо его было как камень, но слова эти его ранили не хуже арбалетных болтов. И Бригитт это видела по белым костяшкам его пальцев, которыми он вцепился в край стола. Видела и знала, что он примет её помощь.
О проекте
О подписке