Направленье и скорость бегства,
место действия – безразличны,
и спасенье не цель, а средство
пробудиться, как в детских снах.
Обстоятельства так обычны:
пробудишься и, пробудившись,
ощущаешь мышцы, и в мышцах —
кровь, и в каждой кровинке – страх.
По уступам морского дна
мы бежим, запрокинув лица.
Позади гремят колесницы,
и вода стоит, как стена.
Но к стене нельзя прислониться,
и судьба уже решена.
Семь старцев медленно к Храму идут,
продвигаясь вдоль квартала блудниц,
мечтая остаться вдвоем хоть с одной
из сидящих на корточках у лазов в свои дома.
Тщетно пытаясь освободиться от пут,
в корзине трепещут семь голубиц,
предназначенных в жертву. Зной
невыносимый, влажный, сводящий с ума.
Проезжает конная статуя с мускулистой рукой,
приветственно поднятой. Многие падают ниц.
Небо намного тверже, чем в День второй.
Перед Храмом толпится разноязыкий сброд.
Слышится пенье левитов. Резкие возгласы труб.
Чуть в стороне над кострами кипят котлы
с жертвенным мясом. Пляски вокруг котлов.
Один подымает лицо. Боже, какой урод!
Другой ухмыляется. Видно, что душегуб.
Это – Божий народ. Бог достоин хвалы.
Бог услышит мольбу. Не разбирая слов.
Всякая ложь хранит отпечаток губ,
которые шевелились и были теплы.
Голубиц обезглавят. Старцы умрут в свой черед.
Здание будет разрушено. Кроме одной стены.
Все дороги ведут в тупик. Кроме одной стези.
Девственниц обесчестят. Праведников убьют.
Нечестивцев усадят за праздничные столы.
Говорят, что у нас и волосы на голове сочтены.
Но враг оседлает нас и прикажет: вези!
Куда – известно. В мир, где блудят и пьют,
где кровью полощут рот и мочою моют полы.
Птицы в клювах растащат имя моей страны.
Тысячу лет не вспомнят о том, что свершилось тут.
Бог нашу боль хранит. Все до последней слезы.
И чего ты хотела, произнося
имя мое, плотно губы сомкнув,
выдувая проклятия, как изделия – стеклодув?
От ладони моей отстраняясь вся,
уклоняясь от ложа, выжидая, пока
семя не выдою собственною рукой.
Превращаясь то в мальчика, то в старика,
я уже не помню, кто я такой.
Оно и лучше. Человек по природе – тлен.
Растлевает и тлеет, о прочем – лучше молчать.
Мужчина вернется в прах, но из праха член
что каменное надгробье будет торчать.
Лишь размноженье способно смерть побороть.
Лучше бы вымерли души, но оставались тела.
Крайнюю плоть во младенчестве взял Господь.
Остальное было твоим, но ты не брала.
Я иду вдоль стены, иногда опираясь рукой
о горячие камни, если шатает вбок.
Толпа во врата впадает пестрой рекой.
Там, за стеной, говорят, обитает Бог.
Там, за стеной, на меня наденут ефод
и драгоценный нагрудник. Выйдя во двор,
я раздвигаю пальцы, благословляя народ.
Ты стоишь средь толпы. И я опускаю взор.
Ближе к старости, особенно по утрам,
на границе реальности и сновидений,
душа, не овладевшая до конца
собственным телом, пытается шевелиться,
но безуспешно. Трудно отвлечься от дум,
что пора принести покаянную жертву в Храм,
или сделать жизнь порядочней,
чтоб не сказать – совершенней,
и (если не восхвалять) не проклинать Творца,
и, отвратясь от мздоимства,
судить, невзирая на лица,
ибо лица отвратительны. Также и шум,
доносящийся с улицы, не сулит
ничего хорошего. Остановка за малым —
встать, несмотря ни на что, распрямить хребет,
освободить пузырь и кишечник. Благословен
Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной,
сотворивший отверстия в теле. Нет, не болит
ничего, кроме совести. Здесь, над развалом
похоти, любодеяний, нарушен каждый обет,
каждый устав. В отместку (или взамен) —
годы зрелости нищей и не слишком почтенной.
Ближе к старости по утрам стоишь у окна,
не торопишься отодвинуть ставни, но, прикоснувшись
к засову, медлишь, всматриваясь сквозь щель,
и ничего не видишь, кроме полоски света
и мелькания пятен. Плоский луч разделяет наискосок
сумрак спальни. Искрится пыль. Треснувшая стена
угрожает обвалом в течение века. Зачем, проснувшись,
погружаться в мечтания, отыскивая цель
существования, но находя лишь это
биение, изнутри раздалбливающее висок?
Разбитые зеркала – это будет потом,
а покуда жены Ершалаима
глядятся в полированную медь,
придающую лицам желтоватый оттенок.
Каждая прядь волос над высоким лбом
сама по себе, недвижима,
и если слишком долго смотреть,
различаешь сеть
голубоватых тончайших венок
во впадинке у виска;
это вовсе не означает,
что пора увяданья близка,
но все же чуть огорчает.
Известно, что юное тело должно блестеть,
и маслянистые умащенья
покрывали красавицу с головы до пят,
что сказывалось на качестве отраженья,
блистательного в блистающем. Тебя окропят
ароматной водой, настоянной на лепестках
черных роз, и это особый род
мумифицирования тела,
которое по природе – прах,
но на пути к распаду (чему настанет черед)
хотело всего, что благоухало и (или) блестело.
Растление и истление на наречии тех времен —
одно и то же. Похотливое лоно,
открытое всем и каждому, могло оказаться
(вместе с сосцами, которых
каждый мог свободно касаться)
причиной набега враждебных племен,
паденья столицы, плача у рек Вавилона,
пленения, рабства; и даже колонны
в святая святых шатались в такт
колебанию ложа блудницы,
хотя и не каждый грешник смог убедиться
в течение жизни, что это и вправду так.
Медное зеркало нельзя разбить на куски,
его корежат, сминают и втаптывают в грунт,
оно темнеет, покрывается чернотой
и зеленью патины, в которой кроме тоски,
двуокиси жизни, распада, отражается только бунт
первобытного хаоса, оставшегося за чертой
Творенья Господнего. В черный бугристый диск
проваливаешься, как в бездну – глядись не глядись.
Святая земля состоит из святых
вещей, перемолотых в пыль,
замешанную на жирной смазке греха.
По этой тропе ковыляет судьба живых,
калека, опирающийся на костыль,
из которого сыплется труха.
Трудно поверить, что это истинный путь.
Глубже вдыхай полуденный зной, настой
ладана, предательства, клеветы
и немного воздуха, чтоб дотянуть
до прохлады и темноты
и услышать крик часовых и шаги
за городской стеной.
Жизнь прочна и надежна. Враги
покуда на подступах. Подступы укреплены,
ложь и насилие ходят дозором
вдоль городской стены,
взгляд старца,
встречаясь со взором блудницы,
загорается. Белые голубицы
зарезаны и сожжены
на алтарях столицы,
во славу добродетельной и премудрой жены.
На плоскую крышу дома жертвенный свет луны
ложится. Он наполняет собою двор,
серебрит без того серебристые кроны древ.
Лежу, запрокинув голову к небесам.
Небеса начинают вращаться. Они вольны
делать что им угодно. Они омрачают взор
слишком внимательный. Они отверзают зев,
бездну, которой Всевышний страшится сам.
Выпирают, клубясь, деревья из-за оград.
Вспоминают дороги тех, кто ушел вчера.
Тяжкий жар вожделения опускается в пах.
Минута – и тело охватывает дрожь.
Глиняный град ступенями сходит в ад.
Над ним нависает Храмовая гора.
Мир преисподней страшен на первых порах.
Звездное небо лжет. И я повторяю ложь.
Отбросы, обноски, обломки
образуют культурный слой,
то, что стало костями, черепками или золой;
пронумерованные фрагменты, разложив
рядом (или рядком) на мешковине,
расчистив метелкой из перьев сизых и жестких,
могут собрать, воссоздав, древний сосуд,
который, свое отслужив,
забыл о том, что хранил в сердцевине.
Это о черепках. Что до громоздких
обломков черепа, то они могут лежать спокойно,
пока труба не позовет на Суд
кости, мышцы и нервы; все это послойно
возобновляет тело, которое вознесут
ангелы в райские кущи – по недосмотру, или
бесы утащат в ад – честь по заслугам;
у подсудимой души и у воскресшей пыли
вряд ли найдутся причины
восхищаться друг другом.
Среди прочих находок – медные зеркала,
вернее, остатки их, под патиной отражений,
без остатка поглощающие лучи,
затягивающие, как воронка; вечная мгла
ненасытна, рассеять ее – кричи не кричи —
не удается. Единственный шанс поправить дела —
действовать недеянием. Не делать резких движений.
Под чернотой непроглядной скрыто лицо твое,
или Твое Лицо. Восстановив черты
посредством работ по времени и металлу,
удается хотя бы немного отодвинуть небытие
и, сотворив молитву, приблизив глаза к овалу,
попробовать убедиться, что это и вправду Ты.
Дворик, вместившийся в рамах оконных
между иконой и белой плитой.
Ветка в пупырышках светло-зеленых,
маленький купол и крест золотой.
Дни за неделю заметно длиннее,
жаль только, годы совсем коротки.
Небо безоблачно – Богу виднее:
дворик, старухи, цветные платки.
Ты, для Себя сохраняющий горстку
старых домов – низкорослых, жилых,
купол, что сверху – не больше наперстка,
не отличаешь особо от них.
Ко Всехскорбященской, что на Ордынке,
сходятся люди – вдвоем и втроем.
Души плывут, как весенние льдинки,
Дух омывает их, как водоем.
Вижу чертог Твой украшенный, Спасе,
но одеяния нет, чтоб войти.
Темные складки души в одночасье
сам, Светодавче, разгладь, просвети.
Нет мне спасения, разве что чудо.
Нынче не шьют покаянных рубах.
Корочкой, словно во время простуды,
ложь запеклась у меня на губах.
М. Г.
Не лягу спать в одном шатре
с тобой, Юдифь. Мои войска
(мечи в руках – в глазах тоска)
построились в каре.
Плевать. Я заведу в квадрат
твою страну, ее жильцов,
прах прадедов, тела отцов,
ошметки плоти – всех подряд,
мочащихся к стене,
я завлеку к себе в шатер
всю чистоту твоих сестер:
теперь она в цене.
Пускай растут в утробах их
мои солдаты. Пусть в живых
останутся они.
Пускай издохнут в родовых
мученьях матери. Взгляни —
их нет. Разрой своим мечом
песок. Не думай ни о чем.
Ложись со мной. Усни.
Но молча в раме золотой
ты катишь по траве пятой
подобие мяча,
лицом к толпе, склоняясь вбок,
под тканью выпятив лобок
и груди. Солнце из-за туч
шлет утренний багровый луч
на лезвие меча.
На убитом враге
на одной ноге
стоит дебил-ветеран.
Его голова
торчит, чуть жива,
а член скончался от ран.
Божье имя, поди,
из пустой груди
давно улетело, как вран.
Приветик, Оська! Глядь, впереди
клубится густой туман.
Друг, позарез четвертак, хоть роди!
Шарман, придержи карман!
В глубине двора
войнушки-игра,
калечит себя детвора.
Васька, гребаный в грот,
жует бутерброд,
на нем пузырится икра.
С надеждой глядит советский народ
на острие топора.
Есть еще время идти вперед
и силы кричать "Ура!".
О проекте
О подписке