– Тебе чего? – неласково спросил часовой и, не дожидаясь ответа, повернулся и крикнул в дверь:
– Тоха?! Тошка, ты что там, заснул? Тут новенький пришёл, сгоняй за Стеценко! Он ведь сегодня дежком?
Из дверей ответили жизнерадостным «Ага, щас!», потом застучали по полу пятки – судя по звуку, не отягощённые обувью.
– Посиди тут пока, подожди. – распорядился часовой и кивнул на стоящую возле крыльца скамейку. – Когда ещё Стеценко придёт – что тебе, торчать на проходе, под ногами путаться?
Я спорить не стал и уселся, куда было сказано. Не прошло и пяти минут, как на крыльце возник пацан в белой, майке-голошейке и синих трусиках – судя по босым ногам, это и был давешний Тоха. Под мышкой он зажимал сигнальную трубу, золотящуюся на солнце начищенной латунью. Он кивнул часовому – «Стеценко занят, пусть немного подождёт…», – встал на краю верхней ступеньки, быстро облизал губы и, вскинув, свой инструмент, издал несколько отрывистых музыкальных трелей. И почти сразу из дверей хлынул поток обитателей коммуны – весело переговариваясь, они торопились в сторону дымящей за деревьями трубы.
Трубач, поймав мой взгляд, озорно подмигнул и скрылся в здании.
– Что это было, а? – спросил я у часового. – В смысле, кому сигналили?
– Кто, Тоха? Так это на работу, после обеда.
Поток коммунаров быстро редел, и через полминуты из дверей выбегали только одиночки.
Шагах в трёх от скамейки, возле ступеней возник из пустоты большой полосатый кот. Он уселся столбиком и начал умываться, совершенно не обращая внимания на пробегающих мимо пацанов и девчонок.
– Кис-кис-кис! – позвал я.
В ответ кот смерил меня презрительным взглядом жёлтых глаз, зевнул, широко разинув розовую пасть, и продолжил прерванное занятие. Я вздохнул и повозился, устраиваясь на скамейке.
Ждать, так ждать. Раз велено, да ещё и таким солидным официальным товарищем – значит, будем ждать…
Ожидание растянулось на четверть часа. Кот к тому времени закончил умываться и ушёл куда-то по своим кошачьим делам. Я же, не дождавшись очередного просветления в памяти, убивал время, наблюдая за снующими туда-сюда коммунарами. Видимо, сигнал, поданный голоногим Тохой, относился не ко всем, поскольку на скамейках появилось довольно много читающих ребят и девчонок, другие шли куда-то с мячами и полотенцами – то ли купаться, то ли на спортплощадку. Пронеслась мимо галдящая стайка пацанов лет десяти-двенадцати, тащивших в шесть рук большой коробчатый воздушный змей и на бегу обсуждавших, полетит он, или не полетит. По мне, так не должен – при таком способе переноски хрупкое изделие наверняка разнесут в клочки задолго до старта.
Жизнь, тем временем, кипела. По дорожкам зашкрябали мётлы, двое коммунаров приволокли носилки с песком и принялись посыпать дорожки, другие, с лейками и тяпками, занялись цветочными клумбами. А я сидел и прикидывал, покормят меня сегодня или нет – ползучий голод всё сильнее давал о себе знать. Сколько я не ел, с утра? Со вчерашнего вечера?
…Вспомнить бы…
Стеценко (загадочное слово «дежком» означало, как выяснилось, «дежурный командир») оказался парнем лет семнадцати, высокий, широкоплечий, он щеголял не стрижкой под машинку а аккуратной причёской, сделанной явно профессиональным парикмахером. Одет он был так же, как и часовой, в «парадку» – похоже, это была привилегия официальных лиц, да новичков, вроде меня.
Расспрашивать он не стал. Вместо этого критически оглядел мою особу, поправил поясок юнгштурмовки – «коммунар должен быть опрятным!» – и сделал знак идти за собой. Как оказалось, в столовую, которая была тут же, на первом этаже, в левом крыле здания. Там уже вовсю шла уборка – дежурные в белых халатах подметали пол, вытирали столы и расставляли стулья. Мне принесли тарелку с борщом, ещё одну с кашей, от души сдобренной маслом, и чай с сахаром. Хлеб – толстые серые ломти – прилагался в потребном количестве, так что на следующие минут десять я выпал из реальности, и даже не отвечал на вопросы Стеценко. Тем более, что и отвечать-то было особо нечего: его интересовало откуда я и почему направлен в коммуну – а что я мог ему ответить? Здешние мои воспоминания (флэшбэки, ясное дело, не в счёт) начинались с момента пробуждения в медчасти, а это вряд ли могло удовлетворить собеседника.
После обеда (мне показали, куда полагается относить грязную посуду) Стеценко направился на второй этаж, куда из холла вела широкая парадная лестница. Я пошёл за ним, ожидая, что вот сейчас меня отконвоируют в кабинет какого-нибудь высокого начальства, на предмет знакомства, расспросов и определения дальнейшей судьбы. Но нет, оказывается, всё решено заранее: Стеценко сообщил, что я зачислен в пятый отряд, и даже провёл по длинному коридору, чтобы показать дверь спальни с латунной табличкой с цифрой «пять». Правда, объяснил он, сейчас отряд в полном составе на работе; торчать же в спальнях днём не полагается, и встреча с будущими товарищами откладывается, таким образом, до вечера. Что ж, тем лучше: при нынешнем душевном раздрае я, пожалуй, не готов к подобной встрече. Надо бы собрать мысли в кучку, прийти в себя, сосредоточиться – и уж тогда…
Мы снова спустились на первый этаж, где в противоположном от столовой крыле «главного корпуса» помещался актовый зал. «Посиди пока тут, посмотри, – сказал провожатый. – Командир твой Семён Олейник. Я сообщу ему, чтобы после работы забрал тебя в отряд. С ребятами познакомишься, о порядках наших узнаешь. На ужин пойдёшь уже вместе со всеми».
Я, понятное дело, не возражал.
В зале шла репетиция театрального кружка. Ставили что-то незнакомое, но явно революционное, и это заняло меня примерно на полчаса, после чего стало скучно. Реплики самодеятельных артистов и непрерывные поучения режиссёра, сорокалетнего, тощего, как щепка, дядьки, видимо здешнего массовика-затейника, не давали сосредоточиться на своих мыслях. Пришлось тихонько пробираться к выходу и выскальзывать в коридор.
Народу здесь не было; удаляться от актового зала я не рискнул, тем более, что и в коридоре нашлось нечто, куда интереснее безвестной революционной пьесы. Длинный, в половину стены, фанерный стенд с прессой! «Харьковский пролетарий», «Молодой ленинец» – официальные издания, отпечатанные мелким типографским шрифтом на плохой серожёлтой бумаге. И дата, одна и та же на обеих газетах….
Я даже не особенно удивился, получив подтверждение самых пессимистических своих прогнозов. Всё, точки над «i» расставлены. Коммуна имени товарища Ягоды, куда зашвырнули меня неведомые силы, находится на Украине, видимо, где-то возле Харькова, нынешней столицы республики. На дворе – двадцать третье мая тысяча девятьсот двадцать девятого года.
…Ну что, доволен… попаданец?..
Чтобы как-то успокоить встрёпанные эмоции, я принялся читать передовицу «Харьковского пролетария». В ней гневно клеймились низкие темпы идущей согласно «совместному постановлению ВУЦИК и СНК УССР полной украинизации советского аппарата» – с грозными обещаниями неумолимо вычищать госслужащих, до сих пор не удосужившихся овладеть украинским языком. А так же, страстными призывами завершить к тридцать первому году процесс перевода на этот язык всех высших учебных заведений республики. Что-то мне это напомнило… что-то важное, но вот что именно? Ладно, потом, а пока – я стал изучать стенгазету «Коммунар» на трёх склеенных больших листах, со статьями, частично написанными от руки, частично отпечатанными на машинке, а так же рисунками разной степени неумелости.
Интуиция подсказывала, что вскорости мне самому придётся заняться подобным общественно полезным творчеством.
И, скорее всего, не только им.
В этот вечер знакомства толком не вышло: перед ужином пришлось в сопровождении Олейника идти к завхозу, получать положенное «вещевое довольствие»: постельное бельё, повседневную одежду, полотенце и прочее «мыльце и рыльце». Кстати, моих собственных «вещичек» не оказалось – видимо, я прибыл в коммуну налегке.
Ещё одна ниточка, за которую не получилось потянуть. А я, признаться, рассчитывал…
После ужина (макароны по-флотски и чай) пятый отряд организованно, в полном составе отправился на спортплощадку. Предстоял давно, как оказалось, ожидаемый матч по волейболу между сборной коммуны и командой шефствующего над ней местного отделения ГПУ (не подвела логика, не подвела!) – и следующие полтора часа мы провели, сидя на деревянных скамейках, установленных по бокам площадки. Точнее, не сидя, а вскакивая, вопя, потрясая в воздухе тюбетейками, обнимаясь при каждом мяче, забитом «нашими» и хватаясь за голову, когда спортивное счастье улыбалось гостям. К тому времени я уже выучил имена и фамилии нескольких будущих моих товарищей по пятому отряду. Лёвка Семенченко, высокий, узколицый парубок из-под Житомира, собирающийся стать лётчиком; Олег Копытин, его ровесник и полная противоположность – эдакий боровичок с белым ёжиком волос на голове, чей предел мечтаний составляло получение разряда по слесарному делу; Тарас Перебийнос – уроженец Полтавы, изъясняющийся с неистребимым малороссийским акцентом и всё время рассказывающий о живущем в Туркестане старшем брате, который что ни месяц, шлёт письма с приглашениями к себе.
Ребята в отряде подобрались примерно одного возраста, от четырнадцати до восемнадцати лет, – все они посещали разные классы школы, а после учёбы работали на небольшом заводе, составлявшем гордость коммуны имени товарища Ягоды.
Несмотря на массу полученных сведений, моё представление коллективу оказалось скомканным. Возможно, впрочем, «комотряда» – так называли Олейника и других коммунаров, занимающих аналогичные должности – нарочно не стал устраивать знакомства, видимо, догадываясь, что новичку особенно нечего о себе рассказать? А может, получил на этот счёт от Стеценко или другого местного начальства? Так или иначе, меня это устраивало.
Эпохальный матч (чекисты победили с разгромным счётом «семь-пятнадцать») досуха выжил не только игроков, но и зрителей – а потому, проделав положенные на ночь гигиенические процедуры, для чего в конце коридора имелась умывальня, она же душевая с длинным рукомойником и дюжиной выложенных кафелем кабинок с жестяными дырчатыми конусами под потолком, мы стали готовится ко сну. Не все, впрочем – кто-то листал на ночь книжку, кто-то пришивал оторванную пуговицу, а Олейник с Семенченко устроились в углу за шахматами. Я же, отразив вялые попытки Перебийноса втянуть меня в доверительный разговор, сказался уставшим (нисколько при этом не покривив душой), разобрал кровать и лёг.
Сон, однако, не шёл – даже когда за окном пропела Тохина труба и свет в комнате погас. Обрывки воспоминаний кружились падающими осенними листьями в утомлённом свистопляской этого дня мозгу. Они возникали ниоткуда, мелькали, ударялись одно о другое, разлетались в разные стороны цветными камушками, кусочками мозаики, пёстрыми паззлами, но увы, никак не желали складываться в цельную картину. Я закинул руки за голову и стал смотреть в окно, куда заглядывала большая масляно-жёлтая луна.
Может, грядущая ночь поможет навести в голове порядок? Недаром говорят, что утро вечера мудренее: проснусь вот по сигналу трубы, ополосну лицо холодной водой, погружу за выданную завхозом зубную щётку в картонную плоскую коробку с зубным порошком – и внезапно осознаю, что память вернулась ко мне в полном объёме? А что? Очень даже просто, как выразился по какому-то поводу сопящий на соседней кровати Олег Копытин.
… И, кстати – что такое «паззлы»?..
…Три слоя, три уровня памяти – и я скользил по ним во сне, и фрагменты воспоминаний послушно вплетались в общую ткань, затягивая прорехи, восстанавливая цельный рисунок, раздёрганный до сих пор на отдельные куски. Но порой прореха оказывалась слишком большой, и тогда приходилось останавливаться и двигаться в обход, осторожно нащупывая путь, чтобы ненароком не сорваться в чёрную пустоту беспамятства и безвременья, откуда – я почему-то знал это наверняка – придётся возвращаться к отправной точке и всё начинать заново.
Итак, первый слой – это общие воспоминания. Прочитанные за всю жизнь книги, газетные и журнальные статьи, просмотренные фильмы и телепередачи, выученные школьные уроки и прослушанные институтские лекции. То, чего успел нахвататься вольно или невольно, объём накопленных знаний, представлений об окружающем мире в пространственном или временном измерении, неважно ложных или истинных – причём не персонифицированных, оторванных от личности «восприимца».
Как ни странно, это слой легче всего поддавался реставрации. Годы, десятилетия легко укладывались в общую мозаику, события вытекали одно из другого, обильно сдабриваясь пластами художественной литературы, научными и не очень знаниями, которых я успел нахвататься за свою жизнь. И то, что я увидел вчера – от названия коммуны до грузовичка АМО и передовицы в газете «Харьковский пролетарий» – отличнейше в эту картину укладывалось. Скажу больше: процесс реставрации этого слоя памяти стартовал чуть ли не с того момента, когда я пришёл в себя в медчасти – в виде тех самых флэшбэков.
Второй слой – это уже я сам. Моя личная, персональная память, весь объём воспоминаний о прожитой жизни, обо всех этих десятилетиях, миновавших, прежде чем я совершил этот невероятный скачок на сто без малого лет назад. Бытовые сцены, моменты интимные и семейные, увлечения, поездки – всё то, что составляет содержание повседневной жизни любого человека. Тянулись эти воспоминания из сопливого детства, примерно до 2018-го года, а дальше лакуны памяти («здесь помню, здесь не помню» – как в «Джентльменах удачи») сливались в одно сплошное белое пятно. Причём то, что относилось к этим временам в первом, «общем» слое воспоминаний пребывало в полном порядке – возможно, из-за того, что события эти с моей личной точки зрения произошли буквально вчера, и впечатления о них не успели ещё побледнеть, выцвести от времени.
Но и тут имелась некоторая обнадёживающая перспектива: оказалось, если ухватиться за кончик одной из нитей, из которых сплетался первый, «общий», слой, то иногда можно, потянув за неё, вытащить что-то, относящееся и ко второму слою. Как я проделывал это во сне – не спрашивайте. Скорее всего, просто понял, что подобный трюк возможен, но исполнение его придётся отложить на потом, когда я буду уже бодрствовать.
А ещё я отчего-то совершенно точно знал, что именно там, в этих прорехах памяти и прячется загадка моего попаданства. А значит – есть шанс рано или поздно до неё докопаться.
Что ж, уже неплохо. Осталось только освоить методику реставрации воспоминаний, и можно приступать…
Оставался третий слой, воспоминания того, чьё тело я бесцеремонно занял. И вот с ним дело обстояло хуже всего, поскольку ни малейшего следа чужого сознания не нашлось в самом дальнем уголке мозга, и оставалось надеяться, что личность бедняги не растворилась в мировом эфире, а заняла освободившееся место – примерно так, как это описано в романе Шекли «Обмен разумов». Впрочем, там, если не изменяет мне то, что осталось от моей памяти, «вселенец» наследовал вместе с телом ещё и некий базовый слой сознания – простейшие навыки, общую память и прочее, необходимое, чтобы освоиться на «новом месте». В моём же случае ничего подобного не было – всё, включая бытовые привычки и профессиональные навыки принадлежало пятидесятивосьмилетнему мужику, неизвестно по чьей воле оказавшемся в теле пятнадцатилетнего пацана. Хотя, если подумать, то ещё утешение: пацан-то оказался бы в том, потрёпанном жизнью, изрядно изношенном теле – и тоже без минимума необходимых знаний и навыков. Ещё неизвестно, что бы я предпочёл на его месте…
А всё же, этот третий, «юношеский» слой памяти оказался не вполне пуст. Нет, я по-прежнему понятия не имел, где родился Лёха, какую фамилию он носил, кто его родители. Но воспоминания, как выяснилось, начинались несколько раньше пробуждения в медчасти. Вот я в комнате без окон – сижу на грубом деревянном кресле, опутанный проводами, на голове металлический то ли шлем, то ли шапочка, от которой кабельный жгут идёт за спину. Руки и ноги притянуты к креслу широкими ремнями, что наводит на неприятные ассоциации с электрическим стулом… Вот меня под руки извлекают из кресла и куда-то ведут – взгляд выхватывает висящий на стене мутный аэрофотоснимок с надписью химическим карандашом: «Сейдозеро» и дата, март 1923 года. Вот я в автомобиле, на заднем, широком, как диван сиденье. Шторки на окнах задёрнуты неплотно, в образовавшуюся щель мне видны улицы большого оживлённого города – ломовые подводы, трамвай, отчаянно звенящий и рассыпающий искры, грузовички, вроде давешнего АМО, легковые автомобили, открытые или с поднятым тентом…
Следующая картинка: я в железнодорожном вагоне, в купе – невиданная роскошь для пятнадцатилетнего мальчугана. Сопровождающий, угрюмый, неразговорчивый тип, принимает от конвоира в форменном кителе и с кобурой на поясе картонную папку с надписью «личное дело» и засовывает её в портфель. Имени-фамилии на папке я не разобрал, зато запомнил весёленькие жёлтые завязки из шнурков от ботинок.
И последний «кадр»: купе опрокидывается, словно аппарат, которым снимали этот фильм швырнули на пол; на меня накатывает приступ дурноты, я падаю спиной на вагонный диванчик, и…
И всё. Дальше – только кровать с никелированными шишечками, солнце за окном и медсестра Галина Петровна. И вопрос, на который, как ни бейся, ответа не найти: «чьи это воспоминания, мои собственные, или того паренька, чьё место я занимаю?»
Из этого полусна-полувидения и полнейшего бреда меня выбросил чистый, звонкий звук сигнальной трубы. «“Подъём, подъём! Кто спит, того убьём!» – выводил Тоха или его напарник, чья очередь пришла сегодня поднимать трудовую коммуну имени товарища Ягоды ото сна – и словно услыхав этот жизнерадостный призыв, кто-то бесцеремонно сдёрнул с меня одеяло.
Я открыл глаза. Олейник, кто бы сомневался…
– Эй, Давыдов, чего разлёгся? Вставай, сейчас уборку начинаем. А ты бегом в умывльню, и смотри не халтурь – сегодня Люба дэчеэска!
Давыдов – это, значит, моя фамилия? И что ещё за таинственный «дэчеэска» с девичьим именем? Я сел на кровати и невольно зажмурился – в окно, прямо в лицо, били лучи майского солнца.
За время короткого визита в «умывальню» – там с утра было довольно людно, коммунары торопились привести себя в порядок перед «поверкой» – я узнал смысл термина «дэчеэска». Всё просто: аббревиатура, скрывающая вполне тривиальную должность «дежурный член санитарной комиссии». Мог бы и догадаться, а то и просто вспомнить – мелькало ведь что-то такое в проглоченных в студенческой молодости сочинениях Макаренко…
О проекте
О подписке