Девка-служанка сидела в глухом закутке под лестницей, душном и даже среди дня темном. На краю лавки, бывшей тут и столом, и сиденьем, и кроватью, тлела лучина.
– Когда Лукерья невестино платье мерила, ты с ними была? Помогала?
– Оне меня прогнали. Сначала меж собой собачились, после на меня напустились. Запачкаешь, говорят, шелк-атлас, грязнолапая. Иди отсель! А мне надо? Я спать пошла.
Евдошка глядела на казенного человека опасливо, но отвечала без замешки. Бойка. Это хорошо.
– О чем собачились?
– Обо всем. Бельчанки, оне такие. Лукерья собака кусачая, а и Марфа потачки не даст, но эта больше исподтишка жалит, по-змеиному.
– Бельчанки?
– Мать у них была Бельчанинова, потому Бельчанки. Это мы их так зовем, дворовые.
Говорливую Евдошку особенно и тормошить не пришлось – только поворачивай разговор, куда надо. Повезло Маркелу со свидетельницей. Или, может, простые люди потому и зовутся простыми, что с ними проще.
– А как вы остальных зовете?
– Князя никак – «князь», а в глаза «боярин», он любит, хотя никакой он не боярин. Княгиню Марью Челегуковну – Чугункою. У ней кулак маленький, а будто чугунный. Ух, страшна бывает! Княжна Харита у нас Буренка. Потому что рыжая и бодается, коли осерчает. Хотя так-то она не злая. Только если сильно разобидится – тогда напролом идет.
– А младшую? – спросил ярыга про черноокую красавицу.
– Аглайку? Ртутью. Она как ртуть – быстра, блескуча и ожечь может. Но ее мы ничего, любим.
Маркел сел рядом, вытянул ноги.
– Скажи, Евдоша, а не знаешь ты, когда князь себе лик расцарапал?
– Третьего дня. И не сам он. Это Лукерья ему харю окровянила, мало глаза не выскребла.
– Лукерья? – Ярыга выпрямился. – За что?
– А он в сундук влез, где она приданое копит. Ключ подобрал или что, не знаю. И вытащил волосник златопрядный – Лукерье на прошлые именины тетка подарила, богатая. Что крику было! Князь бежит, за рожу держится. Орет: «На отца руку подняла! Прокляну! Отрину!» Лукерья за ним. «Убью! Не родитель ты мне – Ирод!» Смехота…
Девка захихикала.
Эка оно как, у князей в теремах, подивился про себя Маркел. Тоже ведь люди.
Однако в каморке становилось душно.
Он поднялся, толкнул дверцу – так дышать было вольготней.
– Ночью, поди, нараспах держишь?
– Ага. Не то задохнешься тут.
Небрежно, как бы в продолжение прежнего разговора, ярыга спросил:
– Крепко спала? Не слыхала чего?
– Поспишь у них. Шастают. Пол-то старый, скрипучий. Хоть на цыпках крадись – слышно.
– А кто-то крался?
– Было.
– Задолго перед тем, как учинился крик?
Евдошка задумалась.
– Не скажу… Я скоро сомлела. Пробудилась, когда Марфа заголосила.
Очень довольный разговором, Маркел встал с лавки.
Теперь – к младшей княжне. Вдруг она тоже ночью что слышала?
Аглая Борисовна по прозвищу Ртуть на простой вопрос – крепко ли ночью почивала – долго не отвечала, рассматривая сыскальщика своими черными матовыми глазами, которые по временам посверкивали льдинками или, уместней сказать, звездочками. Будто перед княжной объявился некий пока что неразъясненный предмет, и еще непонятно, надо ль удостоить его внимания.
Маркел слегка поежился. Внимательный, изучающий взгляд действовал на него странно. Щеки стали горячими, а руки холодными. Сердце сжалось, сбилось дыхание. А еще перепутались мысли, и юнош уже сам забыл, о чем только что спрашивал. В детстве у Бабочки была сказка про птицу Сирин, у коей глава и грудь прекрасной девы, тулово соколицы, огненные крыла и волшебный голос: как зачнет петь, человек всё забывает, самого себя не помнит. Аглая даже и не пела, просто глядела, а вышло то же самое.
Какой у ней лик! Вроде тонкий, а в то же время круглый. Кожа белая, будто из ромашковых лепестков. Губы цвета красной смородины, и меж ними, чуть приоткрытыми, посверкивает сахарная полоска.
– Одного не пойму, – пробормотал Маркел вслух то, о чем подумал. – Как князь Черкасский на смотринах тебя не выбрал. Слепой он, что ли?
Что-то в лице княжны после этого вопроса изменилось. Оно утратило каменную недвижность и будто ожило, очи засветились уже не холодными огоньками, а искорками, притом веселыми. Истинно – Ртуть и есть.
Похоже, Аглая Борисовна решила, что предмет достоин внимания.
– А я рожу учинила. Я умею. Гляди.
Она скосила глаза к носу, отвесила нижнюю губку, спустив с нее ниточку слюны, и сделалась похожа на дуру, за какими по улице, дразнясь, бегают мальчишки.
– Еще и животом забурчала, противно. Это потруднее будет, надо сильно натужиться и под ложечку себе нажать.
Держа дурью гримасу, княжна приложила руку к платью, под высокую грудь, и раздался звук навроде журчания иль булька, вовсе не показавшийся Маркелу противным.
Он прыснул – так это было неожиданно. Звонко, беззаботно рассмеялась и Аглая Борисовна. Это уж вовсе показалось Маркелу чудом: только что была косоглазой дуркой и вдруг как бы воссияла радостным светом.
Теперь у самого ярыги лицо стало глупым. Недосмеявшийся рот застыл, челюсть отвисла, а грудь вдохнуть вдохнула, да не выдохнула.
– Ты смешной, – сказала княжна – так, словно это было похвалой. – На живого человека похож. А то ходят вокруг все какие-то мертвые иль полумертвые, не на ком взгляд задержать. Ты кто? Царский слуга?
– Я никто. – Он понемногу приходил в себя. – И говорить про меня нечего. А… почему ты за князя замуж не захотела? Он сильный, богатый. Иль собой нехорош?
– Красивый, статный, напористый. А только мне такого не надо. – Она двинула плечом. – Глянула на него – нет, думаю. Не буду с тобой жить, детей тебе рожать.
– Да разве девки выбирают, с кем им жить и от кого рожать?
– С кем жить – нет. От кого рожать – да, – уверенно ответила княжна. – Дитё должно рождаться только по большущей любви, иначе оно вырастет злым и несчастливым. Я рожу или от того, кого полюблю, или вовсе не рожу.
Маркел слушал – не мог понять, шутит она, что ли, или говорит глупое по девичьей чистоте?
– По-всякому рожают, – сказал он. – От нелюбимого мужа тоже. Сколько их на свете, кто по любви живут? Я чай, мало. Если бы женки рожали только от любимых, земля б обезлюдела.
– Ну и ляд бы с ней, – беспечно молвила Аглая Борисовна. – Лучше пусть человеков будет мало, зато сплошь счастливые и любимые. А про женок ты не говори, чего не знаешь. Не захочу рожать от постылого – не рожу. На вашу мужскую силу есть бабьи хитрости, о каких вы, дураки, и не догадаете.
Прежде Маркел таких дев не видывал и даже не знал, что они бывают. Как только это подумалось, пришла еще одна мысль, очевидная: а других таких и нет. Вот она, единственная дева на всем белом свете. Повезло ему узреть ее собственными глазами. А может, и не повезло, а совсем наоборот. Потому что никогда больше в княжий терем на женскую половину Маркелка Маркелов не попадет, и выдадут единственную за какого-нибудь боярина, и запрут ее в другой терем, еще неприступней этого. И как после этого любить обычную женку, как с ней жить, зная, что есть настоящая, единственная? Всякая сласть обратится горечью, всякая ласка – прахом…
От тоскливого предвиденья сделалось томно и печально. Опустил Маркел голову на грудь и тяжко, убито вздохнул.
– Э, ты чего? – Княжна попросту, по-детски, тронула его пальчиком за кончик носа. – Тебя звать-то как?
– Мар…кел.
– Мар-кел, – повторила она. – Ты, Маркел, верно, обижаешься, что я на твой спрос не ответила? Про то, как я ночью спала? А потому что нечего издали подбираться. Спрашивай прямо: выходила ль я из комнаты, а если не выходила, то не слышала ли чего?
– Да. – Он тряхнул головой, гоня прочь нелепые мысли. – Про то я и хотел сведать.
– Выходить не выходила, незачем было. А слышать… Ничего такого приметного не слышала.
– Не скрипел ли пол, будто кто-то крадется?
– Скрипел, он тут каждую ночь скрипит. – Аглая Борисовна поморщилась. – Все друг у дружки под дверью подслушивают, в щелку подглядывают. Больше всех Лушка-покойница это любила. Но и Марфушка, и мать, а в последнее время Харитка тоже словно взбесилась. На прошлой неделе гляжу – она у Марфиной двери стоит, ухом прижалась. «Ты что? – говорю. – Тебя-то какая блоха укусила?» Только глазами обожгла. Не дом у нас, а змеюшник…
Внезапно княжна прижала палец к губам и повела себя диковинно.
Она сидела на лавке в накоснике на черно-блестящих волосах, в домашнем камчатом платье, в остроносых турских сапожках. И вдруг, подняв ногу, сняла один сапожок, другой. Маркел заморгал, ничего не понимая. Аглая же, бесшумно ступая в чулках, подошла к двери и рывком ее отворила.
– Что я тебе говорила? Полюбуйся!
За порогом, хлопая глазами, стоял Борис Левонтьевич.
– Подслушиваешь, батюшка? – Княжна подбоченилась. – Давно ли?
Князь замахал на нее:
– Окстись, Аглаюшка, бог с тобой. Как можно? Дело государево! Только-только подошел, постучать хотел… Прости за помеху, сударь, – обратился он к Маркелу, – но у нас дело великое. Чуть повремени с сыском, не возьми в гнев. Пожалуй со мной, всё объясню. А ты, Аглая, надевай всё лучшее и тоже приходи. В горницу иди, там все. Да быстрее!
И взял Маркела под локоть – вежливо, однако настоятельно. Потянул за собой.
– Гость пожаловал, дорогой гостюшка, – зашептал Лычкин, все не выпуская ярыжкину руку. – Сам князь Василий Петрович, Марфин жених. Был он в палатах у патриарха, повстречал там Степан Матвеича, прознал про сыск и пожелал самолично учинить спрос, потому как Черкасские нам уже почти родня, и дело касается ихней чести. Велел всем нам пред ним быть. Маркелушка, батюшка, не подведи! Замолви словцо! Скажи ему, что сыск уже был и что старый подьячий Шубин, бывалый человек, никакого урона для нашей чести не выявил!
– Так сыск еще не кончен, – попробовал спорить Маркел, но у старика затряслось жирное лицо.
– Не погуби! Конец нам, коли Василь Петрович разорвет помолвку! Никто на моих бесприданниц после такого позора и глядеть не станет! А жить нам нечем. Последнее, что было, на свадебный наряд страчено, и кокошник жемчужный, за пол-полтораста рублей скраден, не вернешь!
Они стояли в князевой спальне, медля войти в горницу, откуда слышался невнятный, раскатистый бас.
– Вот он, кокошник. – Маркел достал из-за пазухи колодезную находку. – Где я его нашел, про то пока не спрашивай. До окончания сыска сказать не смогу.
Борис Левонтьевич схватил драгоценный венец, прижал к губам, будто святую икону. Слезы заструились по пухлым щекам.
– Бог… Бог тя благословит за твою честноту, душа человек! – Лычкин воздел мокрые глаза к потолку. – Яви еще одну милость, выручи. Повтори князь-Василию, что давеча подьячий говорил. И только.
– Повторить можно, – неохотно молвил Маркел, – но…
– Вот и благо, вот и ладно!
Не дослушав, Борис Левонтьевич повел парня в горницу.
Там было так.
У стола, мрачнее тучи, сидел чернобородый молодец лет тридцати. Сердито стукал по столу крепкой холеной рукой в алмазных перстнях. Алмазными были и застежки на багряной ферязи, а высокий ворот густо заткан золотым шитьем. Пожалуй, одна эта ферязь стоила дороже, чем вся усадьба Лычкиных. Лицо у стольника было пригожее, с крупными чертами, с резкой складкой на лбу, говорившей о крутом нраве. В правом ухе на золотом колечке висела грушевидная жемчужина.
Напротив, тоже красивая, похожая на родственника хищной красотой и гордой посадкой головы, сидела Марья Челегуковна. Две княжны, Харита и Марфа, стояли поодаль, у стенки. Первая не плакала и неотрывно, не мигая, будто в страхе или ошеломлении глядела на Ахамашукова. Вторая, невеста, была сама кротость и скромность: очи опущены, ручки смирно сцеплены на подоле, на лице приличная случаю скорбь, однако щеки нарумянены и брови начернены.
– …Ныне же всё сам сыщу, – грозно говорил жених, не прервав речи при появлении хозяина. – Коли обнаружу хоть малое бесчестье – не взыщи, Борис Левонтьич. Ноги моей здесь боле не будет. Отвечайте мне все, как на исповеди. Коли случилось что стыдное – расстанемся добром. А коли станете что утаивать – не прощу. Ты, Борис Левонтьич, меня знаешь.
– Знаю, князюшка, знаю, – закланялся Лычкин. – Да только нечего нам утаивать. Вот и государев человек, Маркел Маркелов скажет. С утра они тут сыскивают, ничего зазорного не выявили…
Ахамашуков-Черкасский на Маркела и не взглянул.
– Говорил мне Проестев, приказная мышь. Не придумал ничего лучше, как простого ярыжку для сыска прислать! Попомню я ему эту обиду! Где еще одна твоя дочь, которая косоглазая? Всех разом допросить желаю!
– Сейчас будет, сейчас…
– Так пусть поспешит! Мне долго ждать недосуг!
Грозный гость стукнул кулаком по столу, и Маркел вздрогнул. На крепком смуглом запястье висели витые снурки: красный, синий, желтый, зеленый – с десяток.
– Отведай пока каши медовой, испей кваску… Дай тебя попотчевать.
Лычкин согнулся над столом, придвигая мису и ковш, сунул стольнику в руку расписную ложку.
– Черта ль мне твоя каша?! – взъярился Ахамашуков, да переломил ложку надвое, словно щепку. Швырнул обломки на пол. – Не виси надо мной! Сядь!
Хозяин оторопело бухнулся на лавку.
– Дозволь, батюшка, пока Аглаи нет, я с князь-Василием поговорю с глазу на глаз, по-родственному, – сказала Марья Челегуковна, кажется, нисколько не испуганная яростью троюрода. – Пойдем, Вася, потолкуем.
И пошла, не дожидаясь ответа, уверенно. Стольник скрипнул зубами, но поднялся. Оба вышли.
– Вон оно у нас как… – вздохнул Лычкин, растерянно глядя в пол, на переломанную ложку.
Княжна Харита вдруг быстро подошла, опустилась на корточки и подобрала обломки. Сунула в рукав.
Маркел сызнова вздрогнул, замигал, а Борис Левонтьевич молвил с досадой:
– Без тебя бы прибрали. Ты какая-никакая, а княжна! Мы, Лычкины, Гедиминова семени! Будет всякая черкасская беспородь меня срамить!
Брякнул и опасливо глянул на дверь, за которой скрылся стольник – не услышал ли? Покосился и на Маркела, увидел, что тот весь красен – забеспокоился.
– В сердцах я это, не по злобе. Не перескажешь?
– Не перескажу, – медленно пробормотал ярыга, потирая лоб.
Тогда князь истолковал красноту его лица по-иному.
– Ты, верно, думаешь, что это стыд и неподобие – когда жена с чужим человеком у мужа не спросясь уединяется? Ничего, они родня. Марья к ним, к Черкасским, в домовую церковь каждое воскресенье на молебен ездит. Не одна, конечно. С Харитой.
Но Маркел хотел спросить про другое.
– А что это у него на руке за цветные веревочки? Не знаешь ли?
– Знаю. Обереги ихние, черкесские. И Марья Челегуковна такие раньше носила. От сглаза, от злых духов. Ты не думай, бесовщины в том нет. Князь Василий каждое воскресенье свои обереги в церкви перед родовой иконой кладет, заради укрепления святой силой… Что это они там? О чем беседуют?
Лычкин с тревогой смотрел на дверь.
А Маркел решил, что ему чиниться нечего. В грамоте сказано: сыск без зазора. Стало быть, кто тут в сей час главный? Кто государево око? То-то.
Встал, подошел к двери, заглянул.
Никого. Но на том конце виднелась еще дверь. Подошел и к ней. Приложился.
– …оно и лучше бы. Ни с кем не хочу тебя делить, ни с кем! – со страстью, глухо говорил низкий голос. Маркел не сразу и догадался, что княгинин.
– Так не огневаешься, значит? Из-за тебя одной ведь сюда ездил. Ладно, идем. Объявлю.
А это был Ахамашуков.
Поразившись – уже который раз за день – человеческой неочевидности, ярыга тихонько вернулся в горницу.
– Идут, – сказал он, избегая смотреть хозяину в глаза и смущенно потирая родинку.
Они и вошли: впереди хмурый стольник, за ним Марья Челегуковна, с целомудренно сложенными на животе руками. Печально посмотрела на мужа, покачала головой.
А князь Василий встал посреди комнаты, расставив ноги, взялся руками за парчовый пояс.
– Вот тебе мой сказ, Борис Левонтьевич. Злое дело, свершившееся в твоем доме, у всей Москвы на языке. Болтают всякое неподобное, от чего чести Лычкиных великий урон. Хоть княжна Марфа мне мила, но я должен о своем роде думать. Нельзя, чтоб моя свадьба всем Черкасским пошла во вред. Потому, уж не обессудь, помолвку я расторгаю, а тебе по-дружески советую уехать из города. Княгиня Марья пускай остается в Москве. Она нашего рода, мы ее в обиду не дадим, а ты пожил бы вдали, пока не утихнут слухи. Я тебе отпишу, когда можно будет вернуться.
Князь Лычкин слушал и жалобно сопел, даже перестал жевать, однако Маркел смотрел не на хозяина, а на княгиню с княжнами.
Марья Челегуковна стояла с непроницаемым лицом, глядя в пол. Харита Борисовна не сводила глаз с Ахамашукова, оцепенелая, будто сонная. Шевелилась только Марфа Борисовна – кусала накрасненные губы, горестно вздымала нарисованные брови.
О проекте
О подписке