– Советские звания я знаю, – улыбнулся Лодочник. – И сам в польской армии служил.
– Но я не поляк.
– А каково мне, в чьих жилах течет и германская кровь? Не по зову крови мы теперь с тобой служим, Отшельник, а по зову совести и чести.
– Кстати, как твоя настоящая фамилия? Я обязан знать.
– Гордаш. Рядовой Орест Гордаш.
– Отныне считай себя лейтенантом Армии Крайовой, Гордаш. Нет, неправильно выразился – «считай». Отныне, с этого дня, ты – лейтенант Армии Крайовой.
– Лейтенант?! – не удержавшись, Отшельник произнес это слишком громко, чтобы заставить майора испуганно оглянуться. К счастью, штурмманн сидел, привалившись спиной к опоре крыльца, и откровенно, безбожно дремал.
– Ты ведь из Подолии, а это тоже польская, как считают польские историки, земля. Впрочем, об истории и историках полемизировать не будем, не время. Однако замечу, что у нас в армии служит немало украинцев. Причем служат верно, по-солдатски. Учился где-нибудь?
– В духовной семинарии.
– Матерь Божья! Так ты еще и верующий, истинный христианин! Тогда тем более произвожу тебя в офицерский чин.
– Но меня – в офицеры?! – Гордаш мог ожидать какого угодно завершения встречи с этим приземистым, коренастым человеком, только не такого.
– А почему ты считаешь, что не достоин этого?
– Да странно как-то.
– Тогда вспомни того, первого офицера, с которым тебя свела судьба. Он что, был образованнее и достойнее тебя?
Однако Гордаш вспомнил не того, первого, кто принялся командовать им, а коменданта дота «Беркут», лейтенанта Андрея Громова. Но это был по-настоящему боевой офицер. Такого он, Гордаш, никому не позволил бы унизить.
– …Ну, таким офицером я действительно хотел бы стать, – молвил он, упустив из вида, что майор Чеславский не знает, о ком идет речь. Чей образ вырисовывается сейчас в его памяти.
– Не волнуйся, лейтенант Гордаш. Мне дано такое право: присваивать чины людям, которые действуют в зоне моего полка. Как и представлять к наградам. Не было случая, чтобы командование Армии Крайовой не утвердило чин кого-либо. Так что, в случае успеха тебя ждет европейская слава, лейтенант Гордаш.
12
Поляк хотел сказать еще что-то но, оглянувшись, умолк и склонил голову, делая вид, что очень занят поведением поплавка. Отшельник тоже оглянулся и увидел, что из-за угла охотничьего домика появляется барон фон Штубер. За ним, как всегда, в ипостаси верного телохранителя и адъютанта, следовал Вечный Фельдфебель Зебольд.
– Позже ты поймешь, – едва слышно проговорил Лодочник, – как это важно, что в этом подземелье ты не сам по себе, что за тобой кто-то стоит, что о тебе знают не только там, наверху, но и за рубежом. Так что держись, Отшельник!
– И ты, Лодочник…
– Германцы приближаются, поднимись. И барона этого не дразни. Он хоть и с большой придурью, но есть в нем что-то общечеловеческое. Как ни странно, такое случается даже у эсэсовцев. Хоть и очень редко.
– Штурмманн не слишком притеснял свободу вашей творческой фантазии, Мастер? – любезно поинтересовался гауптштурмфюрер.
– Не слишком. Но часовым был очень бдительным.
Штубер не обратил внимания на то, как смутился ефрейтор, поняв, что Отшельник явно подтрунивает над ним.
– Грех унижать мастера, штурмманн Зигерт, – назидательно произнес он. – Непростительный грех. Тем более – иконописца.
– Не посмел бы делать этого, – клятвенно заверил штурмманн. – Тем более что он любовался озером с таким благоговением, словно сидел на берегу библейского Йордана.
– Ему так велено свыше, – еще назидательнее молвил Штубер, приближаясь вместе с охранником к Оресту. – И познать то, что он видел, сидя на берегу озерца, проникнуться той красотой, какую внутренним взором созерцал он, – нам не дано. Я прав, Отшельник?
– Как всегда, господин барон, – сдержанно ответил Орест, неохотно расставаясь с теплым телом валуна.
Раньше Отшельник частенько игнорировал вопросы Штубера, но в последнее время понял, что в его интересах не только отвечать на них, но и поддерживать светские беседы. Теперь же он помнил еще и задание майора Чеславского. В конце концов, барон был не самым жестоким извергом, из тех, которых ему как пленнику приходилось встречать. К тому же с недавних пор Штубер стал интересовать его и как личность.
– Наш партизанствующий германо-поляк, – стеком указал Штубер на Кароля, – не пытался соблазнить вас побегом их этого острова Святой Елены?
– Не пытался. К тому же он поляк, а мы, украинцы, с поляками не очень дружим.
– Не верю, но смирюсь, – рассмеялся фон Штубер.
– Еще со времен Богдана Хмельницкого не очень дружим, – напомнил ему Отшельник, зная, что Штубер не поленился ознакомиться с историей Украины, и даже неплохо научился понимать украинский язык.
– Как поляк-католик, – вмешался в их разговор Кароль, – я ненавижу этого, – кивнул в сторону Ореста, – православного, а как германец – не доверяю этому украинцу.
– Тоже не верю, но тоже смирюсь, – все с той же высокомерной ухмылкой произнес гауптштурмфюрер. – И запомните, Отшельник, как пленный вы можете попытаться сбежать с этого острова, из «Регенвурмлагеря», но как скульптор, как творец, бежать от своей судьбы вы не можете, не имеете высшего, Господнего, на то права. А ваша судьба творца обрекает вас на свершение того, что вам предначертано.
– С каких это пор вы стали чувствовать себя посредником между творцом и Всевышним? – не удержался Орест.
– Вы опять ничего не поняли, Отшельник. Это не я являюсь посредником между вами и Всевышним, это Всевышний безуспешно пытается быть посредником между мною, гауптштурмфюрером СС, и вами, все еще не повешенным партизаном. Причем не повешенным исключительно по моей прихоти. Не Всевышнего, заметьте, господин Гордаш, прихоти, а моей.
Орест боковым зрением посмотрел на Чеславского и вежливо улыбнулся.
– Доля истины в ваших словах есть, господин барон.
– По этой же прихоти я хоть сейчас могу сначала повесить вас, затем утопить, а затем… без суда и следствия расстрелять. И я хочу видеть, каково будет вашему Господу в качестве посредника между вами и мной, палачом и творцом.
Орест хотел что-то сказать в ответ, однако поляк-перевозчик благоразумно упредил его:
– Не смейте перечить, Отшельник, капитан прав.
– Неужели? – недовольно проворчал Гордаш.
– Во всех отношениях прав, поскольку слишком уж трагически они не совпадают – заповеди Святого Писания и заповеди войны.
– Как-как вы сказали?! – подался Штубер к Каролю, на ходу выхватывая из бокового кармана записную книжку.
Лодочник вопросительно взглянул на Ореста.
– Барон записывает такие мысли, кем и когда бы они ни были высказаны. Особенно если их выкрикивают на эшафоте.
Лодочник медленно повторил ранее сказанное и при этом подобострастно улыбнулся гауптштурмфюреру, пряча за этой улыбкой память мести.
– … А что касается спора между палачом и творцом, – вновь обратился Штубер к Отшельнику, – то единственным судьей нам обоим станет мой Вечный Фельдфебель Зебольд. – Потому что вечными в этом мире являются только две сущности: Всевышний – на небе и фельдфебель – на земле. Я не прав, Зебольд? Нет, хотя бы вы скажите: я не прав?!
– Вы не правы только тогда, когда не прав сам Всевышний, – не задумываясь, изрек Зебольд, и становилось понятно, почему и за что именно Штубер, этот любитель армейско-фронтовых драм, так уважал своего Вечного Фельдфебеля.
– Вы слышали, Отшельник? Вот она, истина, которая способна открыться нам только в устах Зебольда, только в устах самого Вечного Фельдфебеля. К слову, а почему это вы вдруг стали обращаться ко мне, используя мой баронский титул? Вы замечали когда-нибудь раньше, чтобы этот маловоспитанный, но талантливый славянин проявлял уважение к германским аристократическим титулам?
– Никогда. Для этого он слишком плохо воспитан.
– А вот вам и первый прокол! – вдруг язвительно заметил майор Чеславский. – А господин гауптштурмфюрер как настоящий разведчик заметил даже такую деталь.
– Одного не пойму, почему вас это заинтриговало? – обратился Штубер к перевозчику.
– Потому что он попытался поговорить со мной, но обратился не по форме, и как всякий уважающий себя германец я вынужден был внушить это недочеловеку, что воспитанные люди обращаются, употребляя слова «герр», «пан», «барон»… Так что первые плоды воспитания налицо.
– Почему же вы, Зебольд, до сих пор не предприняли ни одной попытки заняться воспитанием господина Отшельника?
– Не представилось случая, господин гауптштурмфюрер. Но ведь и вы тоже, насколько мне помнится…
Штубер попробовал каблуком сапога, насколько прочно сидит в земле валун, похлестывая стеком по голенищу сапога, осмотрел окрестности острова…
– Я не в счет, мой Вечный Фельдфебель.
– Учту: вы не в счет, – поспешил ретироваться Зебольд.
– Потому и не в счет, что, слишком уважая в этом человеке талант древесных дел мастера, готов прощать ему все, что угодно. Любые его проколы, – многозначительно и, как показалось Отшельнику, с явной подозрительностью, посмотрел он на Чеславского.
…И все же, было, было в этом человеке что-то такое, что казалось иконописцу и скульптору Гордашу родственным ему самому. Прежде всего, Отшельник признавал, что барон тоже является Мастером. Правда, в совершенно ином ремесле, но тем не менее…
13
Вряд ли фельдмаршал Роммель догадывался, что в Лондоне есть столь высокопоставленный поклонник его полководческого таланта, который требовал, чтобы ему предоставляли всю имеющуюся информацию о действиях Лиса Пустыни, его характере, его переговорах, беседах и решениях. Но еще больше был бы удивлен Роммель, если бы узнал, что интерес к его личности вызван у Черчилля не из потребности познать врага, а из чисто человеческого восторга его бонапартистскими замашками. Да еще пребывая в восторге от его книги фронтовых заметок.
Мог ли он знать, что «Папка Роммеля» со всеми причастными к его личности материалами до сих пор хранилась в «литературном сейфе» Черчилля, здесь, в его личном кабинете, который с его же легкой руки действительно стали именовать «Кельей Одинокого Странника».
Уинстон еще не решил, станет ли германский фельдмаршал героем его очередной книги, однако материалы накапливал, тайно рассчитывая, что, может быть, именно Роммель окажется прототипом одного из героев его первого романа. Того, настоящего, полноценного художественного романа, о котором давно, и втайне, кажется, даже от самого себя, мечтал Черчилль-литератор.
Кстати, в этой же папке лежал и сделанный по заказу Черчилля рукописный перевод на английский язык книги Роммеля «Пехота атакует»
[15], к чтению которой премьер Британии обращался уже множество раз. Жалко, что уходить из жизни этому германскому Бонапарту пришлось в незавидной роли заговорщика против фюрера. Недостойно это полководца такого таланта, недостойно!
«Ты бы лучше вспомнил, – упрекнул себя Черчилль, – в какой ничтожной ипостаси униженного пленника завершал свой земной путь на далеком и диком клочке суши тот, настоящий Бонапарт, кумир твоего Роммеля! Да и твой – тоже! Каким жалким и… беспомощно гражданским он выглядел на острове Святой Елены. Именно так, «беспомощно гражданским», – понравилась Черчиллю эта явно унижающая Бонапарта словесная формулировка.
А еще в этом же скорбном списке Черчилль обнаружил имена командующего войсками рейха в Бельгии и Северной Франции, высокородного аристократа Александра фон Фалькенхаузена; командующего группой армий «Север» фельдмаршала Георга фон Кюхлера; командующего танковой группой и давнего соперника «отца бронированных армад» Манштейна; командующего танковой группой генерала Эриха Геппнера. И… кто там еще?
Ну, конечно же, как он мог забыть о таком патологическом заговорщике, как начальник оперативного управления группой армий «Центр» генерал Хённинг фон Тресков?!
В отличие от Роммеля, фронтового генерала, личность Трескова никакого чувства восхищения или хотя бы приверженности у премьера Великобритании не вызывала. И не только из-за его странноватой, на русский лад, фамилии. Просто Черчилль терпеть не мог заговорщиков, даже если заговоры эти направлены были против его, Черчилля, личных врагов. Он мог одобрить их удачное покушение на его врага, но никогда не позволил бы восторгаться самой личностью покушавшегося.
Черчилль уже знал, что этот генерал, в генеалогическом древе которого, как предполагают, действительно просматривалась и русская кровь, плел свой заговор против Гитлера давно. Существуют сведения, что он пытался убить фюрера еще весной 1942 года, когда тот посещал штаб группы армий «Центр», располагавшийся в то время в Смоленске. Причем сделать это хотел с помощью секретного технического новшества – пластиковой бомбы.
«Покушаться на фюрера во время разительных успехов его армии в войне против коммунистов и на самом пике его популярности в народе?! – и теперь тоже пожал плечами Черчилль. – На что следовало рассчитывать такому человеку, – что, простив убийство своего вождя, фанатично настроенные толпы германцев с криками «зиг хайль!» провозгласят фюрером Великой Германии его, Трескова?! Бред какой-то! И неужели еще тогда он умудрялся находить единомышленников в армейской, генеральской среде?!»
Как бы там ни было, одну хитромудрую взрывчатку с часовым механизмом фон Трескову все же удалось подсунуть в пакет с коньячными бутылками и передать офицеру, улетавшему в Берлин вместе с Гитлером. Вот только взрыватель тогда не сработал. Кого спасали в те минуты ангелы: офицера-смертника, фюрера или самого фон Трескова, сказать трудно. Но похоже на то, что какие-то высшие силы в течение событий все же вмешались. И вновь увели фюрера от гибели.
«Неужели действительно вмешались?! – в который раз предстал премьер перед давно мучившим его вопросом. – Неужто и в самом деле у фюрера существует какая-то связь с Высшими Посвященными Шамбалы, Атлантиды или чего-то там еще?!»
Нет, чисто по-человечески Черчилль, конечно, мог бы посочувствовать кое-кому из фельдмаршалов и генералов, которых фюрер только что арестовал. Однако минуты «сочувственной слабости» стареющего, примирившегося с превратностями мира сего аристократа уже проходили; наступали минуты холодного расчета непримиримого политика.
Черчилль и в самом деле постепенно отходил от сугубо человеческого восприятия того, что ему открывалось со страниц донесений английских разведчиков-нелегалов из Германии, и начинал оценивать события так, как и должен был оценивать их глава враждующей с рейхом страны. В последний раз с чем-то подобным сэр Уинстон сталкивался в тридцатые годы, когда такую же массовую резню своих офицеров устроил недоученный семинарист и бывший платный агент царской охранки Сталин, он же «Кровавый Коба».
Это сатанинское самоистребление коммунистов настолько ослабило Красную армию, что едва не поставило ее на грань краха. Впрочем, в отличие от Германии, «самоистребление» коммунистов распространялось на все слои огромного, многонационального народа России. Премьер мог поклясться, что в истории не было примеров столь массового истребления одним из правящих кланов своего собственного народа, к какому прибегли в свое время жидо-большевики в России. Причем Черчилль не раз публично утверждал, что подобное истребление собственного народа не имело прецедента и уже, очевидно, никогда в истории нынешней цивилизации не сможет повториться. Так почему же фюрер решился следовать его путем?
– Критс, – позвал он личного секретаря.
– Я – весь во внимании, сэр, – молниеносно, словно джин из бутылки, явился тот своему патрону.
– Что там говорят ваши иезуитские источники относительно кровавых репрессий, развязанных против своего собственного народа русскими коммунистами?
– «Иезуитские источники», как вы изволили выразиться, сэр, старательно собирают сведения об этих «варфоломеевских годах» русских коммунистов и внимательно их изучают.
– «Варфоломеевские годы русских коммунистов», – задумчиво повторил Черчилль, прислушиваясь к мелодике звучания этой фразы. Неплохое получилось бы название для книги.
– «Британия без коммунистов» – вот лучшее из названий книги, которую вы все еще не написали, сэр.
Черчилль помолчал, однако секретарь не сомневался, что в эти секунды он мысленно повторяет дарованное ему название.
– Вот я и хотел спросить вас, Критс: не кажется ли вам, что по числу жертв и масштабам беззакония советские жидо-большевики умудрились затмить даже иезуитскую инквизицию?
– Позволю себе напомнить, сэр, что инквизицию творил монашеский орден доминиканцев, который был создан специально для этого.
– Доминиканцев?! Кто бы мог подумать?! – иронично изумился Черчилль. – С виду – вполне безобидные монахи.
– Начиная, если мне не изменяет память, с 1232 года, именно доминиканцы, последователи монаха-богослова Доминика из Тулузы, контролировали все суды инквизиции, в составе которых было немало монахов-францисканцев. Известно также, что теоретиком инквизиции, а также «драматургом» и «режиссером» инквизиционных судов стал доминиканец Бернар Ги, член суда инквизиции в Тулузе.
– Поди ж ты! Кто бы мог подумать, что кремлевские коммунисты станут такими старательными последователями доминиканцев!
– Кстати, если отбросить свойственную вам иронию, сэр, то по численности жертв и размаху репрессий инквизиции все же далеко до коммунистов России.
– Вот видите, – не обратил внимания на этот вывод Черчилль, – странно как-то получается: суды инквизиции творили доминиканцы и францисканцы, а называют их «иезуитскими», – мрачновато улыбнулся Черчилль.
И только теперь Критс понял, что патрон в очередной раз подтрунивает над ним как воспитанником ордена иезуитов.
– В истории человечества немало подобных странностей, сэр. Среди них – даже такие, которые к иезуитам никакого отношения не имеют.
– Поэтому-то иезуиты с сугубо иезуитской дотошностью изучают каждую такую странность. В том числе и те, которые порождены кремлевскими иезуитами Москвы.
…Как бы там ни было, а премьер до сих пор держал папку с «русскими донесениями» тех времен в своем особом сейфе, в котором собирал материалы, предназначенные для работы над будущими книгами. Так вот, теперь, рядом с «Папкой Кровавого Кобы» должна была занять свое место и постепенно наполнявшаяся «Папка заговора».
14
Подземелье напоминало туннель метро, только стены его уходили в глубь горного массива уступами, каждый из которых представлял собой вооруженный орудиями и пулеметами дот. Те, кто попытается штурмовать «Регенвурмлагерь», должны будут идти по трупам своих же солдат.
«Именно так, по трупам, они и пойдут, – решительно молвил про себя комендант «СС-Франконии». – По горам трупов они должны будут пройти… к собственной гибели. Нужно только увеличить здесь склады боеприпасов и продовольствия. Особенно продовольствия».
Лично он, барон фон Риттер, предпочел бы, конечно, умереть где-нибудь там, на закате дня, под старыми, озаренными лучами угасающего солнца соснами. Но что поделаешь: если уж суждено, то суждено. Единственная надежда на то, что последует приказ увести отсюда солдат, дабы укрепить ими оборону Берлина. По крайней мере, он хотел бы, чтобы все произошло именно так.