Тимошу Хмельницкому позволили провести отца только за окраину Бахчисарая. Все это время отец и сын ехали рядом, но полковник молчал. То, что он мог сказать заложнику своего замысла, он уже сказал. А что не в состоянии был высказать – даже не пытался.
– Ты – воин, – сурово молвил он, почувствовав, что пора прощаться. Державшиеся чуть поодаль два воина из охраны хана приблизились к ним, давая понять, что одному следует остановиться и что с этой минуты младший Хмельницкий, по существу, арестован. – Все мы там, на Сечи, в Украине, будем помнить, что ты здесь. И что если бы не ты, мы не получили бы поддержки хана, а значит, не смогли бы начать войну против Польши.
– Ты уже говорил все это, – с мальчишеской непосредственностью напомнил ему Тимош.
Первая волна страха и грусти, охватившая парнишку, как только он узнал, какая роль выпала ему, прошла. Беседы с отцом – суровые беседы воинов – тоже не прошли зря, и теперь он старался держаться так, чтобы морально чувствовать себя увереннее, чем отец. И полковник заметил, что иногда ему это, к сожалению, удавалось. Правда, сын даже не догадывался, что это его вызывающее спокойствие воспринимается отцом как самый изощренный упрек.
– Говорил, – мрачно согласился полковник. – Но не сказал главного: никогда не прощу себе того, что оставил тебя здесь.
– Когда ты посылаешь казака на мученическую смерть, чтобы он сдался врагу, а потом, под пытками, под страшными издевательствами, сказал то, что ему было велено сказать, то есть неправду, – тоже не прощаешь себе?
– Причем здесь это? – нервно передернул плечами полковник. – Там война. Он – воин…
– И сейчас уже идет война. И я – такой же воин, как и все. Просто чужого посылать на гибель легче.
Полковник удивленно посмотрел на сына. Ему показалось, что тот повторяет уже сказанное кем-то. Это слова с чужих уст. Но с чьих? Однако Тимош спокойно выдержал его взгляд.
– Ты прав: чужих посылать на смерть легче, и в этом скрыта лютая правда, – признал полковник, потупив взгляд. – Только ни одному воину еще не приходило в голову упрекать в чем-то подобном своего отца, какими бы полками или армиями он ни командовал.
– Я тоже не упрекаю.
– Мне казалось… что ты не решаешься пока что думать так…
– Знаешь, идя на смерть, я не стану проклинать тебя. Приму ее, как принимают все казаки. Поэтому не мучай себя. Еще один казак ушел к врагу, чтобы погибнуть во славу казачью… Что в этом необычного?
– Прекрати! – вдруг сорвался полковник, замахнувшись на сына плеткой. – Что ты несешь?! Я не оставляю тебя здесь на погибель! Это дипломатия! Так заведено! Я спасу тебя! Тебя никто не посмеет тронуть!
Тимош еще несколько секунд спокойно смотрел на отца, затем медленно развернул коня и, протиснувшись между татарами из охраны, помчался в сторону Бахчисарая. Татары еще немного покрутили лошадьми «чертову мельницу» и со свистом, с гиканьем помчались вслед за ним.
Глядя им вслед, Хмельницкий не заметил, как княгиня Стефания вышла из кареты и вскочила на шедшего рядом оседланного коня. Зато проследил, как она на полном аллюре промчалась мимо него, обогнала сбавивших темп татар и уже у первых татарских лачуг догнала Тимоша.
Преградив парнишке путь, она перекрестила его, проговорила что-то молитвенно-благословенное на своем непонятном языке и, потянувшись к нему, по-матерински чмокнула в лоб.
– Прости, Тимош, – молвила она по-польски с сильным акцентом. – Я всего лишь сделала то, что забыл сделать твой посуровевший в походах отец.
Уже давно скрылся из виду Тимош и сопровождавшие его татары. Скрылась окраина Бахчисарая. Однако полковник и княгиня, ехавшие теперь стремя в стремя, по-прежнему оглядывались и оглядывались. И полковник все яснее ощущал, что по каким-то непонятным ему нравственным законам сын, получивший благословение этой прекрасной, но чужой им обоим женщины, стал тем звеном, которое объединяло их теперь. Всех троих.
– Я попросила князя Тибора, чтобы он присмотрел за вашим сыном, полковник. И на обратном пути, из Стамбула, если только…
– Спасибо, княгиня. Но только вы же видели: этот юный воин, – проговорил он с гордой обидой, – уже не нуждается не только в материнской опеке, но и в отцовской.
– Поскольку слишком мало знал материнской? – вопросительно взглянула на него Стефания. Впереди них мерно покачивалась в седле необъятная, облаченная в кольчугу, спина телохранителя Карадаг-бея, позади безлико возникали тени еще двух воинов-татар, которых сераскир ханских войск дал Хмельницкому и княгине для сопровождения.
Как-то так получилось, что татары сразу же оттеснили ее от своих подопечных воинов-славян, решив, что до тех пор, пока не достигнут Перекопа, охрана должна быть возложена только на них. Чехи и украинцы не протестовали: как-никак татары шли по своей земле.
– Вы правы: слишком мало… – задумчиво согласился Хмельницкий. – Зато вырастает отличным воином.
– В том-то и трагедия, что мы, матери, давно перестали растить сыновей. Растим только воинов. В этом заключается величайшая трагедия каждого из наших народов.
– Вы сказали: «Мы, матери…»
– У меня сын и дочь. Оба под попечительством моей бездетной сестры. Я не видела их уже несколько лет. Это непросто, а главное, непростительно. – А, немного помолчав, она добавила: – Теперь, надеюсь, нам легче будет понимать друг друга.
– Наоборот, сложнее. Мне иногда кажется, что, чем больше мы с вами узнаем друг о друге, тем сложнее понимаем себя.
– В этом что-то есть, – по-детски пощелкала языком княгиня.
Хмельницкий в последний раз оглянулся, мысленно прощаясь с сыном. Сколько времени пройдет, прежде чем удастся увидеть его? Стефания права, это будет непросто. Еще несколько минут они ехали молча, как бы определяя грань, за которой оставалась скорбь прощания и начиналась светская беседа людей, коим предстоит не только вместе провести несколько походных дней, но и многое обсудить.
– Вы не сердитесь на меня за вчерашнее вторжение? – неожиданно молвила княгиня.
– Если бы не прощание с сыном, разговор о том, вчерашнем, должен был бы начать я. С извинений.
– Я, конечно, соврала, что оказалась в вашей опочивальне случайно.
Хмельницкий вспомнил, с каким испугом он взглянул на неожиданно появившуюся в дверях княгиню. И как сожалел потом, что рядом с ним оказалась не Стефания, а эта грузинка наложница. Слов нет, красивая, ослепительная женщина. Но… не Стефания.
– Стоит ли сейчас вспоминать об этом, княгиня? Всего лишь осколок мужской походной жизни.
– Об этом невозможно не вспоминать.
– С сожалением?
– И с сожалением – тоже. Первая ночь в моей жизни, когда я позавидовала наложнице. – Княгиня наигранно рассмеялась, не прощая самой себе собственной слабости. – Я – и вдруг позавидовала наложнице, рабыне! Вот, оказывается, как жизнь способна наказывать гордых княгинь, если молодость их давно прошла, а чувства с годами не притупились.
– Судя по тому, сколь откровенно мы говорим о таких вещах, молодость наша действительно прошла. Причем это больше касается меня, нежели вас, княгиня.
– Вы не должны были подтверждать мои слова, – с легкой грустью упрекнула его Бартлинская.
– В этом странствии мне еще многому предстоит научиться.
– Еще бы! – загадочно согласилась Стефания.
По каменным ступеням, ведущим на верхний ярус башни, мурза Тугай-бей поднимался, словно на эшафот. Неспешные тяжелые шаги, усталый обреченный взгляд, высматривающий синий квадрат бойницы; могильный холод заиндевевших каменных стен, погребавший его в свое гулкое безмолвие словно в вечное спокойствие склепа.
Эта башня давно стала для стареющего перекопского мурзы своеобразной меккой. Он поднимался сюда почти каждое утро и перед каждым закатом солнца. И никто не знал, какая мечта и какая тоска приводили его сюда. О чем он вспоминал здесь, что проклинал и на что молился.
«Башня старости» – как начали называть ее во дворце правителя – хранила тайну мурзы, как свою собственную. Солнечные лучи и морозы обжигали слова и мысли Тугай-бея, превращая их в дыхание вечности.
Поднявшийся вслед за мурзой стражник воткнул факел в специальную нишу в стене и замер, держа под мышкой небольшое, обшитое кожей походное кресло правителя. Он выжидал, пока Тугай-бей подойдет к одной из бойниц.
Да, в этот раз мурза вновь приблизился к той, что уводила его взор на юг, в Крымскую степь. Стражник поставил кресло так, чтобы мурза мог смотреть в этот разлом крепостного мира, и, поклонившись, отошел. Второй стражник тотчас же укутал правителя в овечий тулуп – и оба спустились ярусом ниже, чтобы дожидаться там распоряжений повелителя.
Всю жизнь взоры Тугай-бея были устремлены на север, туда, где начинались земли Дикого поля, где на краю степи утопали в зелени сытные украинские села и богатые польские поместья. Бывало, совершал походы, во время которых едва не достигал Вислы. Имея весьма незначительное по численности войско, мурза водил его в чужие земли с бесстрашием и целеустремленностью великого Саин-хана [5]. Не раз возвращался с очень богатой добычей. Но случалось и так, что едва доводил остатки своих туменов до спасительного Перекопа.
Всякое бывало на его воинском веку. Однако суть не в этом. Только сейчас Тугай-бей со всей ясностью начал осознавать, что на самом деле воинский путь его должен был пролегать не на север, а на юг. Конечно, хакан Крымского улуса почитал за честь видеть его во время походов во главе своего передового отряда. О Тугай-бее гуляла слава как об очень талантливом полководце, которым гордился бы даже Стамбул.
Но все же этого мало. По крайней мере дважды у него была реальная возможность войти со своими аскерами в Бахчисарай, чтобы раз и навсегда положить конец вражде между правящими кланами столицы. Он, именно он, имел куда большее право на крымский престол, нежели владычествующий ныне Ислам-Гирей, изгнанный им хан Кантемир или неугомонный в своих авантюрах и интригах Джанибек-Гирей.
Тугай-бей не мог простить себе, что не воспользовался ни одной из этих возможностей, не создал еще пяти-шести ситуаций, при которых мог бы оказаться во главе ханства. И правители чувствовали это. Посылая его аскеров во главе войска, они знали, что меньше всего возвращается из сражений тех, кто вступает в них первыми. И кто потом первыми принимает на себя удар врагов на степных границах ханства. Ослабляя его войска, ханы тем самым укрепляли свою уверенность, свой престол. Они правили, а он, Тугай-бей, храбрейший из храбрейших, так и продолжал оставаться их вечно опальным вассалом. И дожил до своих предсмертных дней сторожевым псом Перекопа. Вроде бы еще и не стар, но болезни, проклятые болезни…
– Повелитель, позволь прервать поток твоих глубоких мыслей.
– Говори, – приказал Тугай-бей после тягостной паузы, которая действительно понадобилась ему, чтобы вернуться из блужданий по лабиринтам оскорбленной памяти.
– В твой город вновь прибыл полковник Хмельницкий.
Тугай-бей медленно, натужно повернулся лицом к своему полководцу Сулейман-бею. «Какой еще полковник?! – тоскливо вопрошал его взгляд. – Чего вы все хотите от меня?!»
– …Из Запорожья, из Украины, – напомнил Сулейман-бей. – Из ставки атамана Запорожской Сечи.
– Значит, хан не принял его?
– Принял. Сын Хмельницкого оставлен в Бахчисарае заложником.
– Заложника хан у себя оставил, однако войск не дал, – проскрипел зубами Тугай-бей. – Потому что знает, что это война с Ляхистаном, а значит, король Владислав сразу же обратится к правителю Стамбула.
– Но заложник уже взят, благороднейший мурза. Он взят, и отступать от своего слова хан не привык.
Мурза поднялся со своего неуютного седалища и, приблизив лицо к бойнице, принял на себя порыв холодного влажного ветра. Того самого «ветра с юга», всегда приносившего с собой ностальгическое раскаивание по тому, что не сбылось и уже никогда не сбудется.
– Здесь, во владениях моих предков, повелеваю только я. Воля хана для меня не больше, чем воля хана, Сулейман-бей.
– Никто не способен оспаривать это ваше право, повелитель. Я всего лишь сказал, что нам выгоднее вести свои тумены вместе с полками Хмельницкого. Зачем добывать кровью аскеров то, что может быть добыто кровью самих неверных?
– О, да ты уже воспылал походной страстью, Сулейман-бей! – насмешливо молвил мурза. – Уже учуял след добычи. Теперь тебя ничто не остановит. Как волк, будешь тащиться за жертвой через всю степь, через тысячи миль, только бы настигнуть ее. И ничего в этом мире, кроме запаха крови твоей жертвы, для тебя уже не существует.
Сулейман-бей удивленно смотрел на мурзу. Взгляд его постепенно застывал, словно сок на свежих срезах оливы. Тугай-бей знал, что за внешней невозмутимостью его полководца и начальника дворцовой охраны таится неудержимая лавина гнева, способная разверзнуться словно огненная лава в давно застывшем кратере Кара-Дага. Когда маска молчаливого многотерпения сходила с его лица словно ледник с Караби-яйлы [6], оголяя целые камнепады ненависти и злобы на все живое и неживое в этом мире, Сулейман-бей не признавал никого и ничего. Он попросту не способен был что-либо осознавать и признавать. Не зря же по селениям Перекопа гуляла мрачная поговорка, что «в порыве ярости Сулейман-бей способен перегрызть глотку самому себе». Похоже, что так оно на самом деле и было.
– Никогда не поверю, повелитель, что вы осуждаете вожака своих степных шакалов за то, что он все еще не потерял нюх и силу, – почти простонал Сулейман-бей, покачивая при этом высоко запрокинутой головой.
– Просто ты слишком напоминаешь меня самого, чья жизнь тоже прошла в шакальих набегах.
– Но мы – татары, повелитель! Мы – воины и кочевники. Нам предначертано так самим Аллахом.
– Только потому, что так предначертано самим Аллахом, я и пошлю тебя во главе своих аскеров вместе с полковником Хмельницким, Сулейман-бей. Мы не были бы татарами-уланами [7], если бы позволили нашим саблям ржаветь и облипать жиром в кожаных ножнах.
Сулейман-бей воинственно расправил плечи и, положив руку на эфес своего ятагана, торжествующе рассмеялся:
– Мы пойдем на Уруссию, повелитель. Мы поможем им разжечь большую войну. И пока они будут уничтожать друг друга, мы будем отправлять караваны с добром в Перекоп.
– А когда ослабнут, перенесем столицу Перекопа туда, где сейчас находится их казачья Сечь, – то ли в шутку, то ли всерьез поддержал его мурза.
О проекте
О подписке