* * *
Февральская революция застала его, тогда еще есаула, в Петрограде. Убежденный монархист, он воспринял появление Временного правительства как предательство самих основ Российской империи. Царь Николай II тоже не вызывал в нем никакого иного чувства, кроме презрения. Конечно же, этот трус и разгильдяй не достоин был русского трона. Да, России нужен был иной император. Но император, а не какие-то там плебейские советы рабочих и солдатских депутатов.
План его был предельно прост, и, как он до сих пор глубоко убежден в этом, почти идеален. Семёнов готовился создать штурмовые отряды из юнкеров военных училищ, с их помощью овладеть Таврическим дворцом, арестовать и немедленно расстрелять членов Петроградского Совета. Перетрясти весь Питер, но «советчиков» выловить всех до единого и уничтожить.
Он собирался воссоединить юнкерские батальоны с верными Временному правительству частями, очистить от большевистских ячеек город, разогнать красногвардейские отряды, расформировать или, по крайней мере, заслать подальше от столицы неблагонадежные части.
Выдавая себя за простоватого, ни черта не понимающего казака-рубаку с далекой российской окраины, Семёнов побывал во многих точках города, толковал с командирами красногвардейцев, с офицерами еще не определившихся частей, и убедился: надежной воинской силы у красных в городе пока что нет. В то же время самой преданной монархии и самой дисциплинированной вооруженной массой оставались юнкера, о которых противоборствующие силы на первых порах просто-напросто забыли.
Да, у него был свой план спасения Отечества. Но… он не удался, в соболях-алмазах. Подвела его, главным образом, нерешительность военного министра Временного правительства полковника Муравьева. С ним Семёнов несколько раз консультировался, пытаясь заручиться поддержкой, а главное, получить мандат на формирование юнкерских штурмовых батальонов.
К вящему огорчению, он был всего лишь есаулом, которого, не разобравшись в сути его намерений, мог арестовать любой начальник училища, всякий подполковничишко. А Муравьев, эта штабная мразь, все тянул и тянул, не доверяя ему, то прибегая к бессмысленным отговоркам, то обещая испросить позволения у Керенского. И, вроде бы, даже беседовал с премьером по этому поводу, хотя беседовать там уже было не с кем. Уже не с кем было беседовать, по сути, тогда в Питере – вот в чем состояла трагедия России, в соболях-алмазах!
В конце концов, Григорий сам пробился к премьеру и почти в ультимативной форме потребовал мандата на право набирать отряды из забайкальских казаков и бурят-монгольских «батыров». Кажется, тогда удалось убедить Керенского, оставшегося, по существу, без верных ему частей, что Даурская будущая дивизия, – которая по пути из Забайкалья неминуемо обрастет другими частями и отрядами, – единственное спасение Временного правительства. Убедить и даже зародить надежду.
В рапорте, поданном на имя премьера в мае 1917 года, Семёнов умело сыграл на патриотических чувствах министра, заявив: появление на фронте частей, состоящих из монголов и бурятов, «пробудит совесть русского солдата» для которого инородцы, сражающиеся за Россию, станут живым укором. Только этот довод позволил добиться от Керенского удостоверения, в котором указывалось, что Временное правительство назначает его военным комиссаром Дальнего Востока, уполномоченного формировать воинские части и отправлять их на фронт.
Предчувствовал ли Керенский, как, собрав это войско и захватив столицу, Семёнов, этот честолюбивый и дерзкий, наполеоновского склада характера есаул, уже никогда не поступится властью ни в его пользу, ни в пользу кого бы то ни было другого? Очевидно, предчувствовал. Он не мог не уловить силы воли кряжистого сибирского казака, его неуемную жажду власти и мести, мести и власти. А всякого волевого, уверенного в себе офицера Керенский опасался, видя в нем претендента на мундир и жезл военного диктатора.
Впрочем, сейчас Семёнова мало интересовало, что думал премьер, благословляя его. Куда приятнее было вспоминать, с какими чаяниями добирался он тогда до родных краев, до станицы Дурулгуевской…
9
Привести свою освободительную казачью дивизию в столицу Семёнов так и не успел: как он и предвещал, Временное правительство к тому времени уже было разогнано. Возможно, поэтому атаман принял сие известие без особого огорчения: разогнали – и разогнали. Реальной власти в Забайкалье «времечко» все равно не имело, а сам факт его существования только сдерживал есаула, сковывал инициативу.
И хотя под натиском красногвардейцев есаулу-атаману вскоре пришлось увести свои отряды за границу, он все же почувствовал: никакой присягой, никакими обязательствами перед существующим режимом он теперь не связан. А долго отсиживаться за кордоном был не намерен.
Григорию вдруг вспомнилась январская ночь тысяча девятьсот восемнадцатого. Не запомнил, какое это было число, но с поразительной точностью, почти поминутно, мог воспроизвести всю ночь.
Он стоял тогда у самого кордона, в основании коридора, устроенного для его солдат китайскими пограничниками. А мимо все шли и шли эскадроны, исчезая где-то там, за сопками, в окутанной ночным мраком России. Войско его представлялось неисчислимым, а земля, лежащая по ту сторону кордона, – разоренная, истомленная кошмарами большевистских порядков родная земля, – ждала его, словно явления Христа.
Именно тогда, пропуская мимо себя ряды казаков, он окончательно решил, что отныне его отряды становятся освободительной казачьей армией, а сам он должен быть провозглашен вождем всего забайкальского и дальневосточного казачества. Каких-нибудь двести метров составлял последний переход, после которого он снова оказался в России. Начинал этот рубикон Семёнов никому неизвестным есаулом, а завершал вождем казачества, лихим атаманом, новой надеждой русского освободительного движения.
На рассвете станция Маньчжурия уже находилась в его руках. Рабочая дружина, красные отряды, Советы – все было разгромлено, разогнано, истреблено. Самым жесточайшим образом. Ни на что иное весь этот преступный сброд, нарушивший основные устои государственности российской, и рассчитывать не мог. И либеральничать с этим пролетариатом атаман не собирался.
Начальнику станции он лично приказал загрузить товарный вагон трупами и перегнать его в Читу
[18]. Григорий умышленно прибегал к такой жестокости, чтобы сразу же морально сломить красных, показать, что за все их злодеяния придется держать ответ. И кара будет страшной, как в Судный день.
Когда вагон был готов к отправке, неожиданно позвонили из Читы, из областного Совета. Какой-то служака потребовал к телефону Семёнова и грозно поинтересовался, что там происходит на станции.
– Разве что-то произошло? – насмешливо переспросил атаман, вежливо представившись перед этим.
– Но мне доложили, что вы учинили расправу над местными большевиками.
– Ах, да, действительно произошла небольшая потасовка. Но теперь уже все спокойно. Везде абсолютно спокойно. А что, позвольте спросить, происходит у вас в Чите?
– Вы не ответили на мой вопрос, товарищ, простите, господин Семёнов! Как работник Читинского Совета я прошу объяснить, какая обстановка сейчас на станции Маньчжурия. У нас есть сведения…
– О, у вас даже есть какие-то сведения?! – сдержанно рассмеялся Семёнов. – У вас, оказывается, есть какие-то сведения! Кто бы мог предположить?! Слушай, ты, гнида краснопузая, доложи там своим, что на станции Маньчжурия восстановлена власть атамана Семёнова, власть верных императору казаков. Да, ваши красногвардейцы, советчики и дружинники пытались помешать этому. Но теперь они, как видите, мне уже не мешают.
– Как я должен понимать это? Я обязан доложить руководству, что вы их расстреляли?
– Расстрелял? Ни в коем случае. Патроны у меня ценятся дороже, чем жизнь предателей Отечества. Их жизни не стоят дороже веревок, на которых я их перевешал. Так и доложи своему Совету. И еще… Через сутки на ваш адрес прибудет вагон с ценным грузом. С оч-чень ценным грузом. Так что уж потрудитесь организовать встречу.
– С каким именно грузом? – уже совершенно иным, глуховатым, дрожащим голосом спросил «советчик».
– То есть как это «с каким»? С вашими товарищами. Не забудьте встретить их с оркестром. Как полагается во время официальных приемов.
– Но вы понимаете, что за это вам придется отвечать перед судом!..
– Причем очень скоро. Явлюсь на ваш «суд» вместе с войсками. Можешь забивать себе место в точно таком же вагоне, какой будет отправлен в Иркутск, товарищ, как тебя там…
Вспоминая о событиях тех, теперь уже далеких дней, атаман порой задавался вопросом: не слишком ли он зверствовал тогда? И признавал: да, лютовал. Точно так же, как и коммунисты. Семёнов и сейчас не отрекается от сказанного в свое время на офицерском собрании армии: «Большевики права на жизнь не имеют. Самый лучший большевик тот, который висит на виселице»
[19]. При этом он не сомневался, что красные командиры такого же мнения о них, приверженцах монархии.
«Ничего не поделаешь: Гражданская война!» – утешал он себя в таких случаях, считая уже само это определение объяснением того, что происходило во время этой самой войны. В ней не признавались такие понятия, как «плен» и «лагерь для военнопленных». На плацдармах не действовали никакие международные законы и договоренности о методах ведения боевых действий, а также об отношении к мирному населению, к госпиталям и раненым. Мало того, атаман не раз ловил себя на мысли, что и сам он, и солдаты его в Гражданскую дрались ожесточеннее, чем на фронте. Ненависть к поверженному противнику была более обостренной.
В свое время Семёнову пришлось воевать в Восточной Пруссии. Однако он не помнил, чтобы, врываясь в захваченное прусское местечко, его казакам приходилось тушить пожар своей ярости в издевательствах над местным населением. Конечно, опустошали винные погреба, щупали девок, но к стенке ставили только в крайних случаях, когда хватали в своем тылу с оружием в руках. Причем почти ни разу не прибегали к виселицам.
«Да, – повторил сейчас генерал-атаман, предаваясь давним воспоминаниям, – шастали по домам, прихватывали мелкое золотишко, срывали юбки с пруссачек, – что было, то было, дело солдатское…». Но такого разгула ненависти, который выплескивался у его казачков, когда они захватывали совдеповские села; такой злости, которую порой не мог погасить даже он, атаман, раньше, на полях Польши, Пруссии, или на Буковине
[20], ни сам он, ни его лихие уссурийские казаки
[21] никогда не испытывали. Вот в чем загадка бытия!
«Во время той, негражданской, войны, – размышлял генерал Семёнов, – солдата по ту сторону ничейной полосы ты воспринимал как противника или обычного рекрута. Правительство бросило его на фронт так же, как тебя и твоих товарищей. Он был не лютый враг, а, скорее, собрат по гладиаторской арене. Там в любом бою кто-то должен победить, а кто-то сложить голову. Что же касается мирного населения, то к нему тем более никакой вражды не проявлялось: они-то, крестьяне да мещане эти из Восточной Пруссии, чем перед тобой провинились?
То есть ты относился к ним, как к недругам, но не как предателям. А в России ты врывался в село и сразу же узнавал, что добрую четверть его жителей большевики уже перестреляли как классовых врагов, четверть – как сочувствующих, а еще четверть зажиточных крестьян разграбили. Ты не успевал освоиться в какой-нибудь хате, как у крыльца уже собиралась толпа обделённых красными людей, многие из которых готовы идти на своих обидчиков хоть с винтовкой, а хоть и с вилами…»
Семёнов не помнил ни одного случая, когда бы его люди бросались с шашками на пленных германцев, пытаясь изрубить их. Даже по-доброму завидовали им, дескать: «Этим проще, уже отвоевались. В лагере отсидятся, а там, глядишь, и к своим бабам под подол…». А в совдеповских селах колонну пленных, даже под усиленной охраной, не всегда удавалось доводить до места казни. Не только казаки, но и местные требовали допустить их до расправы, чтобы собственными руками погубить…
– Подъезжаем к Чанчуни, господин генерал, – ворвался в поток его воспоминаний сонный голос адъютанта.
– Да вижу, вижу. Промчаться бы как-нибудь по его улочкам с полком да с шашками наголо. Погулять по ним, разнести, растерзать здесь все в клочья!
10
Впереди, по ту сторону реки, сплошной стеной представало хаотическое нагромождение изогнутых, словно французские треуголки, типично китайских крыш. Стен почти не видно было, сплошные кровли – чужой город, с чужой судьбой. Он подступал к самой кромке берега, загадочный и коварный, готовый в любую минуту ощериться на чужеземца своим азиатским двуличным оскалом.
– Возьмем-ка его на казачьи копья, а, полковник?! – обратился Семёнов к своему адъютанту Дратову. – Одним аллюром, аккурат на рассвете, лихим проходом…
– На кой черт она нужна, эта помойная яма? – проворчал тот, вытирая платочком не по годам испещренный морщинами, вечно потеющий лоб.
– Ничего, улочки подчистим, грязных маньчжур поразгоним, выстроим несколько особняков и превратим этот самый Чанчунь в столицу Российской Маньчжурии. А, ротмистр? – аппелировал атаман теперь уже к Курбатову, – как, звучит?
– Диковато как-то, – угрюмо проговорил тот, – все равно, что «Японская Россия».
– Вот именно, идрить его! – хохотнул Дратов.
– «Японская Россия», говоришь? Это ты к чему, ротмистр? Намекаешь на то, что я со своими казачками продам-пропью Родину японцам?
– Вряд ли вам это удастся, господин генерал, – храбро осадил его Легионер. – Даже если бы решились на такое. Но ведь не решитесь же, поскольку слишком уважаете свое Отечество, – тут же уточнил он, поймав на себе испуганно-осуждающий взгляд адъютанта, – чтобы отречься от него.
Замечание Курбатова действительно задело самолюбие Григория, однако он слишком ценил ротмистра, чтобы позволить себе разгневаться.
– Аллюрно мыслишь, в соболях-алмазах, – молвил Семёнов после минутного молчания, которое понадобилось ему, чтобы охладить нервы. – Этому, в самом деле, никогда не бывать! А вот тебе, ротмистр, в Российской Маньчжурии, глядишь, мог бы быть уготован трон правителя. После моего вознесения на небеса, естественно.
– Не смею претендовать.
– А ты посмей, посмей! Жить, как и мыслить, нужно аллюрно. Со дня твоего восхождения на престол история Маньчжурии исчислялась бы, как «период династии Курбатов».
– Скорее, «Курбаши». Для азиатского уха благозвучнее, – поддержал его полковник Дратов. Он привык к пропитанному скептическим юмором фантазированию атамана. Иногда Семёнов настолько увлекался, что уже трудно было определить грань, отделявшую реальное его стремление от «умственной забавы».
– А что, верно сказано: «правитель Курбаши». Звучит, а, в соболях-алмазах?!
– Будем считать это еще одним моим псевдонимом, – смирился Легионер. Так что, прикажете бросать на прорыв кавалерию, господин генерал-атаман?
– Валяйте. Сначала польских драгун, за ними конницу Мюрата.
– Завершать, как всегда, доверено будет старой гвардии, – молвил Курбатов, вливаясь в русло фантазий атамана.
– Эх, все бы так в моей армии думали, а главное, воевали… А тут еще эти чертовы самураи…
…Когда в тридцать первом году Маньчжурия оказалась захваченной японцами, никаких особых конфликтов с ними у атамана не возникало. При первых же встречах с командованием Квантунской армии он сумел убедить всех, что наличие его войск ни в коей мере не будет служить препятствием для нормальной деятельности их военной и гражданской администраций. В то время как для большевиков они станут постоянным напоминанием о том, что срок их правления истекает. А это уже политика.
Начальник второго отдела штаба Квантунской армии подполковник Исимура, в ведении которого оказались все белоэмигрантские войска, сам предложил увеличить численность отрядов и значительно улучшить их военную подготовку, чтобы они могли полноценно взаимодействовать с его частями. Особенно укрепилось доверие генерала к японцам во время боев у реки Халхин-Гол. Он не забыл, что те не бросили тогда его казачьи сотни под пулеметный огонь красных и монголов, не прикрылись ими, а расчетливо держали в тылу. Хотели использовать лишь тогда, когда войска перейдут границу с Россией и потребуется учреждать оккупационную власть.
Но, к сожалению, этого не потребовалось, в соболях-алмазах. Самураи оказались слишком нерешительными. Они не могут понять, что Россия – это не какая-то там Малайзия или Вьетнам. Если уж выступать против неё, то всей мощью, широким фронтом, предварительно заслав мелкой россыпью несколько тысяч диверсантов, которые бы деморализовали ближайшее приграничье. Да, их – в первую очередь.
Теперь, после удачного рейда группы, куда входил Курбатов, к диверсионной подготовке Семёнов стал относиться с особым уважением. Он отчетливее начал понимать, что время «аллюрных кавалерийских атак» отходит в прошлое. Дюжина хорошо подготовленных диверсантов может нанести противнику значительно больший урон, нежели брошенный на окопные пулеметы кавалерийский полк.
Конечно, в Первую мировую генерал со своими казаками-уссурийцами тоже порой действовал не хуже нынешних маньчжурских стрелков. Он до сих пор помнит, как всего с десятью своими «лампасниками» на подступах к польскому городу Сахоцену с ходу взял неплохо охраняемый германский обоз.
Со временем атаман множество раз прокручивал ход этого отважного наскока, и всякий раз приходил к выводу, что, в принципе, все они должны были в этой схватке полечь. Без единого шанса на успех. Но, лишь только вырвавшись из окутанных утренним туманом зарослей, его разъезд налетел на врага с яростной удалью – германским обозникам показалось, будто на них напало не менее эскадрона. Кто-то из них погиб на месте от казачьих пуль и шашек, кому-то в панике удалось позорно бежать. И каково же было удивление полкового командования, когда Семёнов со своими казачками привел в расположение части тот самый, ранее захваченный у казаков самими немцами, обоз! Одним из ценнейших грузов его было полковое знамя. К тому же на подводах германской части обоза обнаружились снаряды для ближайшей батареи, у которой зарядов-то оставалось на два залпа. Поэтому взяли ту батарею, что называется, голыми руками.
Именно за эту, никем не запланированную, совершенно удивительную не столько по замыслу, сколько по отчаянной авантюрности своей операцию, Семёнов был удостоин ордена Святого Георгия четвертой степени. Впрочем, куда большей наградой стала молва о его непостижимой храбрости, передающаяся фронтовиками из эскадрона в эскадрон, из окопа в окоп.
Еще более усилилась эта слава во время Второго вторжения русских войск в Восточную Пруссию
[22]. Вместе с одиннадцатью казаками он был отправлен на рекогносцировку, после чего ожидалось очередное наступление его Уссурийской конной дивизии на позиции противника. Однако атаман не любил общих наступлений, когда растворяешься в гуще однополчан, а действия каждого отдельного человека остаются незаметными и мало что значат.
Ему претила стадность многих фронтовиков, привыкших жаться друг к другу, дабы в толпе подобных себе приглушить страх и породить в себе хоть какую-то уверенность в собственном бессмертии. Георгиевский кавалер Семёнов терпеть не мог атакующих конных лавин, предававших тебя воле мириад слепых «пуль-дур». В худшем случае он готов был отдаться стихии массовой сатанинской рубки, в которой действительно хоть что-то там зависело от бойца лично: от мастерства его фехтования и человеческого бесстрашия. Как теперь атаман определял для себя, уже в Первую мировую он предпочитал действовать методами малых групп. Это сейчас, будучи в должности главкома, Григорий привык мыслить масштабами полков и дивизий, наступлений и эшелонированных оборон, а тогда оперировал кучкой удальцов, то есть почти в одиночку, исходя из каждой конкретной ситуации.