За соседним столиком томились бездельем и неопределенностью три молчаливых армейских генерала, чьи дивизии расквартировывались в Восточной Пруссии, однако они держались особняком, ни в какой контакт с Кальтенбруннером не вступая; а возможно, даже не знали, кто это такой. Фюрер срочно вызвал этих генералов в «Вольфшанце», но поначалу не принял их, хотя и отпустить тоже не разрешил, а потом совершенно забыл об их существовании. Время от времени они с надеждой посматривали в сторону личного адъютанта фюрера, но ему казалось, что это была надежда людей, которым очень хотелось бы, чтобы при этом «вагонном дворе» о них так никогда и не вспомнили.
– Фюрер готов принять вас, обергруппенфюрер, – молвил адъютант и с интересом понаблюдал, как шеф РСХА медленно, неуклюже поднимается из-за своего столика, выпрямляясь во весь свой гигантский рост.
Мощный квадратный подбородок этого человека почти классически соответствовал представлению о его характере, а сросшаяся с плечами толстая шея точно так же свидетельствовала о его буйволиной силе и тюленьей неповоротливости.
– Что бы он хотел услышать от меня? – вполголоса пробасил Кальтенбруннер.
Шауб мило улыбнулся, поражаясь наивности заданного вопроса «самого страшного человека рейха». А действительно, чтó фюрер хотел бы услышать от начальника Главного управления имперской безопасности спустя несколько дней после взрыва, прогремевшего в его кабинете?
– Фюрер все еще раздражен, и, как вы понимаете, у него есть на то причины. Слишком уж многие генералы и офицеры оказались предателями или же людьми, не способными противостоять…
– Это понятно, – нетерпеливо перебил адъютанта обергруппенфюрер. – Меня интересует, что ему требуется от меня?
– Не заставляйте меня вещать устами фюрера, господин Кальтенбруннер, – и пергаментное лицо адъютанта стало еще более суровым, чем обычно. – Уже хотя бы потому, что фюрера это может оскорбить.
– Насколько мне известно, – попытался оправдаться начальник РСХА, – обо всех произведенных нами арестах высших должностных лиц рейха Гиммлер ему уже докладывал.
– Прежде всего, фюрер желает убедиться в вашей личной преданности ему.
– Неужели кто-либо может усомниться в этом?! – мгновенно взъярился Кальтенбруннер.
– Лично я никогда не усомнюсь в этом, – вежливо склонил голову Шауб.
– И всё, только вы?! – вдруг совершенно растерялся Кальтенбруннер. – А как остальные? Фюрер, например?
– Как вы понимаете, моего мнения о вашей личности недостаточно.
– Что еще нужно сделать мне как руководителю РСХА, чьи люди только что жесточайше подавили заговор против фюрера, чтобы он не сомневался в моей преданности рейху?
– Оставаться верным фюреру, – не задумываясь, обронил Шауб, вновь на какое-то время выбивая Кальтенбруннера из седла.
Лишь испепелив личного адъютанта суровым взглядом, обергруппенфюрер решился произнести:
– Никто так не предан ему в эти дни, как я. Никто в рейхе! – в голосе руководителя РСХА прозвучала явная обида. – Фюрер может не знать об этом, но вы, лично вы, не знать об этом не имеете права!
– Не сомневайтесь, обергруппенфюрер, уж мне-то известно все, – сурово заверил его Шауб, возрастая в собственных глазах.
– Уж вы-то – не имеете права, Шауб! – не стал вникать в тонкости речей адъютанта Кальтенбруннер. Сейчас он вел себя так, словно палачи уже тащили его к висельным крючьям, вбитым в стене внутреннего двора тюрьмы Плетцензее.
Говорил Кальтенбруннер хотя и громко, но слишком уж невнятно, притом с режущим ухо всякого берлинца австрийским акцентом. Во рту этого служаки большинства зубов уже не хватало; те же, что оставались, источали боль и неистребимый смрадный дух. Не зря Гиммлер – единственный, кто не гнушался делать ему по этому поводу замечания, – уже несколько раз прилюдно требовал от Эрнста всерьез заняться лечением у придворного стоматолога.
Однако всем присутствующим в вагоне было сейчас не до его «духа» и его произношения. Услышав этот рев гиганта со знаками отличия генерал-полковника СС, вермахтовские военачальники панически вздрогнули и мысленно обратили свои взоры к тому единственному, к кому еще имело смысл обращать его в этой разъедаемой поражениями, заговорами и всеобщей подозрительностью империи, – к Шаубу. В милосердие или хотя бы в благоразумие своего фюрера они уже не верили.
Шауб знал, что, при всей очевидной неприязни к нему со стороны Гитлера и некоторых других высших чинов рейха, Эрнст Кальтенбруннер всегда оставался фанатично преданным национал-социализму и лично фюреру. Причем преданность эта не поколебалась даже после того, как Эрнсту напрочь было отказано в его стремлении стать государственным секретарем имперской безопасности Австрии. С поста которого тот, скорее всего, намеревался со временем взойти на «трон» наместника фюрера в Австрии. А там, кто знает, возможно, и на вполне реальный австрийский имперский трон.
Вот только эти его далеко идущие амбиции в свое время были разгаданы и развеяны еще Гейдрихом, презиравшим Эрнста уже хотя бы за его склонность к буйному пьянству и неисправимую скверность характера. Опасаясь появления еще одного фюрера, на сей раз – в только что присоединенной к рейху, а потому все еще преисполненной сепаратизма Австрии, тот, с одобрения фюрера, ограничил власть Кальтенбруннера всего лишь скромной должностью начальника СС и полиции в Вене. И только в минувшем, сорок третьем году фюрер вспомнил об одном из активнейших участников венского путча и назначил его начальником Главного управления имперской безопасности. С корнями вырвав его, таким образом, из Австрии, стать вождем которой Кальтенбруннер и теперь все еще намеревался.
Вспомнив сейчас об этом австро-имперском зуде, Шауб вдруг подумал: «А разве вожделенного устремления австрийца Кальтенбруннера к имперскому трону Вены недостаточно, чтобы привести его в лагерь заговорщиков, которые, конечно же, знают о вожделенных мечтах шефа РСХА? Так почему фюрер не имеет права подозревать его если не в прямом участии в заговоре, то, по крайней мере, в сочувствии заговорщикам или в умышленном бездействии?»
Вот почему, выдержав пронизывающий взгляд карих глаз «венца», личный адъютант Гитлера властно произнес:
– Фюрер имеет право сомневаться в любом из нас, даже в том, в ком абсолютно не сомневается. – А проследив, как отдернулась назад и чуть влево голова Кальтенбруннера, ибо так она обычно отдергивалась всегда в момент его наивысшего удивления, не менее назидательно добавил: – Это все мы, каждый из нас, германцев, не имеем права ни на минуту усомниться в государственной мудрости и преданности нашему делу – великого фюрера.
– И только так, – растерянно пробубнил Кальтенбруннер, оказываясь бессильным против непоколебимой логики личного адъютанта фюрера.
– Или, может быть, вы уже придерживаетесь иного мнения, господин Кальтенбруннер? – все же решил окончательно «додавить» его Шауб. Прибегать к такому прессингу он не только любил, но и мастерски умел.
– У меня никогда не возникало мнения, которое бы расходилось с мнением фюрера.
– Возникало, обергруппенфюрер, возникало, – простецки возразил адъютант. – Когда речь шла о вашей карьере в Австрии. Вспомните: вы решили, что должны стать наместником фюрера в этой стране. В этой… бывшей стране, – исправился Шауб. – Однако фюрер рассудил иначе. У него было свое видение проблемы Австрии.
– Просто Гейдрих испугался, что вскоре я стану истинным правителем Австрии, – мрачно объяснил Кальтенбруннер. И тут же встревоженно спросил: – Неужели Адольф все еще помнит об этом?
– Кому-то хотелось стать наместником в Дании, кому-то приглянулась Франция, а кое-кто уже присматривался к норвежскому «трону», – пожал плечами Шауб, деликатно избегая упоминать о «наместнике Австрии». – А потом вдруг появляется некий однорукий и одноглазый полковник и пытается поднять на воздух ставку фюрера. Пытается или нет? Пытается. А ведь если бы эта авантюра ему удалась, все трое тронолюбцев могли бы стать правителями этих стран. Так почему фюрер не имеет права подозревать каждого из них?
– Я не сделал бы ничего такого, что могло бы повредить фюреру, а значит, всему нашему движению. И вы, Шауб, прекрасно знаете это.
– Считайте, что лично меня в этом вы уже убедили, – по-иезуитски потупил глаза Шауб.
– Так и должно было произойти, – воинственно поиграл желваками Кальтенбруннер.
– Меня вы и в самом деле убедили, – повторил адъютант Гитлера, заставив при этом Кальтенбруннера насторожиться, – но теперь попытайтесь убедить в этом фюрера. И, как говорится в подобных случаях, не дай вам Бог оказаться недостаточно убедительным.
5
Мадрид изнывал от неожиданно сошедшей на него майской жары, и легкий ветерок, с трудом прорывавшийся к непритязательной вилле с предгорий Сьерра-де-Гвадаррама, лишь немного смягчал ее, безмятежно угасая в складках бирюзового балдахина, под которым остывали два разгоряченных тела.
Да, это были минуты их чувственной, любовной сиесты. «…И странно, – подумалось Канарису, – что испанцы до сих пор не ввели в своем языке и в своем быту такое понятие, как “любовная сиеста”. Впрочем, о “любовной фиесте” тебе слышать тоже не приходилось, хотя, казалось бы… Что такое любовь, как не праздник души и тела?»
– Ты все еще жаждешь меня, милый? – едва слышно проговорила Маргарет, нежно поводя губами по сокровеннейшему из мужских достоинств германского морского офицера.
– Пытаюсь, – в томном придыхании Канариса теперь уже сквозило больше усталости, нежели страсти, однако такие нюансы женщину не интересовали.
– В сексе, как и в танце, нужно жертвенно отдавать всего себя, до самосожжения.
– Я ведь уже сказал вам, что превратить меня в мужчину на одну ночь не удастся, – с едва уловимыми нотками мстительности напомнил ей Канарис. – Я – тот мужчина, который… навсегда. Независимо от того, в каком именно качестве он способен представать перед вами.
При этом моряк прекрасно осознавал, что за женщина лежит рядом с ним и почему он это говорит. Вот только саму женщину эти его поучения не интриговали.
Маргарет Зелле, она же Мата Хари, была уверена, что одного прикосновения ее чувственных губ достаточно, чтобы возбудить все, что еще способно возбуждаться, и прекрасно знала, в какое мгновение следует в очередной раз оседлать своего Маленького Грека, чтобы не упустить тот сладострастный момент, когда это еще имело смысл. В конечном итоге Канарис потерял не только счет этим ее забегам страстей, но и способность чувственно воспринимать их.
– Признайся, что, восседая на тебе, ни одна женщина не способна была воспроизводить танец живота с такой самозабвенностью, с какой воспроизвожу я.
– Еще бы: движения профессионалки! Это улавливается сразу, в первые же мгновения близости, – признал Вильгельм.
– Вот именно: профессионалки, – с гордостью подтвердила голландка, не опасаясь, что признание ее профессионализма идет отнюдь не из-за танцевального мастерства.
Маргарет и в самом деле была постельной профессионалкой, для которой тело всякого мужчины, случайно оказавшегося вместе с ней в постели, превращалось в предмет любовных экзекуций. Именно так, экзекуций. Порой в постели Маргарет напоминала самой себе естествоиспытательницу, усердствующую над отданным ей на растерзание очередным мужским телом.
Капитан Коледо, вызвавшийся познакомить Канариса с Матой Хари, буквально за час до того, как представить германца своей знакомой, сказал:
– Если, не доведи Господь, вы решите связать свою судьбу с этой женщиной, то запомните: нельзя позволять ей растрачивать свои силы на сцене.
– Но это было бы слишком жестоко: она ведь профессиональная танцовщица.
– В том-то и дело, что на подмостках она всего лишь танцовщица, – философски просветил его капитан, – а в постели – богиня.
– Не спорю, вам лучше знать… – скабрезно ухмыльнулся Канарис.
– Ошибаетесь, – с грустью в глазах молвил Коледо, – мне как раз лучше было бы не знать…
И все же, наблюдая за тем, как самозабвенно эта «колониалка» танцует в небольшом зале отеля «Севилья», ублажая сытое благодушие иностранных промышленников, Вильгельм с ним не согласился: наоборот, считал он, нельзя позволять этой женщине растрачивать себя на сексуальные оргии, поскольку на самом деле она создана для театра. И только теперь он вдруг понял, что же на самом деле имел в виду распутный командир 1-й королевской эскадрильи. Впрочем, ни театральные, ни постельные таланты этой голландской провинциалки германского разведчика не интересовали. Лично он собирался выяснять, чего эта танцовщица и фантазерка стоит на поприще международного шпионажа.
Виллу в пригороде Мадрида Посуэло-де-Аларконе, в которой они сейчас развлекались, капитан-лейтенант Канарис содержал за счет германской разведки, однако волноваться по этому поводу Мате Хари было не обязательно. Она уже знала, что ее Маленький Грек является сотрудником германского посольства в Испании, и догадывалась, что, пребывая в должности помощника морского атташе Германии корветтен-капитана фон Крона, тайно занимается вопросами поставок германскому флоту с территорий Испании и Португалии. И то и другое было правдой. Неправда же заключалась в том, что Вильгельм упорно пытался предстать перед ней в роли преуспевающего германского торговца.
Впрочем, все его потуги явиться ей в образе богатого и щедрого, Маргарет Зелле, дочь голландского шляпочника из Лаувардена, воспринимала с той же долей иронии, с каковой сам Маленький Грек воспринимал ее сбивчивые рассказы о временах, когда где-то в глубине Индии она пребывала в роли храмовой танцовщицы. При этом выводила свою родословную то от английской королевской династии и гордого, однако преследуемого клана некоей индийской княжны; то из рода какого-то воинственного генерала-индуса и некстати подзагулявшей в Ист-Индии голландской аристократки.
В фантазиях своих, как и в откровенной лжи, Мата Хари не знала ни пределов, ни устали. В этом ее уже не раз изобличали, причем порой это происходило в солидных домах, в изысканном кругу и в самой грубой, безжалостной форме. А тут вдруг такой изысканный собеседник, с тонкими наводящими вопросами и с таким воистину щадящим отношением к проколам ее фантазии!
Мата Хари, конечно, понимала – точнее, даже нутром чувствовала, – что Маленький Грек не верит ни одному ее слову. Но поражалась она не его недоверию, а умению выслушивать; не его подозрительности, а стремлению познать логику столь откровенного вранья женщины, постигая при этом тайные порывы, каждодневно побуждавшие ее к этому вранью. Другое дело, что поначалу танцовщице и в голову не приходило, что германец уже испытывает ее на пригодность к шпионской профессии, что он уже видит в ней одну из своих ведущих агенток.
Прежде чем заманить Маргарет под этот бирюзовый балдахин, Канарис успел заполучить из Германии все сведения, которые только можно было собрать об этой танцорке, исполнительнице восточных, «колониальных» танцев Гаагского королевского театра. И сейчас Око Дня
[10], еще вчера выдававшая себя за дочь голландского колониста и работницы с чайной плантации с острова Ява, которую отец продал настоятелю какого-то храма, чтобы тот воспитал из нее храмовую танцовщицу, покаянно доказывала Канарису, что на самом деле ее родила некая английская аристократка, грешившая с недостойным ее положения индусом, принадлежавшим к касте неприкасаемых, и что даже здесь, в Европе, ее, Мату Хари, все еще преследуют индуистские религиозные фанатики… Всего лишь провинциальная лгунья!
Дочь мелкого голландского ремесленника, воспитывавшаяся после смерти матери у дальних родственников, она, бесприданница, в двадцать лет вынуждена была стать супругой сорокалетнего капитана колониальных войск Рудольфа Мак-Леода. Да и познакомилась с ним Маргарет по брачному объявлению, понимая при этом, что супруга офицеру понадобилась только потому, что он получил должность коменданта небольшой береговой крепостушки на одном из индонезийских островов и не желал, чтобы детей ему рожала ост-индийская аборигенка.
«Офицер, состоявший на службе на Индийских островах, хотел бы познакомиться с молодой девушкой с целью заключения брака». На что можно было рассчитывать, откликаясь на такое брачное объявление незнакомого мужчины, на двадцать лет старше ее? Знал теперь Канарис и о том, что Маргарет успела стать матерью двоих детей, однако сынишка умер то ли от малярии, то ли еще от какой-то колониальной хвори, а дочь отобрал у нее бывший муж по решению суда. Говорят, он сумел доказать, что Мата Хари ведет образ жизни, недостойный истинной христианки, часто выпивает, да к тому же множество раз изменяла ему в супружестве. Наверное, ему не так уж и трудно было убедить судей в том, что женщина, зарабатывающая себе на хлеб исполнением каких-то странных тубильских танцев, к благоверным христианам принадлежать не может. Тем более что происходил этот судебный процесс уже в патриархально-богоугодной Голландии, куда бывший комендант крепости, так и не сумевший сделать настоящую армейскую карьеру, вернулся после своего выхода в отставку.
Когда Вильгельм сообщил, что ему известно о судьбе ее детей, Мата оскорбилась.
– Какая беспардонная ложь! – произнесла она возмущенным тоном и прервала любовные утехи.
– То есть на самом деле детей у вас не было? – как можно деликатнее поинтересовался Канарис.