Читать бесплатно книгу «Голубая ода №7» Блеза Анжелюс полностью онлайн — MyBook
cover

Он подумал о том, что его жизнь, как и его повествование, не имеют ни точного начала, ни очевидного завершения, слово «конец» он находил слишком фатальным. Когда не знаешь, с чего начать, лучше всего обратить свой взор и мысль в окончание, в завершение того, что ещё не началось, а может, и никогда не начнётся, но на то воля Единого, а не наши скромные и, скорее всего, слишком самоуверенные предположения. Наше малейшее слово, самый незначительный наш жест несли на себе – отсвет вещей, логически с ними ничем не связанных, но в сердцевине этих вещей – здесь: розоватый отблеск вечера на увитой цветами стене деревенского ресторанчика, чувство голода, тяга к женщине, удовольствие от роскоши -там: синие барашки утреннего моря, обволакивающие музыкальные мелодии, которые выступают из волн, словно плечи ундины.

В далёкой Испании он питал слабость к местным живописцам, приближающимся в своём колоритном искусстве к лучшим образцам тамошнего виноделия и, безусловно, к живописным испанским деликатесам, которые могли бы составить достойную конкуренцию лучшим европейским кухням, кроме английской, разумеется, так как, даже детям известно, что кухня на туманном Альбионе преотвратительнейшая.

Он мог бы поклясться в этом заржавелым мечом дона Лойолы, если бы это не являлось прерогативой храброго капитана Алатристе.

Он закрыл на миг глаза и вспомнил о картинах.

Глоток пурпурного, как кровь темпранийо и синие контуры жаркого полдня приобретали нежные оливково-золотистые тона, как на полотнах маэстро Веласкеса.

Вечерело.

Солнце неумолимо клонилось к западу.

Его глаза были полны заката, а сердце рдело рассветом, как некогда сказал один гонимый миром поэт, прошедший свой крёстный путь от северных берёз до южных кипарисов.  Он преломлял хлеб и угощался маслинами, как будто гостил у самого идальго Мурильо, а полупрозрачные ломтики аппетитного хамона напоминали ему смелые мазки краплаком на полотнах Хосе де Риберы.

Солнце цвета апельсина заходило над сонным городом, раскрасив в  необычно яркие, почти тёрнеровские тона, древние скалы Баттерт и медные крыши с торчащими и ажурными барокканскими башенками, пылающими в отсвете солнечных лучей, как церковные свечи или изысканные канделябры в полутёмных залах игрального дома, куда в эти минуты, наверное, стекались со всего света искатели даровых флоринов, талеров, евро и франков, где в сигарных туманах шелестели шёлк и тончайший виссон, пропитанные ароматами пачули, флёрдоранжа и, с трудом скрываемой, страсти.

Зрелище заката, наползающего на этот уже спящий город, поразило его, словно бы услужливая память, проводя своего рода ревизию, извлекла из своих невидимых архивов тот самый фрагмент текста, а может быть, и устного повествования, позабытого им уже одного несчастливого русского автора, разделяющего в тоске своей фатальное предзнаменование природных явлений:

«Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной Антониевой башней, опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом, Хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды… Пропал Ершалаим – великий город, как будто не существовал на свете».

Ему всегда казался странным удивительно наивный вопрос собеседника -«Какие книги Вы написали?». Это часто приводило его в тупик, и он не знал, что ответить. Все и ни одной, ведь всё, что он читал или читает, как ни странно, и есть «написание» книги совместно с фактическим автором, ибо книги не существует без читателя, или, как более точно эту мысль выразил Ролан Барт «рождение читателя неизменно оплачивается смертью автора», а потом, любое из написанного им являлось ни чем иным, как нарративным потоком, льющимся из более высоких сфер, недоступным нашему восприятию, потоком определенного дискурса, который нам необходимо зафиксировать в слове, чтобы символическая и метафизическая нить, связывающая наш мир и надмирное пространство, не порвалась и продолжался чудесный обмен божественных символов.

В связи с чем он опять вспомнил о бедном Марселе, было ему не понятно, но явно то, что это воспоминание проистекало из факта того физического состояния, которое обрушилось на писателя ещё в раннем детстве. Суровая жизнь затворника, строгие ограничения, касающиеся ежедневных ритуалов и привычек, стакан молока, хлеб и кофе, комната, обитая пробкой, тусклый свет ночной лампы, отражающий на стене сказочный силуэт Женевьевы Брабантской. Его не пугал ни ночной лай собак возле церкви Святого Илария, ни шелест листвы огромных платанов на улице Сен-Жак. Но ведь, наверное, Пруст мог быть просто счастливым, без всего этого дискомфортного жизненного дисбаланса? Без неврастении, без чудовищных приступов астмы. Отдал бы он собственное творчество и внезапные порывы писать на заклание эфемерного счастья и простого обывательского благополучия, о котором так любят говорить в книгах про жизнь сытых и счастливых буржуа?

Выше ли счастье правды личного неблагополучия? Отчего человек не может не писать? Что за странная пружина сидит в этих людях, которая заставляет их делать то, что не приносит им счастья, растягивая невидимую экспоненту творческого невроза до максимального уровня?

Может в этом и состоит вопрос личного предательства себя самого, когда в угоду непонятным внешним импульсам он приобретает весь мир, а душе своей, то есть своему творческому началу, смертельно вредит?

Потом, проходя через тёмные области своих страхов, он будет защищён своими книгами, как броней, и слово его станет путеводной звездой в той обителе тьмы, где будут лишены силы и имена мест и дорогие ему тени, оставившие свой след в той Прекрасной эпохе, когда галантность и честь были не просто словами французского языка.

Всё пленяло его в этой бесконечной череде воспоминаний, в которых реальность уже давно сплелась в единое целое с выдумкой и неосуществлёнными мечтами: жужжание мух, запах белья, солнечный луч на жёлтой стене у Вермеера, звук колоколов мартенвильской церкви и другие, на первый взгляд незначительные явления, возрождали у Марселя чувственные картины прошлого, заставляя заново пережить удивительные мгновения его промелькнувшей и столь короткой жизни.

Он вспомнил тот волшебный и ни с чем несравнимый момент, когда мать предложила ему чашку чая, и кусочек размоченного в нём бисквита, который вызвал в памяти вкус такого же бисквита с липовым чаем, которым угощала его в детстве тётя Леония; а вслед за этим вкусом … весь Комбре и его окрестности – всё, что имеет форму и обладает плотностью, выплыло из этой чашки чая.

В тот момент, когда он попробовал мадленку, пропали все тревоги о будущем, все страхи, одолевавшие его сомнения относительно его литературных способностей и даже реальности литературы вообще рассеялись, словно наваждение.

Всякий раз, чтобы избавить себя от хандры, которая стала его частой гостьей в последнее время, он вспоминал свои встречи с Прустом или помногу раз в течении дня перечитывал его старые письма, бережно хранимые им в небольшом ящике из сандалового дерева:

«Раз уж Вы, мой дорогой друг, ненароком вспомнили о Шатобриане и его привычке хорошо поесть в любое время суток, то как тут не вспомнить удивительные, цвета маренго, закаты, расстилающие свою мягкую вечернюю бахрому над засыпающей бухтой в Сен-Мало. И раз уж наши воспоминания, подобно капустным листам, всё разворачиваются и раскрываются вглубь самых потаённых уголков прихотливой памяти, то словно невидимая нить Ариадны, откуда-то из небытия до моего обоняния долетает свежий, как брызг солёных волн, и цитрусово-йодистый аромат охлаждённого мюскаде. Упомянуть о мюскаде и обойти стороной устрицы, это было бы весьма непростительной ошибкой, такая же большая нелепость, как считать по преступной наивности, что роман Александра Дюма «Три мушкетёра» – это, действительно, лишь повествование о трёх мушкетёрах.

Впрочем, как Вам будет угодно, но я всё же буду придерживаться того парадоксального мнения, что мюскаде и устрицы – это такое же совершенное уравнение, как Тристан и Изольда, Элоиза и Абеляр, ну, или по крайней мере, как Шатобриан и Сен-Мало.

Не помню, где именно начинается знаменитый променад, окружающий этот милый бретонский городок по всему периметру средневековых каменных стен, которые словно волны вздымаются к прозрачному северному небу. Помню лишь, что каждое утро ты словно бы пьян от слишком свежего морского ветра, проникающего в окна отеля со стороны беспокойной Атлантики и Ла-Манша, и это опьянение, поверьте мне, ни с чем несравнимо. Взгляд сразу тонет в голубом, как раковина, брошенная в соленое море. У причала – сотни белоснежных яхт. Большие и стремительные чайки носятся над бухтой, ныряя в волны в поисках добычи. Пахнет побережьем, солёными волнами и водорослями.

Я думаю, что мюскаде по характеру близок к флибустьерам, которые когда-то заполоняли собой этот город и доставляли сюда награбленное с английских фрегатов и испанских галеонов. Это вино склонно к авантюрам и к бесшабашной легкости бытия.

Да и редчайший сорт винограда-Мелонь де Бургонь, из которого на сланцевых почвах берегов рек Севр и Мэн производят мюскаде, лишнее доказательство тому, что этот напиток – неслучайный спутник вашего сухопутного «плавания» по узким улочкам Сен-Мало.

Рядом с океаном-все человеческие печали и горести кажутся незначительными. Уныние здесь – слово абсолютно незнакомое. Голубая стихия врачует эффективней методов доктора Фрейда, а обилие морепродуктов и великолепное белое вино закрепляет результат, не оставляя хандре и плохому настроению ни малейшего шанса.

Стоит солнечный осенний полдень с легким послевкусием игристого морского бриза, приносящего приятную прохладу со стороны Ла-Манша. На горизонте белеют паруса беззаботных яхт, словно эфемерные знаки препинания, разбросанные прихотливой и капризной фортуной по бирюзовой плоти океана, как на страницах невидимой книги безграничных размеров.

На террасе перед «Белым отелем» – непрекращающееся птичье щебетание загорелых малуазцев и многочисленных гостей городка.

Мой молчаливый спутник неспеша потягивает из бокала охлаждённый мюскаде и лакомится устрицами с местного побережья: большим и мясистым бретань и жилардо он предпочитает скромные по размеру, но безумно вкусные, с ароматом прилива и лёгкого бриза, фин-де-клер с полуострова Канкаль.

Он явно знает в них толк, он сам отсюда родом, его прежние литературные занятия и эстетические предпочтения – в прошлом, и он может позволить себе просто провести целый день на террасе «Белого отеля», раскинувшись в тени громадного парусинового тента, наслаждаясь охлажденным вином и музыкой Брамса, к которой явно неравнодушен чернокожий пианист из местного ресторана.

Волны бьются о берег, орошая солёными каплями прибрежный песок и иссиня-чёрные скалы малуазской бухты. Прекрасное вино и замечательные устрицы усиливают наслаждение от этого, единственного в своём роде, прозрачного и невесомого дня на побережье и ни с чем несравнимого морского пейзажа, услаждающего и зрение, и слух своей глубокой и проникновенной синевой и шелестом волн.

Я делаю глоток ароматного мюскаде и, закрыв на мгновение глаза, представляю себя маленькой соленой каплей, лишь на миг на гребне волны, взлетевшей в высь и оторвавшейся от плоти океана, и придумавшей зачем-то себе свою отдельную и неповторимую жизнь. Капля хочет познать тайну океана, его глубины и синеву, но единственное, что она не может понять, для того чтобы постичь эту простую тайну, нужно просто лишь снова стать океаном, вернув себя ему навсегда.

Оставайся в здравии и добром расположении духа!

Искренне твой,

Марсель».

Его совсем не удивили подобные эскапады Пруста, ведь он не раз повторял о том, что его тайная книга, может быть, станет, однажды, опытом серии романов о бессознательном.

Одиночество для Пруста было и тяжкой ежедневной ношей, и тайным наслаждением, ведущим через «узкую дверцу» в скрытый от посторонних глаз рай творчества. Он вспомнил, как Пруст однажды рассказал ему об одной своей знакомой, которая испугала его, сказав в разговоре о некоей церкви, как говорила о других достопримечательностях, картинах и прочем: «Как бы мне хотелось посмотреть это вместе с тобой!». Пруст был напуган этой перспективой, он был не в состоянии доставить ей это удовольствие: «Красота радует меня, только когда я один или представляю себе, что я один, и молчу».

Благодаря искусству мы способны увидеть не только один-единственный мир, наш собственный, мы видим множество миров, сколько подлинных художников существует на свете, сколькими мирами можем мы обладать, гораздо более отличными один от другого, чем те, что протекают в бесконечном времени, и даже много веков после того, как потухнет огонь, питающий его, каково бы ни было его имя: Рембрандт или Вермеер, – его особые лучи ещё доходят до нас.

И словно в подтверждении этому, он вспомнил яркий лимонный луч полуденного солнца на незабываемом пейзаже Дельфта Вермеера, который стал столь роковым для стареющего писателя Бергота. Удивительно, сколько нам открывается таинств и роскоши, когда мы отрешены от суеты и погружаем себя в тишину и созерцательность вещей, познающих себя в своей самости, в своей Istigkeit, Есть-ности.

Он стоял на площадке у фонтана и взирал сверху на причудливое переплетение линий живого лабиринта, созданного неизвестным садовым зодчим в розовом парке Геннера. Он усмотрел в рисунке кустарников и их цвете замысловатые узоры ткани, которые не раз подмечал на «Читающей Магдалене» Рогира ван дер Вейдена, следуя взглядом за изгибами зелёного бархата. Какая глубина и мистическая роскошь простого фламандского штофа!

Вероятно, его восхищение в этот момент было сродни невероятному, почти детскому, удивлению Марселя Пруста, впервые увидевшего ведуту Вермеера «Вид Дельфта» в залах галереи Жё де Пом в Париже в 1921 году. Это произошло за год до смерти писателя.

Заворожённый фрагментом желтой стены, Пруст застыл в какой-то сакральной медитации, то ли чем-то удивлённый, то ли познавший нечто такое, что недоступно пониманию простого смертного.

Красота простых вещей открывается внезапно, и в связи с этой простой мыслью он вспомнил о странных психоделических экспериментах Олдоса Хаксли, часами созерцавшего розовый куст, фрагменты мебели и складчатую географию на боттичеллиевой «Юдифи». Взгляд Хаксли был надолго прикован к пурпурному шёлку плиссированного лифа Юдифи и её длинной винно-красной юбке, которую развевал ветер.

Вспомнив о чудаке Хаксли, он случайно опустил глаза вниз на свои скрещенные ноги, и застыл, как околдованный. Эти складки брюк – какой лабиринт бесконечных многозначительных сочетаний! И фактура ткани серой фланели – какая богатая, глубокая, мистическая роскошь, подобная Сущему в Его чистом виде или Ding an sich Майстера Экхарта.

Именно в мелочах и заключается реальность (величие в гуле далёкого аэроплана, в силуэте колокольни Сент-Илер, прошлое во вкусе мадленки и т.п.), но сами по себе они не имеют никакого значения, пока их не оттенят и не выделят.

Он подумал внезапно, что, будь он ещё в силах завершить своё произведение, этот сегодняшний день, как и многие дни в Комбре, оказавшие на его жизнь такое влияние, который внушил ему одновременно и мысль об его произведении, и страх не суметь его осуществить, прежде всего мог бы указать ему форму, которую он некогда предчувствовал в церкви Комбре, и которая до сих пор остаётся для нас невидимой, – форма Времени.

Аллея была безлюдна, безвидна и пуста, и тьма над бездною, и дух божий носился над водою. Куда-то в сторону спящего Рейна горная речка со странным названием Орсо несла свои хрустальные воды, минуя опустевшие виллы, парки и розовые сады, отцветшие и одинокие. Огромная красная роза, словно подарок невидимого шварцвальдского исполина, высилась среди аллеи рядом с заброшенным и опустевшим дворцом.

Он вернулся в своих воспоминаниях ко временам куда более древним, чем его ветхая память, и, словно сквозь некий бинокль во времени, увидел потрясающую, невиданную никогда панораму, разворачивающуюся на его глазах, как некая космическая метаморфоза и вселенский катаклизм. Земля скрежетала и грохотала, ломая тектонические плиты словно шоколад и надвигая их друг на друга, она раскрывала свои пламенные недры, извергая из своих огненных глубин миллионы тонн кипящей и пузырящейся артезианской воды. Сквозь разломы в тектонике прорастали горы, как гигантские зубы невидимого существа, огненная лава вырывалась из кратеров, обливая своим пламенем нарождающиеся новые ландшафты будущей Прирейнской низменности и ещё не проросшие чащобы непроходимого Чернолесья. Обожженная огненной лавой, разломанная и вздутая земля, возрождалась миллионы лет, перерождалась в иные ландшафты, позднее покрывшиеся густыми лесами, изумрудными склонами и холмами с карабкающимися к небу виноградными лозами.

Бесплатно

0 
(0 оценок)

Читать книгу: «Голубая ода №7»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно