Беспощадная отповедь произвела на меня ошеломляющее впечатление. Я был так подавлен, словно Амаранта обрушила на меня Муласен, эту высочайшую гору Испании.
Вот, сеньоры, именно так я чувствовал себя в эту минуту.
Что мог я возразить? Ничего. Что мне следовало делать? Молча страдать. Но человек, придавленный горой, редко смиряется со своей участью, и даже в том случае, если катастрофа представляется справедливой и заслуженной карой, он все же поднимает слабеющие руки и пытается сбросить рухнувшую на него громаду. Не знаю, руководило ли мной благородное чувство собственного достоинства или помогло суетное ребяческое тщеславие, но я сумел притвориться, будто не только смирился с нанесенным мне ударом, но совершенно безразличен к нему.
– Сеньора, – твердо сказал я, – мне известно, что я ничего собой не представляю. Я давно все обдумал, и вы меня ничуть не удивили. В самом деле, было бы непростительной дерзостью, если бы такой бедняк, как я, которому не доводилось ни путешествовать по Индии, ни созерцать иные водопады, кроме водопадов на реке Тахо в Аранхуэсе, посмел претендовать на любовь девушки с блестящим положением в свете. Человеку, лишенному знатности и богатства, не остается ничего другого, как предложить свое сердце поломойке или служанке, к тому же без достаточной уверенности, что они удостоят принять его. Вот почему мы смиряем свою гордость, сеньора, и, получив удар вроде того, что вы соизволили мне нанести, пожимаем плечами и говорим себе: «Терпение». И продолжаем жить, есть и спать… Было бы глупо умереть ради той, которая так быстро нас забыла.
– Ты рассвирепел, но пытаешься притвориться спокойным, – сказала мне с насмешкой графиня. – Если ты пылаешь от гнева, на, возьми мой веер, он охладит тебя.
И прежде чем я успел протянуть руку, графиня стремительным движением помахала веером перед моим лицом. Я рассмеялся, хотя мне было не до смеха, а она, помолчав, сказала:
– Я должна добавить еще два слова, едва ли они придутся тебе по вкусу, но запасись терпением. Я рада, что моя дочь отвечает на любовь англичанина.
– Само собой разумеется, сеньора, – ответил я, стиснув челюсти с такой яростью, словно мне в рот попала чудом вся Великобритания.
– Да, – продолжала она, – я приветствую все, что дает мне надежду увидеть мою дочь свободной от деспотической опеки маркизы и графини.
– Но англичанин, по всей вероятности, протестант.
– Над этим я не желаю задумываться, – отрезала графиня. – Возможно, он примет католичество. Но знай, меня ничто не остановит. Лишь бы моя дочь обрела свободу и я могла бы с ней видеться и говорить, как и когда желаю, а все остальное… Воображаю ярость доньи Марии, когда она поймет… Все должно остаться в тайне, Габриэль, я рассчитываю на твою скромность. Будь лорд Грей католиком, моя тетка едва ли воспротивилась бы его браку с Инес. Потом мы отправились бы втроем в Англию, далеко-далеко отсюда, в страну, где нет никого из моих родственников. Какое это было бы счастье! Ах, отчего я не папа римский, уж я бы разрешила девушкам-католичкам выходить замуж за еретиков.
– Надеюсь, ваше желание исполнится.
– О, я далеко не уверена в этом. Несмотря на свои огромные достоинства, англичанин ведет себя довольно странно. Он решительно никому не доверяет своих сердечных тайн, мы только догадываемся о них по некоторым признакам, а потом они подтверждаются неопровержимыми доказательствами – результат нашего долгого и осторожного наблюдения.
– Инес, наверное, открыла вам свою тайну.
– Нет, ведь я совсем не вижу ее. Это ужасно. По распоряжению доньи Марии три девушки уже давно не выходят из дому без охраны. Мы с доньей Флорой прилагаем неслыханные усилия, пытаясь заслужить доверие лорда Грея и выведать его тайну; но он молчит и бережет ее, как скряга свое сокровище. Кое о чем мы знаем через служанок или из суждений немногих лиц, вхожих в дом. Без сомнения, все это правда, друг мой. Смирись, не огорчай нас и не вздумай кончать самоубийством.
– Самоубийством? – переспросил я равнодушным тоном.
– Успокойся, успокойся, ты весь горишь, – твердила Амаранта, обмахивая меня веером. – Дон Родриго у подножия виселицы не держался с такой гордостью[9], как этот недозрелый генерал.
Тут я услышал голос доньи Флоры и мужские шаги. Донья Флора говорила:
– Входите, милорд, графиня ждет вас.
– Посмотри… увидишь, – сказала мне беспощадная Амаранта, – и сможешь сам судить, что у девушки неплохой вкус.
Вошла Флора, за нею англичанин. В жизни не случалось мне видеть такого красавца. Он был высокого роста, с удивительно белой, несмотря на загар, кожей, как это часто бывает у моряков и путешественников с Севера. Белокурые волосы по моде того времени небрежными локонами в беспорядке ниспадали на шею. По виду ему было не более тридцати – тридцати трех лет. Он выглядел серьезным и грустным, но держался просто, без нарочитой напыщенности, столь свойственной англичанам. Золотистый загар покрывал его лицо от середины лба до шеи, но горло и лоб выше линии шляпы хранили ослепительную белизну нежного воска. Тщательно выбритый подбородок был такой округлый, как бывает только у женщин; освещенный полуденным солнцем, англичанин походил на отлитую из золота статую. Однажды мне случилось видеть изображение бога Брамы, и вот теперь, много лет спустя, я, глядя на лорда Грея, вспомнил о нем.
Англичанин был одет элегантно, с некоторой едва заметной небрежностью; пальто наполовину скрывало его синий тонкого сукна костюм, в руках он держал круглую шляпу – такой фасон только начинал тогда входить в моду. На нем сверкали драгоценности – в те времена мужчины чаще, чем ныне, носили кольца; часы его были украшены брелоками. В общем, он обладал привлекательной внешностью. Я смотрел на него и с жадностью искал хоть какие-нибудь недостатки, но – увы! – не нашел ни одного. Меня глубоко огорчила его на редкость правильная испанская речь – ведь я ожидал, что он заговорит на смешном, ломаном языке; тщетно я утешал себя мыслью, что вот-вот услышу от него какие-нибудь глупости, но он не произнес ни одной.
Вступив в разговор с Амарантой, англичанин старался обойти молчанием тему, которую пыталась навязать ему, войдя в гостиную, донья Флора.
– Дорогой друг, – сказала она, – лорд Грей расскажет нам о своих любовных делах в Кадисе, это еще интереснее, чем повествования о путешествиях по Азии и Африке.
Амаранта торжественно представила меня гостю как выдающегося военного, второго Юлия Цезаря по стратегическим талантам и двойника самого Сида[10] по храбрости; она добавила, что я сделал блестящую военную карьеру и при обороне Сарагосы[11] удивил своими героическими подвигами как испанцев, так и французов. Иностранец с видимым удовольствием выслушал похвалы Амаранты, задал мне ряд вопросов по поводу войны и в заключение выразил желание стать моим другом. Его изысканная учтивость привела меня в ярость, но волей-неволей мне приходилось отвечать ему тем же. Зловредная Амаранта исподтишка смеялась над трудным положением, в которое я попал, и нарочитыми восхвалениями старалась еще сильнее раздуть внезапную симпатию и интерес англичанина к моей особе.
– Нынче в Кадисе отношения между испанцами и англичанами весьма обострились, – сказал лорд Грей.
– А я и не подозревала этого! – воскликнула Амаранта. – Так вот к чему привел наш союз.
– Это пройдет, сеньора. Мы несколько грубоваты, а испанцы чуть-чуть хвастливы и слишком уверены в своих силах, впрочем, почти всегда с полным основанием.
– Французы подходят к воротам Кадиса, – сказала донья Флора, – а нам, оказывается, не хватает людей для защиты города.
– Похоже на то. Вот почему Уэлсли[12] обратился к хунте за разрешением, – добавил англичанин, – высадить с наших кораблей моряков для обороны укреплений.
– Вот и отлично, пусть высаживаются, – заявила Амаранта. – Ты согласен со мной, Габриэль?
– К сожалению, из этого ничего не вышло, – сказал лорд Грей, – испанские власти отказались от нашей помощи. Всякий, кто разбирается в военных делах, согласится со мной, что англичане должны высадиться на берег. Я уверен, что присутствующий здесь сеньор офицер держится такого же мнения.
– О нет, милорд, я держусь совсем иного мнения, – с жаром возразил я, страстно желая, чтобы наше разногласие послужило помехой к дружбе, которую мне пытался навязать ненавистный британец. – Полагаю, что испанские власти правы, не соглашаясь на высадку англичан. Гарнизон Кадиса достаточно силен, чтобы справиться с обороной города.
– Вы думаете?
– Да, думаю, – ответил я, пытаясь несколько смягчить невольную резкость тона. – Мы благодарим союзников за помощь, но дело в том, что они нам оказывают ее скорее из ненависти к общему врагу, чем из сердечного расположения к нашей стране. Мы вместе воюем, но если на поле боя этот союз необходим, ибо у нас не хватает регулярных войск против армии Наполеона, то для защиты крепостей, как известно, мы в помощи не нуждаемся. Кроме того, такая крепость, как Кадис, является крупным торговым городом, и его ворота ни в коем случае нельзя открыть перед союзником, каким бы честным он ни был. Как знать, не придется ли наш город слишком по вкусу вашим соотечественникам с их торговыми наклонностями – ведь Кадис все равно что корабль, стоящий перед материком на якоре. Гибралтар нас, верно, слышит и может подтвердить мои слова.
Говоря это, я не сводил глаз с англичанина в надежде, что мои неуважительные суждения вызовут у него взрыв ярости. Но, к моему великому удивлению, вместо гневной вспышки я увидел на его лице благожелательную улыбку, выражавшую полное согласие с моим мнением.
– Кабальеро, – сказал он, беря меня за руку, – не обессудьте за настойчивость и разрешите еще раз выразить желание стать вашим другом.
Сеньоры, я был ошеломлен.
– Но, милорд, вы как будто ненавидите ваших соотечественников? – спросила донья Флора.
– Сеньора, – сказал лорд Грей, – к сожалению, если иной раз мои природные свойства совпадают с характером моих земляков, то все же в большинстве случаев я отличаюсь от англичан не менее, чем турок от норвежца. Я ненавижу торговлю, ненавижу Лондон, этот мерзкий прилавок, где торгуют товарами со всего мира. Когда я слышу, что наши высокие учреждения, чиновники в колониях и весь великий флот старой Англии преследуют лишь одну цель – оказать поддержку торговле и покровительствовать алчным негоциантам, которые моют свои головы, круглые, как сыры, в грязной воде из Темзы, я испытываю нестерпимое отвращение и стыжусь, что я англичанин. Мои соотечественники себялюбивы, черствы, твердолобы, расчетливы и чужды поэзии. Их холодный ум лишен воображения, они как мрачная пропасть, недоступная солнечному лучу, и никогда ни одна нежная мелодия не найдет в них отклика. Они не признают ничего, кроме голого расчета; человека, заговорившего с ними о чем-либо другом, кроме цены на пеньку, они называют непутевым бездельником и врагом процветания родной страны. Они любят хвастаться своей свободой, но их ничуть не беспокоит рабство миллионов в колониях. Они желают, чтобы английский флаг развевался во всех морях, и требуют к нему уважения. Но в их толковании национальное достоинство означает превосходство лучших в мире английских скобяных изделий. Когда Англия снаряжает карательную экспедицию и грозит отомстить за оскорбление, нанесенное британскому льву, она в действительности желает наказать азиатские или африканские племена за то, что они покупают слишком мало нашего ситца.
– Иисус, Мария и святой Иосиф! – в ужасе воскликнула донья Флора. – Мне невыносимо слушать, что такой высокоодаренный человек, как вы, милорд, дурно отзывается о своих соотечественниках.
– Я всегда высказываю это мнение, сеньора, – продолжал лорд Грей, – и неустанно твержу его моим землякам. Но я молчу, когда они изображают из себя доблестных воинов и поднимают знамя с изображением лесного кота, которого они называют леопардом. Здесь, в Испании, я пришел в изумление, узнав, что мои земляки одерживают победы на поле боя. Когда лондонские купцы и мелкие торговцы прочтут в газетах, что англичане сражаются и выигрывают битвы, они надуются от гордости и вообразят себя властителями не только моря, но и суши; сняв мерку с планеты, они сошьют ей ситцевый чепец, который целиком накроет ее. Да, сеньоры, таковы мои земляки. Едва кабальеро упомянул Гибралтар, предательски захваченный нами[13] и превращенный в склад контрабандных товаров, как меня осенили эти мысли, и в заключение я хочу изменить свое первоначальное мнение о высадке англичан в Кадисе. Сеньор офицер, присоединяюсь к вам: английским морякам следует остаться на своих кораблях.
– Рад, что ваши суждения совпали в конце концов с моими, милорд, – сказал я, полагая, что мне представляется случай вступить в схватку с ненавистным мне человеком. – Это верно, что англичане – расчетливые торговцы и прозаичные себялюбцы. Но мне странно слышать, как человек, рожденный английской матерью на английской земле, беззастенчиво хулит свой родной край. Допускаю, что в минуту заблуждения или ожесточенности человек может изменить родине; но даже продав свою страну из какого-то расчета, он не посмеет чернить ее в присутствии чужестранцев. Хорошему сыну следует скрывать пороки своих родителей.
– Но поймите, – сказал англичанин, – я скорее готов признать своим соотечественником любого испанца, итальянца, грека или француза, если он разделяет мои чувства и симпатии, чем жесткого, сухого англичанина, который глух ко всему, кроме звона от ударов золота о серебро и серебра о медь. Пускай этот человек говорит на моем родном языке, что из того? Ведь мы с ним никогда не договоримся и не поймем друг друга. Пускай мы оба родились на одной земле и даже на одной улице, что из того? Ведь нас разделяет пропасть, и мы более далеки друг от друга, чем Северный полюс от Южного.
– Родина, сеньор англичанин, наша общая мать, которая любовно растит своего сына-калеку наравне с красавцем-крепышом. Только неблагодарный человек может забыть свою родину, ну а поносить ее публично – на это способен лишь тот, кому свойственны чувства еще более низкие, чем неблагодарность.
– И этими чувствами, более низкими, чем неблагодарность, обладаю, очевидно, я, – сказал англичанин.
– Я предпочел бы вырвать себе язык, чем осуждать при иностранце моих соотечественников! – с жаром подтвердил я, готовясь каждую минуту к яростной вспышке со стороны лорда Грея.
Но тот, словно выслушав самый лестный отзыв о своей особе, сказал мне серьезно и невозмутимо:
– Кабальеро, ваш нрав и ваша горячая, искренняя манера спорить и выражать свое мнение до такой степени пришлись мне по душе, что я испытываю к вам уже не просто склонность, но самую глубокую симпатию.
Амаранта и донья Флора были поражены этими словами не меньше моего.
– Я не привык сносить чьи-либо насмешки, милорд, – сказал я, полагая, что он издевается надо мной.
О проекте
О подписке