Оран – это город, символизирующий смешение культур. Это странный город – ни восточный, ни западный. Город, к которому по-прежнему липнет его испанское прошлое. Его жители ощущают себя кем-то вроде кочевников – они знают, откуда пришли, но понятия не имеют, где окажутся завтра. Этот город дает вам ни с чем не сравнимое чувство свободы: ты полностью принадлежишь ему, но живешь с мечтой его покинуть.
Оран напоминает темпераментную жительницу Средиземноморья, которая меняется в зависимости от времени года. Летом жгучее солнце подогревает ее чувственность, толкая ее едва ли не к разврату. Осенью неукротимый сирокко, сметающий все на своем пути, будит в ней жестокость. Зимой обнажаются все ее горести, и она рыдает в унисон с проливными дождями. Наконец, весной, когда пробуждается надежда, она прихорашивается и блещет под синью небес своими цветущими садами, оливковыми рощами, виноградниками и пляжами.
В Оране лучшее и худшее идут рука об руку, но одно остается неизменным: гордость и смелость ее жителей. Рабочий, безработный и богач одинаково гордятся своим положением. Жители и жительницы Орана никогда не вешают голову. Большинство из них способны под влиянием минутного порыва рискнуть своей жизнью, порой ради пустяка.
Я жил в районе, застроенном дешевыми муниципальными домами, где соседствовали безработные, бедняки и карьеристы, то есть те, кому удалось выбиться в мелкие начальники: полицейские, чиновники, торговцы… Как и во всяком средиземноморском городе, люди большую часть времени проводили на улице, и, хотя тут случались драки, кражи и измены, в нашем квартале – как и в других кварталах Орана – превыше всего ценились взаимное уважение, гордость и отвага. Здесь я узнал, что человек может быть бедным, но достойным, уважаемым, смелым и гордым. Такие люди чем-то напоминали мне чернокожих американских рабов: несмотря ни на что, они сохранили свое человеческое достоинство, что, например, нашло выражение в таком виде искусства, как госпел.
Первое значительное в моей жизни событие произошло, когда мне было пять лет. Мы с моим младшим братом Ларби, которому исполнилось три года, играли. Ларби был красивый мальчик – с густой гривой черных волос, орехового цвета глазами и светлой кожей. Его личико постоянно светилось какой-то внутренней радостью.
Мне пришлось отлучиться – мать отправила меня в магазин, – а когда я вернулся, мне сказали, что мой младший братишка умер. Скоропостижно, без всяких видимых причин. Я решил, что в его смерти виноваты взрослые, в первую очередь родители. В то время я был убежден, что взрослые на то и нужны, чтобы не позволять детям умирать. Не знаю, прав я или нет, но я всегда считал, что, прояви мои мать с отцом чуть больше внимания и заботы, братишка остался бы жив.
Несколько лет спустя произошло еще одно событие, наложившее отпечаток на все мое дальнейшее существование.
Мой отец – настоящий бабник и мот – захотел поменять жену. Ради другой женщины он бросил семью. Мать забрала детей и перебралась к своим родителям. Она начала искать работу и вскоре устроилась на прядильную фабрику. Работала она в три смены: одну неделю – с шести утра до двух часов дня; вторую – с двух дня до десяти вечера; третью – с десяти вечера до шести утра. Фабрика располагалась за городом, и мать каждый день тратила три часа на дорогу туда и обратно. Я был в семье старшим сыном, и случившееся заставило меня быстро повзрослеть. В двенадцать-тринадцать лет мое детство кончилось.
Я стал неуправляемым, нахальным и злым. Терпеть не мог никакой дисциплины. Инстинктивно пытался навязать окружающим свои собственные правила поведения. Испытывая глубочайшее уважение к каждому человеческому существу, я не выносил ни малейших проявлений несправедливости и по три-четыре раза на неделе затевал драки – в основном с теми, кто обижал слабых или неподобающе вел себя с женщинами. Ростом я был на полторы головы выше сверстников и стал общаться с парнями на пять-шесть лет старше себя. Ради самоутверждения я упражнялся со складным ножом, мачете и палкой, хотя умел драться и голыми руками. Я всегда предпочитал нападать первым, помня поговорку: «Пусть плачет твоя мать, а не моя».
Днем моя жизнь была связана со школой, вечером – с футболом. Футбол я любил больше всего на свете. По выходным я ходил на блошиный рынок, где торговал поношенной одеждой, сменившей двух-трех владельцев. Поначалу товаром меня снабжал дед; он же назначал цену. Если мне удавалось продать ту или иную вещь дороже, разницу я клал себе в карман.
Постепенно я обрел самостоятельность и начал работать на себя.
Свое первое дело я провернул так. Взял у деда взаймы 150 франков и накупил на них всякой посуды. Еще приобрел таз, в который всю эту посуду и сложил. Затем, прихватив с собой приятеля, пошел обходить окрестные дома. Я предлагал хозяйкам обменять старую одежду на набор стаканов, тарелку или еще что-нибудь в этом роде. Например, мне показывали куртку. Я внимательно осматривал ее, прикидывал, сколько смогу за нее выручить, и называл цену, ровно вдвое меньшую. Иногда приходилось отчаянно торговаться, но я не уступал. К концу дня я относил всю груду старья торговцам, державшим на блошином рынке свои лавки, и продавал им все оптом. Это были прожженные мошенники, но дед научил меня, что, если хочешь получить свою цену, надо запрашивать вдвое. Я так и поступал – в ответ они предлагали мне четверть. Торговля велась в насмешливом тоне, как принято среди жителей Средиземноморья. Иногда покупатель упирался, и вместо ста процентов я наваривал всего сорок или шестьдесят. В отдельные дни мне удавалось заработать сотню франков, в другие – не больше тридцати. Это зависело от целого ряда факторов: потребностей домохозяек в посуде, состояния вещей, соотношения спроса и предложения на блошином рынке. Полученные деньги я делил на две части. Одну отдавал матери на хозяйство, вторую тратил на себя, то есть на футбол и кино.
Я жил в хаотическом мире, сотканном из противоречий.
Молодежь делилась на три категории: фаталистов, зубрил и шустриков.
Фаталисты обладали примитивным складом ума и ленивым характером, они жили с родителями, целыми днями мечтали, глядя на солнце и надеясь, что однажды провидение изменит их жизнь к лучшему. Мы называли их «друзьями солнца» или членами клуба позеров, потому что они тратили свою жизнь на то, чтобы принимать различные позы – непонятно только, перед кем.
Зубрилы – молодые и, в общем-то, неглупые ребята – поняли, что успех в жизни напрямую зависит от успехов в учебе. Их было немного, и фаталисты жутко им завидовали.
Наконец, были шустрики. Эти отличались особым хитроумием. Они быстро сообразили, что учебу забрасывать не следует, но одновременно старались где-нибудь подработать – хотя бы для того, чтобы обеспечить себе независимость. К шустрикам принадлежал примерно каждый третий парень в нашем районе; обычно они выбивались в местных заводил и служили связующим звеном между зубрилами и фаталистами.
Девушки, в свою очередь, тоже делились на три категории: дуры, жадины и принцессы.
Дуры были безмозглыми курицами, помешанными на французской попсе в ее наихудшей разновидности, тратившими все свое время на макияж и тряпки, следуя указаниям из модных журналов, а представления о сексе получавшими из порнографических изданий.
Ко второй группе относились особы расчетливые и хитрые. Эти думали только о том, как бы удачно выйти замуж, и упражнялись в искусстве манипуляции окружающими.
Девушек третьей категории я называл принцессами. В них было много природной грации, а кроме того – некоторая небрежность ко всему искусственному, надуманному, вроде моды и материальных вещей. Они интересовались образованием и культурой, им удавалось как-то вырваться из собственной среды и даже оказывать на нее воспитательное воздействие. Если они выходили замуж, то уж по любви, а не по расчету. Ум и чувство собственного достоинства делали их настоящими красавицами.
Как-то вечером мы с приятелями сидели на улице возле нашего дома и вели разговор о будущем. Нас было четверо – Юсеф, Кадер, Джамель и я.
Юсеф заявил:
– Моя цель в жизни – стать профессиональным музыкантом.
Кадер самым серьезным тоном сказал:
– А я хочу найти работу, все равно какую, и поскорее жениться, потому что моя цель – завести семью.
Мы с Джамелем обменялись взглядами. Джамель из всех нас был самым хитрым.
– А я, – сказал он, – хочу годика на четыре, на пять, уехать в Саудовскую Аравию, потому что там хорошо платят. Подкоплю деньжат, потом вернусь и открою здесь свое дело.
Мне говорить не хотелось, и я молчал. Тогда Кадер повернулся ко мне:
– А ты?
Я и сам толком не знал, чего хочу. Знал только одно: что я не желаю протухнуть в этом гетто. В один прекрасный день я отсюда уеду – все равно куда.
– А я хочу, – произнес я, – переплыть Средиземное море.
Что это было – фигура речи или предчувствие, – об этом в тот момент я и сам не догадывался. Наверное, что-то такое сидело у меня в подсознании. В любом случае, я помнил пример деда и бабки со стороны матери.
Когда я был маленьким, зимними вечерами мы с дедом, бабушкой, мамой и сестрой любили сидеть вокруг маджмара. Маджмар – это такой большой глиняный горшок, в который кладут угли, подливают немного жидкого топлива и поджигают. Он не только обогревает дом – ну, вернее, не весь дом, а ту комнату, в которой стоит маджмар, но и служит очагом: если сверху подвесить котелок, в нем можно варить еду.
Во время этих посиделок дедушка с бабушкой рассказывали мне про свою жизнь. Они родились в Сахаре, в самом сердце алжирской пустыни, на границе с Мавританией. Им было лет по двадцать пять – двадцать шесть, когда они решили перебраться в Оран, за тысячу километров от дома. Первым уехал дед. Его переход через пустыню был долгим и мучительным.
Сначала он ехал верхом на муле, но через несколько дней мул заболел. Дед оставил его и продолжил путь пешком. В заплечной сумке у него хранился чай, чайник, пшеничная крупка и вода.
Вот что он рассказывал:
– Один раз я, как всегда под вечер, остановился, чтобы испечь лепешку. Взял крупки, добавил воды и замесил тесто. Набрал сухих стеблей, высек двумя камнями искру и запалил костерок. Положил лепешку печься и наполнил водой чайник. Когда хлеб испекся, поставил на огонь чайник.
Потом я поел, выпил чаю и лег поспать. Я почти заснул и вдруг чувствую, руку пронзила дикая боль. Я тут же вскочил. Оказалось, меня цапнул скорпион! Схватил я нож, перетянул руку платком и сделал надрез в месте укуса. Потекла кровь, а вместе с ней вышел и скорпионий яд.
Через три недели мне на пути попалась деревня. Я хотел задержаться в ней хотя бы на несколько дней, чтобы подработать. Мне повезло – как раз начался сбор фиников. Меня наняли, конечно, за гроши. Иногда работникам платили монету-другую, но чаще просто давали несколько кило фиников. Мы их меняли на чай или муку.
Проработал я так несколько недель и понял, что запасов накопил достаточно, чтобы продолжать путь. Потом я поступал точно так же. Удача не всегда мне улыбалась, но все же через четыре месяца я добрался до Орана. Это был другой мир.
Слушая дедушкины истории, я представлял его себе героем кинофильма. Порой его рассказы наполняли меня чувством гордости за него, порой – чувством страха, но я неизменно слушал их с открытым ртом.
Мой дед был человеком здоровым во всех отношениях – и телом, и духом. От его лица веяло безмятежностью, хотя в глазах таилась лукавинка. Несмотря на бедность, он никогда не стал бы есть что попало и как попало и всегда следил за собой. Например, сам чинил и гладил себе одежду; знакомые сапожники научили его правильно ухаживать за обувью. Он пользовался простым, но чрезвычайно действенным методом. Возьмите сапожную щетку и, не прибегая ни к каким средствам, тщательно очистите обувь от грязи и пыли. Убедившись, что обувь чиста, нанесите на щетку немного ваксы и хорошенько отполируйте обувь. Затем отложите ее на часок, после чего повторите операцию, снова с небольшим количеством ваксы. Ботинки будут сиять как новенькие.
Чем больше я размышляю, тем увереннее прихожу к выводу, что главные жизненные ценности привил мне дед.
А как же школа, спросите вы. Бросьте! Если не считать уроков физкультуры, о школе у меня сохранились самые отвратительные воспоминания. Что в началке, что в лицее, нас, как стадо баранов, сгоняли по пятьдесят человек в класс. Большинство учителей нас ненавидели и думали только о своей карьере. При виде каждого из них мне неизменно вспоминались загонщики скота из ковбойских фильмов. Если кто-нибудь из учеников не мог ответить на заданный вопрос, они лупили его палкой, а иногда даже хлестали кнутом. Они вели себя с нами как в армии. Да они и в самом деле были бывшими вояками, нанятыми диктаторским режимом и мечтавшими во всем походить на президента республики.
В классе у нас учились и дети богатеев, и дети бедняков. К богатым я относил сынков полицейских, жандармов, высокопоставленных чиновников и торговцев. К бедным – ребят из семей рабочих или безработных. Детишек богатеев не били никогда. В крайнем случае могли отчитать. Все шишки доставались детям бедняков – их постоянно колотили палкой или железной линейкой. Несправедливость, господствовавшая в так называемой социалистической стране, ничем не уступала порядкам, принятым в империалистических странах. В школе, как и во всем алжирском обществе, царила продажность. Людей вынуждали давать и брать взятки, а тот, кто не имел денег, был обречен влачить жалкое существование на грани нищеты. «В Алжире надо быть или богатым, или занимать высокий пост – иначе подохнешь с голоду», – так мы говорили между собой.
В 1974 году военная диктатура дала полиции приказ задерживать всех молодых парней с длинными волосами и брить их наголо; девушкам, посмевшим выйти на улицу в мини-юбке, мазали ноги краской. В то же самое время высшие государственные чиновники ходили с длинными волосами; выступая по телевизору, они прятали их за ушами или чем-нибудь прикрывали.
В нашем квартале жили те, кто был «за власть», и те, кто был «против власти»; люди делились на «прозападников» и «антизападников».
Приведу только один факт, который прекрасно иллюстрирует ту атмосферу, в которой я рос.
В те годы в Алжире работало много советских специалистов. В Оране для них построили целый квартал шикарных многоэтажных домов – с детскими площадками, с садами – и обнесли его железным забором с колючей проволокой. Нам было запрещено даже появляться в этом районе; они, впрочем, тоже не имели права с нами общаться. Каждый раз, проходя мимо их зарешеченного городка, я не мог избавиться от ощущения, что смотрю на зоопарк, населенный странными животными, прилетевшими с другой планеты.
Хоть какую-то передышку мне давали футбол, музыка и девушки.
У себя в команде я все чаще выступал уже не в полузащите, а средним нападающим – это если мы играли с ребятами постарше; когда мы встречались с ровесниками, мне доверяли роль капитана. За что я всегда любил футбол, так это за слаженность в игре, когда два или три человека действуют как один. И еще – за те чудные мгновения, когда вратарь ловит мяч и не дает забить гол. Как ни странно, меня, забияку, в футболе привлекал не результат, а красота движений.
Свой вклад в спасение моей души от впадения в варварство и грубость внесла также музыка. Она обогатила мои чувства и пробудила мое воображение.
О проекте
О подписке