Дважды я видела сборщика меда, он выходил из лесу, голыми руками держа брикет сотов, с которых капал мед – на них сидели столь редкие здесь пчелы! Изо рта у него торчал дымящийся пук листьев – как гигантская сигара. На ходу мужчина тихонько напевал что-то пчелам, а дети бежали за ним, завороженные перспективой отведать меду, от желания поесть сладкого они дрожали и гудели, как эти насекомые.
В те редкие дни, когда Ибен Аксельрут находился в своей хижине на краю летного поля, я прокрадывалась туда и наблюдала за ним. Порой приходила и Ада, в целом она предпочитает собственное общество обществу других людей. Но мистер Аксельрут представляет собой серьезное искушение, поскольку является редкой мерзостью. Мы прятались в банановых зарослях, которые окружали его уборную, несмотря на то, что по телу ползли мурашки от того, что эти густые заросли удобрены нечистотами отвратительного человека. Листья большого банана закрывают грязное заднее окно его хижины, оставляя узкие щелки, идеальные для подглядывания. Мистеру Аксельруту лень следить за подступами к своему дому, в обычные дни он спит до полудня, а потом дремлет. Бардак у него в доме полный: ружья, инструменты, армейское обмундирование, даже какое-то радио, которое он держит в армейском сундучке. До нас доносились слабое потрескивание статического электричества и отдаленные странные голоса, говорившие по-французски и по-английски. Родители уверяли нас, будто в радиусе ста миль от нашей деревни нет ни одного радиопередатчика (они хотели завести рацию из соображений безопасности, но ни Союз миссионеров, ни сам Бог не могли нам обеспечить радиосвязь). Следовательно, они не знали о рации мистера Аксельрута, а поскольку я выяснила о ней, шпионя за ним, тоже не могла рассказать им.
Мои родители всячески старались избегать его. Наша мама была так уверена, что никому из нас не захочется даже приблизиться к его дому, что даже не потрудилась нам это запретить. Можно считать, что мне повезло. Раз никто прямо не заявил, что подглядывать за мистером Аксельрутом грех, то, надеюсь, Господь формально и не вменит мне это в вину. Шпионили же мальчики Харди из благих намерений, и я всегда чувствовала, что действую в том же русле.
Была середина сентября, когда Руфь-Майя начала совершать свои набеги. Однажды днем, вернувшись из шпионской вылазки, я нашла ее играющей в «Мама, можно?» с половиной деревенских детей. Я была ошарашена. Моя маленькая сестренка стояла в середине двора, в точке фокуса протянувшегося из конца в конец поблескивающего полукруга черных детишек, которые молча сосали палочки сахарного тростника, не смея даже моргнуть. Их взгляды были прикованы к Руфи-Майе, как солнечные лучи концентрируются в линзе. Я бы не удивилась, если бы она вдруг вспыхнула.
– Ты, вот ты. – Руфь-Майя указала на одного мальчика и подняла вверх четыре пальца. – Сделай четыре перекрестных шага ножницами.
Выбранный ею ребенок широко открыл рот и пропел на четыре ноты: «Ма-да-мо-но?»
– Да, можно, – благосклонно разрешила Руфь-Майя.
Мальчик скрестил ноги на уровне колен, откинулся назад, сделал два маленьких шажка вперед, потом еще два – прямо как краб, умеющий считать.
Я долго наблюдала за этой сценой, изумленная тем, чего добилась Руфь-Майя за моей спиной. Все эти дети уже умели делать гигантские шаги, детские шажки, приставные шаги, шаги ножницами и несколько других абсурдных движений, придуманных ею. Она неохотно позволила нам присоединиться к игре. Несколько дней, под сгущающимися облаками, все мы – включая Рахиль, которая обычно была выше этого, – играли в «Мама, можно?». Я-то пыталась представить себя в роли миссионерки, собирающей детей под свое крыло, и испытывала неловкость от того, что приходилось играть в детскую игру с ребятишками, доходившими мне до пояса. Но к тому времени мы так устали от себя самих и друг от друга, что чувствовали непреодолимую тягу к любому общению.
Вскоре, впрочем, мы потеряли интерес к игре, поскольку в ней не было никакой интриги: маленькие конголезцы на пути к победе всегда опережали нас. В своих попытках обойти других, делая приставные или еще какие-нибудь шаги, мы с сестрами забывали спросить (а Ада сартикулировать губами): «Мама, можно?», между тем как остальные дети не забывали об этом. Для них восклицание: «Ма-да-мо-но?» было механически затверженным первым шагом в цепочке других шагов, а не одной из формул вежливости вроде «да, мэм» или «благодарю», какие мы так часто опускали. В восприятии конголезских детишек игра вообще имела не большее отношение к вежливости или невоспитанности, чем в восприятии Метуселы, когда он поминал черта и проклинал нас. Это послужило своего рода разочарованием – увидеть, что выигрывает тот, кто знает правила, не понимая сути урока.
Однако «Мама, можно?» все-таки сломала лед. Когда остальным детям наскучило то, что Руфь-Майя командовала ими, они потихоньку слиняли, но один мальчик остался. Его звали Паскаль или вроде того, и он пленил нас своим неистовым языком жестов. Паскаль стал моим нкунди – первым настоящим другом в Конго. Он был на треть ниже меня ростом, хотя гораздо сильнее, и, к счастью для нас обоих, у него были шорты защитного цвета. Две дыры, протертые на них сзади, открывали щедрый вид на его ягодицы, но это было нормально. Я редко оказывалась прямо позади него, когда мы карабкались на деревья. В любом случае такой вид смущал меня гораздо меньше, чем просто нагота. Уверена, с полностью обнаженным мальчиком я не сумела бы подружиться.
– Бето нки тутуасала? – спрашивал он меня в качестве приветствия, и это означало: «Что делаешь?»
Это был хороший вопрос. Наше общение главным образом заключалось в том, что Паскаль называл мне все, что мы видели, и кое-что, о существовании чего я не догадывалась. Например, бангала – ядоносный сумах, который чуть не угробил нас. Вскоре я научилась различать его и не касаться гладких блестящих листьев. Еще Паскаль рассказал мне о нгонди, разновидностях погоды: мавалала – дождь, идущий вдали, который до нас не доберется. Когда гремит гром и дождь прибивает траву, это нуни ндоло, а не слишком сильный дождь – нкази ндоло. Он называл его «мальчишечьим дождем» и «девчоночьим дождем», указывая на свои и мои интимные части тела, ничуть не видя в этом ничего дурного. Были и другие «мальчишечьи» и «девчоночьи» слова, такие как «право» и «лево» – мужская рука и женская рука. Эти уроки начались через несколько недель после того, как завязалась наша дружба. Паскаль понял, что я не мальчик, а нечто, доселе невиданное: девочка в брюках. Это его удивило, но мне не хотелось бы подробно объяснять, как это произошло. Замечу лишь, что это имело отношение к пи-пи в кустах. Паскаль быстро простил меня, и это было хорошо, поскольку друзей моего возраста и пола не предвиделось: все девочки Киланги были слишком заняты – собирали хворост, носили воду или ухаживали за детьми. Мне было любопытно, почему Паскалю можно свободно играть и бродить повсюду, а его сестрам нельзя. Пока мальчишки притворялись, будто стреляют друг в друга, и замертво валились на дорогу, все хозяйство вели, как мне казалось, девочки.
В любом случае Паскаль был чудесным компаньоном. Мы садились друг против друга на корточки, я смотрела в его широко расставленные глаза и пыталась учить английским словам: пальма, дом, бегать, идти, ящерица, змея. Паскаль правильно повторял за мной слова, но, похоже, не старался запомнить. Обращал внимание лишь на те, которые означали нечто, чего он прежде не видел, например, часы Рахили «Таймекс» с быстро бегущей секундной стрелкой. Еще ему хотелось знать, как называются волосы Рахили. «Свийет… свийет…» – повторял Паскаль, будто это было названием еды, к какой он не должен притронуться даже по ошибке. Меня только потом осенило, что нужно было сказать ему «блонд».
Как только мы подружились, Паскаль взял отцовский мачете и срезал для меня стебель сахарного тростника – пожевать. Сильными, резкими взмахами порубил его на кусочки длиной с палочку для мороженого, прежде чем положить мачете на место, возле отцовского гамака. Привычка килангцев жевать тростник, несомненно, была причиной того, что почти у всех зубы превращались в черные пеньки, которые они обнажали, улыбаясь, и мама не упускала случая напомнить нам об этом. Однако у Паскаля зубы были белыми и здоровыми, поэтому я решила попробовать.
Я заводила Паскаля в кухню, когда там не было мамы. Мы осторожно двигались в пропахшем бананами полумраке, рассматривая картинки, какие она вырезала из журналов и пришпиливала к стене. Изображенные на них домохозяйки, дети, мужчины с рекламы сигар, которых папа не одобрил бы, если бы – что сомнительно – тропа Господа когда-нибудь случайно завела его в кухню, вероятно, были для мамы ее компанией. У нее там висел даже портрет президента Эйзенхауэра. В тусклом свете его бледная выпуклая лысина светилась, как лампочка, – наша замена электричеству! Но Паскаля больше интересовали мешки с мукой, и порой он брал небольшую горстку молочного порошка «Карнейшн». Меня от этого сухого молока тошнило, а он ел с удовольствием, как конфету.
В благодарность за впервые попробованный им молочный порошок Паскаль показал мне дерево, на него можно было взобраться и увидеть птичье гнездо. После того как мы рассмотрели птенцов с розовой кожей, он сунул одного из них в рот, как мармеладку. Похоже, вкус ему понравился. Паскаль протянул птенца и мне, чтобы я его съела. Я поняла, что́ он имел в виду, но отказалась. Судя по всему, он совсем не расстроился и слопал весь выводок сам.
В другой день Паскаль показал мне, как построить домик высотой в шесть дюймов. Скрючившись в тени нашей гуавы, он воткнул в землю прямые ровные палочки, потом возвел стены, оплетя пространства между палочками ободранной корой, как плетут корзины. Поплевал на землю, замесил красную глину и полностью обмазал ею плетеные стены. И наконец по-деловому зубами обкусал пальмовые листы квадратами, которыми покрыл крышу. Отойдя на несколько шагов и снова присев на корточки, Паскаль наморщил лоб и внимательно осмотрел результат своих трудов. Этот маленький домик, сделанный его руками, был и по конструкции, и по материалам точной копией дома, в котором он жил. Отличался от него лишь размером.
Меня поразило, какая пропасть лежит между нашими играми – «Мама, можно?», прятки – и его: «Найди еду», «Узнай ядовитое дерево», «Построй дом». А ведь Паскалю было не более восьми-девяти лет. У него была младшая сестра, которая, куда бы ни шла, таскала на спине брата-младенца и помогала маме полоть сорняки на маниоковом поле. Я поняла, что концепция детства не была чем-то само собой разумеющимся. Скорее, она напоминала нечто, более-менее придуманное белыми людьми и вынесенное на передний край взрослой жизни, как оборка, пришитая к платью. Впервые я почувствовала укол гнева по отношению к папе за то, что по его милости была дочерью белого священника из Джорджии, хотя моей вины в том не было. Закусив губу, я принялась строить собственный домик под гуавой, но, не говоря уж об исключительных талантах Паскаля, мои руки двигались неуклюже, как бледные плавники моржа, выброшенного из своей стихии. От смущения меня окатило жаром с головы до ног, слава Богу, что под одеждой этого не было видно.
Руфь-Майя Прайс
Каждый день мама говорила: ты разобьешь себе голову. Но случилось по-другому. Я сломала руку.
Как это было? Я подглядывала за африканскими коммунистами-бойскаутами. Сидя высоко на дереве, я их видела, а они меня нет. На дереве росли зеленые аллигаторовы груши, или авокадо, на вкус – ничего особенного. Никто из нас, кроме мамы, не ел их, да и она их ела, лишь только чтобы вспомнить, какой был вкус у тех, что покупала в «Пиггли-Виггли», – с солью и майонезом «Хеллманс».
– Майонез? – однажды спросила я. – А какого цвета была баночка?
И мама не заплакала. Порой, когда я не могла вспомнить что-нибудь из старой жизни в Джорджии, она плакала.
Эти коммунистические скауты выглядели так же, как обычные конголезские скауты, только совсем без обуви. Солдаты бельгийской армии имели туфли и ружья и маршем проходили куда-то прямо по нашей дороге. Папа говорил, что они демонстрируют всем конголезцам вроде папы Анду, что Бельгия все еще командует здесь. А другая армия – это были просто мальчишки, живущие поблизости. Разница сразу бросалась в глаза. Среди этих не было ни одного белого человека, и одежда у них была совсем иная: только шорты, а на ногах – у кого что есть, а то и просто босиком. На одном красовался красный французский колпак [38]. Ой, как же мне нравится этот колпак! На других – красные платочки, повязанные вокруг шеи. Мама объяснила, что это не бойскауты, а Молодые Му-Про.
– Руфь-Майя, солнышко, – произнесла она, – даже не приближайся к этим Му-Про. Как только видишь их – сразу беги в дом.
Мама разрешает нам играть с маленькими девочками и мальчиками, даже несмотря на то, что большинство из них голые, но только не с теми, кто с красными платочками на шее. Мботе ве! Это означает – нехорошие. Вот почему я залезла на дерево авокадо, заметив их. Мама считает, что они имеют отношение к Джимми Кроу, а это имя я слышала еще дома.
По утрам мы подсматривать не можем. Мои сестры должны сидеть и учиться, а я – раскрашивать картинки и запоминать буквы. Мне не нравится учиться. Папа говорит, девочке не надо ходить в колледж – ей это как рыбке зонтик. Порой мне разрешают играть со своими животными, вместо того чтобы раскрашивать – если пообещаю вести себя тихо. Животные у меня такие: Леон и мангуст. Еще попугай. Папа выпустил попугая, потому что мы случайно научили его произносить плохие слова, но он никуда не улетает. Улетает и возвращается, хотя крылья у него есть, но это не считается: попугай слишком привык к дому и забыл, как летать и самому добывать еду. Я кормлю его кислыми лаймами с дерева дима, от которых он чихает, а я вытираю ему потом клюв – с одной стороны, и с другой. Мботе ве! Дима, димба, димбама. Мне нравится произносить всякие такие слова, они как будто смеются, вылетая изо рта. Мои сестры жалеют попугая, а я – нет. Я бы завела еще змею, если бы могла, потому что не боюсь их.
Мангуста мне тоже никто не приносил. Он просто являлся во двор и смотрел на меня. Каждый день подходил все ближе и ближе. А однажды вошел в дом и вскоре стал заглядывать туда каждый день. Меня мангуст любит больше всех. А других вообще не терпит. Лия говорит, что мы должны назвать его Рикки-Тикки-Тави, ну уж нет, он мой, и я называю его Стюарт Литтл. Так звали мышку в одной книге. Я не завожу змею, поскольку мангусты убивают змей. Стюарт Литтл убил одну возле нашей кухни, и это оказалось хорошо, потому что мама теперь разрешает ему заходить в дом. «Димба» означает – «слушай»! Слушай, Бастер Браун! [39] Та змея возле кухни была коброй, они плюются ядом прямо в глаза. Ты слепнешь, а она после этого вернется в любое время, когда ей захочется, и укусит тебя.
Хамелеона можно обнаружить где угодно. Лия чаще всего находит его у себя в постели. Большинство животных остаются всю жизнь того окраса, который дал им Господь, а Леон делается такого цвета, какого пожелает. Мы берем его в дом, когда мама и папа в церкви, а однажды положили его на мамино платье, чтобы посмотреть, что произойдет, и он сделался цветастым. Если Леон вырывается, то убегает и прячется где-нибудь в доме, и тогда – Господи Иисусе! – его не найти! Венда мботе – пока, привет и аминь! В общем, мы держим его снаружи в ящике величиной с книжку комиксов. Если пощекотать Леона палочкой, он становится черным в крапинку и подает голос. Мы проделываем это, чтобы показать ему, кто здесь хозяин.
В тот день, когда я сломала руку, ожидали прибытия мистера Аксельрута. Папа сказал, что, хвала Господу, он появится вовремя. Но когда мистер Аксельрут узнал, что нам нужно в Стэнливиль, то сразу опять взлетел и направился в сторону реки или еще куда-то, и никто не знал, вернется ли он завтра.
– Ну что за человек! – воскликнула мама.
А папа:
– Ты сначала объясни мне, что ты делала на дереве, Руфь-Майя?
Я ответила, что Лия должна была следить за мной, так что я не виновата. А на дереве пряталась от парней Джимми Кроу.
– Ради всего святого, – произнесла потом мама, – почему ты вообще оказалась на улице, когда я велела тебе бежать в дом, как только ты их увидишь?
Она боялась спросить это при папе, ведь он мог выпороть меня, несмотря на сломанную руку. Мама сказала ему, что я агнец Божий, произошел несчастный случай, и отец меня не выпорол. Пока. Может, когда рука заживет, еще выпорет.
Рука ужасно болела. Я не плакала, но держала ее неподвижно, прижав к груди. Мама сделала мне перевязь из куска материи, которую привезла для того, чтобы шить простыни и крестильные платьица для африканских девочек. Пока мы ни одной не покрестили. Окунаться для этого в реку? Ну уж нет, спасибо! Там крокодилы!
Мистер Аксельрут вернулся на следующий день около полудня, и несло от него, как от гнилых фруктов. Мама сказала, что еще один день можно подождать, если мы хотим прилететь на место живыми.
– Слава Богу, что это лишь перелом кости, а не змеиный укус.
О проекте
О подписке