Читать книгу «При свете зарниц (сборник)» онлайн полностью📖 — Аяз Гилязов — MyBook.
image

3

Сперва скрылись из глаз перегородившие деревню вдоль и поперёк всевозможные ограды, заборы и обвитые хмелем плетни с горшками и кувшинами на колышках, пелёнками и старыми серпами, затем не стало видно пожарной каланчи, сбитой из серых покорёженных досок, и пожарника, со скуки уныло подперевшего щеку; наконец исчезли окутанные вечерней влажной мглой тополя, росшие по берегам пруда и под мостом…

Деревня осталась позади…

Он так и не спросил, что это за деревня. Выехал за околицу и не оглянулся назад. Больше того, когда встречные с любопытством ощупывали глазами его фигуру, коня и телегу, он даже ни разу не поднял головы, не посмотрел на них и не ответил на несмелые приветствия. Ему всё казалось, что кто-то остановит его и, обдав холодом сердце, дрожащее мелкой дрожью, словно вот-вот выскочит из груди, громко и сердито крикнет:

– Эй, куда это ты держишь путь? Кто ты такой?

Только б не остановили, только б не спросили.

Но никто не крикнул и никто не задержал. Все спешили управиться с делами засветло. На мгновение остановятся, посмотрят на Мирвали и идут себе мимо. Конь тянет ходко, шлёпая копытами но пыльной колее. Чтоб не отстать, Мирвали обеими руками вцепился в гладкую, блестящую, словно кость, заднюю перекладину телеги.

Они движутся на запад. Там Карачурово.

Сказали, что до Карачурова пятьдесят восемь вёрст…

В зелёном чемодане новые брюки… В сером чемодане гостинцы…

Пятьдесят восемь вёрст. Далёкое ли это расстояние? Много ли это – пятьдесят восемь?…

Нынче им обоим – Шамсегаян и Мирвали – стукнуло по пятьдесят восемь лет.

Что больше: пятьдесят восемь вёрст или пятьдесят восемь лет? Если ехать быстро, пятьдесят восемь вёрст, может быть, удастся одолеть за ночь… Деревню-то вон как живо проехали… Деревня, больница… На перилах больничного крыльца кто-то перочинным ножом вырезал «люблю»… А почему эти странные цветы раскрываются только ночью?…

Пятьдесят восемь вёрст. Их можно пройти вот так: не поднимая головы, не оглядываясь назад…

Пятьдесят восемь лет… А что? Мирвали и их сумел прожить, не оглядываясь назад. А почему он не оглядывался? И почему только сегодня, вот здесь, в пустынном поле, вдруг вспомнил, что им по пятьдесят восемь? Почему он и теперь боится оглянуться? Когда в нём угнездился этот страх?

Когда-то он был бойким и шальным мальчонкой, как эти ребятишки, что гурьбой завалились в телегу и со смехом и гоготом возвращаются в деревню.

И он был крепким, как дуб, и стройным, как эти встречные парни, ладные и красивые, хоть и идут они запылённые с ног до головы.

И почему он не улыбчив, не радостен, как эти почтенные люди, шагающие за возами душистого сена?…

– Почему?…

Пятьдесят восемь вёрст предстоит пройти, а пятьдесят восемь лет остались позади… Он вполголоса начал повторять про себя:

– Пятьдесят восемь… пятьдесят восемь…

Это навязчивое число вытеснило все другие мысли и чувства. Куда ни повернись, ему мерещатся пятёрки и восьмёрки. Дуга круглится, как опрокинутая пятёрка. Придорожные травы выгнулись и сплелись в нескончаемую вереницу всё тех же пятёрок и восьмёрок… Он зажмурился и снова вцепился в перекладину.

Телега катилась под уклон. Конь пошёл мелкой рысью. И всё же Мирвали показалось, что они продвигаются очень медленно. Не поднимая головы, он прикрикнул:

– Но-о, лошадушка!

Дорога пересекла картофельное поле, затем углубилась в пшеницу. Дальше пошли лощины, буераки. По лощинам проносились струи тёплого влажного воздуха, отдающего болотом. Когда он был ещё совсем маленьким, если они, возвращаясь с поля, попадали в такую парную струю, отец говаривал: «Этот тёплый воздух напускают черти. Они сидят вон в тех глубоких ямах и, увидев верующих людей, горестно вздыхают…»

Детство… Отец… Откуда вдруг всплыли эти воспоминания? В каких уголках памяти, для чего сохранились они?

Удивлённый тем, что творится в его собственной душе, Мирвали на миг даже остановился: человек, проживший свой век без оглядки, считая, что вся жизнь ещё впереди, что завтра, слава богу, тоже день и этот день наш, – тот самый Мирвали вдруг вспоминает прошлое?… Странно, очень странно…

А не потому ли он и начал копаться в прошлом, что дорога и Карачурово, в которое она ведёт, полны неизвестности и ему страшно подумать о завтрашнем дне, о встрече с односельчанами?… Это непривычное ощущение обступило его, точь-в-точь как тёплый парной воздух, струящийся по лощине, и чем дальше шёл Мирвали, тем властнее захлёстывал его поток воспоминаний. И вдруг с ошеломляющей ясностью ему открылась ужасная истина: многие годы он прожил, уверяя себя, что теперь-то уж ничего не боится, что прежние страхи и опасения забыты, что живёт он вовсю, аж земля дрожит под ногами, – и вот оказалось, что вся его уверенность не больше, как мыльный пузырь! Прошлая жизнь представилась Мирвали неприглядной и мрачной, как уродливый призрак, притаившийся за чёрными кустами полыни…

Он облизнул пересохшие губы. Возникло ощущение, будто он заблудился на дальней дороге, затерялся в непроглядной ночи, будто он растерзан и брошен. И, чувствуя озноб во всём теле, Мирвали, как заклинание, произнёс:

– Шамсегаян…

Конь, словно спрашивая, меня, что ли, зовёшь ты, странный путник, скосил глаза. Вспорхнули птицы, сидевшие на дороге, и полетели в поле. Закружились нетопыри, бесшумно рассекая темноту большими неуклюжими крыльями. Гора, что ли, какая есть поблизости? Откуда взялись эти летучие мыши?… Сколько же вёрст проехали они? Он снова проговорил:

– Шамсегаян.

И не узнал собственного голоса. В нём была тоска, скорбь, мольба… Он резко тряхнул головой и наклонился к жене, закутанной в белую простыню:

– Шамсегаян… Ты мне говоришь, возвращайся в Карачурово… Говоришь, оставайся там… Вот мы и едем туда, Шамсегаян… Никогда-то не думал, что вернусь… Видишь, уже свечерело… Завтра день будет ясный… Солнце закатилось такое румяное. Почувствовала ли ты, какое тёплое оно было? Наша дорога ведёт туда, где закатилось солнце. Там Карачурово, так мне сказали… Помнишь ли, ты была самой красивой, самой пригожей девушкой в деревне. Эх… И вот, когда я уехал на ярмарку в Нуркаево, парни из соседней деревни надумали украсть тебя. Услышав об этом, я не дождался конца ярмарки… Собрались мы с друзьями, искромсали им сбрую, а самих отдубасили так, что почернели парни, словно головёшки… Помнишь, как неслись они по деревне, впрягшись в оглобли вместо коня! Э-эх!.. Не было в Карачурове парня, что мог бы выйти против Мирвали… Да разве только в Карачурове? Во всей округе он был один!.. А потом – на другой день – ты шла к своей тётушке, в нижний конец деревни. Несла в руках крохотный узелок – ярмарочные, стало быть, гостинцы… Ты была в муравчатом платке и зелёном платье… Когда ты поравнялась с нашим проулком, я подхватил тебя на руки и затащил домой. Ты нисколечко не противилась. Шамсегаян!.. Только навзрыд плакала потом: отец, дескать, огорчится, обидится… Моя матушка утешала тебя, поила чаем с сотовым мёдом… Не забыла ли ты, как я запер в ту ночь ворота шкворнем, спустил собаку с цепи, а в клеть, где мы остались вдвоём, принёс заряженное ружьё? Ни стрелять из ружья, ни собакой травить никого не пришлось… А жаль… Мне очень, очень хотелось спасать, отнимать тебя. Очень хотелось показать тебе, кто такой Мирвали. Показать, что он никого на свете не боится… Но в ту ночь никто не потревожил нас. Только когда в углу клети зашуршали мыши, ты разбудила меня на заре, зашептала: «Мирвали, милый, я боюсь!..» Я в ответ расхохотался во всё горло: «Ты мышей испугалась?» И снова хохотал и пыжился: дескать, что мыши, пусть придут львы, пусть придёт стая голодных тигров!.. Ты уж, наверно, успела забыть, как чуть свет, только стадо погнали, к нам явился твой отец. Старик… На ногах поношенные лапти, на голове круглая шапчонка. Не драться пришёл он, да и ссориться не собирался… Сидел смирный такой… И всё просил, бедняга: чему бывать, того не миновать, Мирвали. Дочка у нас одна, пусть и тебе она будет единственной, не обижай, береги её…

Мирвали замолк. Над полями колыхались чёрные с синим отливом тени, и по-сумасшедшему кричали перепела. Вдалеке, где висела тонкая завеса, соединяющая синее небо с чёрной землёй, мелькнула, ощупав всё вокруг огненными глазами, какая-то машина. И исчезла. Где-то лениво брехали собаки…

Отец Шамсегаян, хоть и кровью обливалось сердце у него, простил, благословил… Но отец Мирвали… Шайхразый-бай…

Он и так гневался на то, что Мирвали самовольно и раньше времени покинул ярмарку. А когда, вернувшись, услышал, что сын женился на дочери самого бедного в деревне человека, Шайхразый-бай для почина влепил затрещину жене и вызвал к себе сына.

– У тебя две дороги: или сегодня же разведёшься со своей ободранкой, или вместе с ней выметешься из моего дома.

Крут был старик, долгих речей не любил. Ответ Мирвали был того короче:

– Добро!

Они переселились с Шамсегаян на край деревни, к одинокой старушке Таифе, с грехом пополам перебивавшейся с хлеба на воду. С отцовского двора Мирвали не прихватил ни щепки. Куда там! Горд был, горяч. Мать и отец смотрели в окно, как пошли они из ворот с небольшим узелком в руках. Мать на крик рыдала, отец грозил и проклинал сквозь сжатые зубы.

Шамсегаян только радовалась тому, что они ушли от Шайхразый-бая. Очень любила она Мирвали!.. Он был сильный, крепкий, красивый. Посмотрели бы вы, как он подхватывал вилами-тройчатками полвоза сена и шутя забрасывал на высокую скирду… Рос в байском доме, но с детства вертелся среди работников и пристрастился к труду, ни минуты не сидел сложа руки.

Теперь они работают вместе. Шамсегаян между делом поднимает глаза, полные любви и счастья, и кончиками пальцев касается его разгорячённого плеча. Тихонько, чтобы чужие уши не расслышали, шепчет ему:

– Родился б у меня сын, Мирвали, такой же, как ты, богатырь!

Мирвали улыбается, показывая белые-белые зубы, и, вгоняя жену в краску, говорит так, чтобы все слышали:

– Подарила б ты мне дочку с чёрными большими глазами, такую же красивую, как ты сама, Шамсегаян!

Славно зажили они у бабки Таифы. Прежде всего подновили избу, сменили венцы. Нарубили в прибрежных зарослях гибкой лозы, пристроили сени. Отеплили их, обмазали красной глиной. Поставили во дворе небольшой сарайчик и хлев. Постелили новые доски на нары. Жили довольные своей долей, без лишних забот и печалей…

Обзавелись козой. Шамсегаян поначалу боялась, что Мирвали, выросший в полном достатке за родительской спиной, не выдержит долго этой жизни. Зорок, однако, был тогда Мирвали, знал, какие страхи донимают его ненаглядную, и ласково посмеивался. И разве хоть когда он пожалел о том, что покинул дом отца?

Только детей у них не было.

Шамсегаян очень хотелось стать матерью, очень хотелось порадовать мужа сыном-богатырём. Она чувствовала себя виноватой и тайком от Мирвали бегала к ворожеям и знахаркам. А Шайхразый-бай между тем злобствовал и выхвалялся: это, дескать, он проклял их, потому Аллах и не даёт детей. Но всё же они были очень счастливы и жили-поживали себе, не прислушиваясь к толкам, ходившим по деревне, не приглядываясь к тому, что творится в мире.

С тех пор вот прошло тридцать лет…

Под ногами захрустела галька. При неярком, скупом звёздном свете впереди обозначилось огромное мглистое озеро. Вблизи это чёрное озеро превратилось в лес, и уже вскоре они ехали между деревьев. Лес ещё не спал. Мелкие зверушки, нетерпеливо ждавшие темноты, вышли на поиски пропитания. Повсюду слышались затаённые шорохи, и поэтому тишина, угнездившаяся наверху в листве, казалась тревожной и сторожкой. Это произвело впечатление не только на Мирвали. Конь тоже закидывал голову, прядал ушами и пугливо косился на кусты, за которыми клубились чёрные тени. А Мирвали с каждым шагом крепче вцеплялся в телегу, плохо загнутые гвозди больно впивались ему в ладони, но он их не чувствовал. Орешник протянул свои тонкие руки на самую дорогу и трогал холодными листьями, шершавыми, как точильный брусок, его щёки, заросшие курчавой бородой.