Читать книгу «Господин Мани» онлайн полностью📖 — Авраама Иегошуа — MyBook.
image
cover



– Правильно, «Августа-Виктория», откуда ты знаешь? Значит, ты представляешь себе… Только это не церковь, как ты думаешь, а больница…

– Правильно, правильно, та башня, что пониже, такая массивная, бурая…

– Да, именно. Ты знала, что это не только церковь, но и больница, даже в первую очередь больница?

– Да, больница. Въезжаешь во двор, огромный, там целая роща, каменные скамьи, цветники и фонтанчики, больничные корпуса, как в фильмах, которые англичане снимают о своих колониальных владениях в Индии или в Египте, – широкие пустынные коридоры, просторные комнаты с высокими потолками, и каждый шаг, каждое движение отдается эхом, на удивление гулким. Шофер, который весь исходил стремлением мне помочь, как бы желая показать, что, хотя мы ехали всего ничего, тем не менее прибыли куда надо, несколько раз повторил: «Хоспитал, хоспитал», – выскочил из машины, помог мне войти и повел, осторожно поддерживая под руку, в приемный покой…

– А что я должна была ему сказать? «Убирайся» или «Вези меня отсюда, мне здесь не нравится. Ваши больницы ничего не стоят…»

– Нет, скажи, что бы ты хотела? Чтобы я оскорбила его, чтобы прямо в лицо сказала: «Не прикасайся ко мне. Вы все грязные, от ваших пальцев остаются следы»?

– Нет… Я знаю, что ты ничего такого не имеешь в виду, но впечатление… Всегда, когда я рассказываю тебе о чем-то неординарном, что происходит со мной, ты тут же как будто рисуешь себе картину какого-то психоза…

– Погоди… погоди…

– Да, мама, я там осталась…

– Погоди… погоди…

– Нет, только до вечера… Нет, я вовсе не сошла с ума, схватки все еще продолжались, слабость страшная, боялась, что начнется кровотечение, ты себе не представляешь… Я же встала ни свет ни заря, и потому, как только я увидела кровать в комнате, куда он меня привел, как оказалось потом, по ошибке – это был не приемный покой, а просто пустая палата в каком-то отделении, у меня появилось непреодолимое желание свалиться и лежать неподвижно; вокруг стояла полная тишина, казалось, она исходит от высоченных потолков и сводов огромных окон, и мне показалось, что я не только опять вернулась в эту повесть, или книгу, или фильм, который разворачивался с момента, когда я приехала в Иерусалим, а что вся история давно уже кончилась, и сейчас меня как бы прокручивают или перечитывают, и что это совершенно в порядке вещей, естественное завершение всего, что случилось со мной за эти дни. Я разулась, влезла на кровать и улеглась, а шофер – ему, наверное, уже понравилось ухаживать за мной – подложил мне под голову подушку, достал одеяло, укрыл и пошел звать врача или сестру…

– Что такого?

– Почему «безумие»? Оказаться вдруг в полной тишине, лежать под теплым одеялом, смотреть в это огромное глубокое окно на холмы Иудейской пустыни было очень приятно – словно ты в каком-то другом мире. Тем временем шофер все-таки нашел сестру и привел ее, она с первого взгляда определила, что я израильтянка, а не туристка, и на лице ее сразу же появилось выражение отчужденности и, что ли, озабоченности; я начала бормотать что-то нечленораздельное, а тут еще этот шофер, ну просто какой-то комический персонаж, не отходит ни на шаг, внимательно прислушивается, без всякого стеснения – знаешь, как действует на нервы, и я подумала: черт знает что – столько лет учишь этот английский, а в конце концов, когда нужно сказать такие простые вещи, как «беременность», или «выкидыш», или «кровотечение», никак не подберешь нужных слов; тут и шофер стал вмешиваться в разговор и объяснять ей что-то по-арабски, но она сразу же начала выговаривать ему: зачем он привез меня сюда, надо было везти прямо в «Хадасу»[20]

– Да, конечно, я видела, что она не хочет даже начинать осмотр, а пытается уговорить меня встать и ехать на том же такси в «Хадасу», и поскольку она знала английский примерно так же, как я, то усиленно помогала себе жестами, то и дело указывая на шофера и повторяя слово «Хадаса». Таксист же, который уже несколько перепугался от того, что слишком много взял на себя, тоже отчаянно размахивал руками, как бы с воодушевлением зазывая: «Хадаса», «„Хадаса“, джуиш хоспитал»[21], но я, мама, вдруг уперлась: не двинусь отсюда ни за что, потому что я не только была совершенно без сил после всей этой «кладбищенской эпопеи», но и чувствовала: вот-вот начнется кровотечение, и если я хочу остановить его и спасти своего ребенка, мне ни в коем случае нельзя вставать, и потому я только отрицательно качала головой, свернулась, как зародыш, под одеялом и вцепилась в него, чтобы его с меня не сорвали…

– Да, могли и сорвать… А что? На самом деле ужасно обидно! Что это такое? Если уж я случайно попала к ним, пусть по крайней мере зарегистрируют и осмотрят… Пусть немного полечат, мы же их лечим в наших больницах, да еще как…

– Какие тут могут быть сложности, мама?

– В каком смысле? Чепуха…

– Ничего подобного… Что значит «поняли, что имеют дело с психопаткой»? Не защищай их, просто не хотели… А когда она увидела, что я ни за что не соглашаюсь уходить, то в сердцах выскочила из палаты, и шофер, чувствовавший себя провинившимся, вышел вслед за ней; может, она пошла звать кого-то, но никто не приходил, я прождала еще около часа, кровотечение не начиналось, мне было холодно, потом меня сморил сон, и я дремала, так сладко, время от времени приоткрывая глаза и видя перед собой Иудейскую пустыню, яркий сухой свет с востока; к тому времени я решила, что все успокоилось и теперь я могу пойти в туалет и посмотреть, что там такое на самом деле, может, есть какие-нибудь следы; в коридоре я увидела шофера – сидит на корточках, весь из себя такой подавленный, ждет неизвестно чего – то ли, когда надо будет везти меня в «Хадасу», то ли, когда я расплачусь; я вернулась и дала ему деньги, чтоб он не расстраивался, ведь он не виноват. «Вы ни в чем не виноваты», – сказала я ему, он понял и отсалютовал в знак благодарности; я вошла в туалет – очень старых времен, но устроенный с шиком: просторно, светло, все начищено, надраено, на умывальниках и унитазах внушительных размеров сверкают медные краны; я зашла в одну из кабинок и сняла трусы, крови там и правда не было, но было такое темное пятно, мама, очень страшное, как бы со сгустком внутри, как будто что-то размазалось, будто часть его. Я была в ужасе, мама, и уже готова была заплакать; я завернула трусы в газету, которую нашла там, сменных у меня с собой не было, я просто одернула юбку. Да… Я вернулась в палату, шофера уже не было, по коридору все время ходили, оттуда доносились шаги; я опять забралась в кровать, пролежала еще какое-то время в полном отчаянии, то погружаясь в сон, то просыпаясь до тех пор, пока меня не разбудила та же сестра, сильно встряхнув за плечо, с ней был на этот раз молодой врач с очень смуглым лицом, немного говоривший на иврите; он стал сухо и сдержанно расспрашивать меня, и я рассказала ему все, развернула газету и показала пятно на трусах, он молча посмотрел, потом взял их и подошел к окну, где больше света и лучше видно, а я тем временем продолжала описывать свои ощущения; он слушал внимательно, но не прикасался ко мне и ничего не записывал, да, только слушал и время от времени прерывал меня полунасмешливо, полусердито: «С чего вы вообще взяли, что беременны? Кто вам сказал?» Сколько я ему ни толковала про задержку, про даты, про то, что я чувствую, он стоял на своем, совсем, как ты, мама, правда, не в такой резкой форме: «Просто фантазия…» И все время он соблюдал дистанцию, хотя я и не возражала, чтобы он осмотрел меня, но он даже руку не взял, чтобы проверить пульс, как будто был абсолютно уверен: если уж израильтянка явилась в арабскую больницу, так для какой-то провокации, только еще неясно какой. От моего вопроса о пятне, не опасно ли это, он просто отмахнулся: «Ничего страшного, может, это просто…» Я поняла, что он хочет сказать «грязь», но в последний момент он остановился и сказал: «Мазня». Было видно, что он очень доволен собой, что знает такое слово на иврите, и потому повторил его несколько раз…

– Да, и все… Но все-таки он взял трусы, снова завернул в газету и сказал, что пошлет в лабораторию, а потом резко оборвал разговор: «Лучше возвращайтесь туда, – и он как-то неопределенно махнул рукой в сторону запада, – к маме, к папе, обратитесь в больничную кассу, у вас же есть больничные кассы», – и он еще раз повторил «больничные кассы» с таким отвращением, мама, как будто вся его ненависть к Израилю сосредоточилась на больничных кассах. Потом он немного смягчился и сказал, что если я хочу еще полежать, отдохнуть у них час-два, то пожалуйста; сказал что-то по-арабски сестре, и они оба вышли, но она вскоре вернулась, принесла обед и пару чистых трусов…

– Не знаю. А куда мне было спешить? Я хотела еще отдохнуть, и вообще я уже нагрела кровать, а за окном лежала Иудейская пустыня, горы и голубое пятно Мертвого моря удивительной красоты, и я подумала: когда еще мне доведется попасть в такое место, откуда открывается такой вид…

– Да, мама, пустыня… опять пустыня. Я всегда любила пустыню, что-то в ней всегда привлекало меня… Не сбивай меня… А тут еще, мама, это потрясающее голубое пятно посередине…

– Но тут я лежала, мама… под теплым одеялом… лежу себе и смотрю в окно, кругом пустыня, совсем как дома, только с добавкой этой лазури, о которой мы дома только мечтать могли, тут появляется и стадо, снизу, со склона, огромное стадо черных коз, тьма-тьмущая, пастуха не видно – он совсем затерялся среди них, пробегают прямо под окном и исчезают внизу, будто входят куда-то под больницу…

– Часов в пять-шесть, когда начало смеркаться, в палату стали заходить больные, которые были, наверное, днем дома, – пожилые арабки; я быстренько встала, надела туфли и сбежала оттуда, вышла из больницы, спустилась на дорогу, где горел один тусклый фонарь; вдали на чернеющем горизонте вырисовывались причудливые размытые контуры двух городов, наслаивающиеся друг на друга; возле ворот больницы стояли тележки, с которых продавали фрукты и прочую снедь, и я видела, как взгляды всех мужчин устремились в мою сторону, а потом они стали мне что-то показывать жестами – оказалось, что меня зовут из машины, которая развозит по домам персонал больницы, среди них была и та сестра, которая заходила ко мне в палату, она закончила смену и сейчас сидела, уже переодетая, накрашенная и расфуфыренная, она-то и позвала меня, как будто ей стало стыдно, что не хотела принять меня, или, может, она испугалась, что кто-нибудь меня здесь обидит. «Ту Джерузалем»[22], – сказала она, радуясь случаю оказать такую услугу, как будто сейчас мы были не в Иерусалиме, а за его пределами, и она может подвезти меня туда, как будто это моя единственная возможность и другой не представится, и действительно, в тот момент, в сумерках, на этом холме, с которого было видно, как два города врастают друг в друга, такой город как Тель-Авив, мама, казался вообще чем-то нереальным, лежащим на другом конце света; и вот я поехала в Иерусалим в машине «скорой помощи», с больничным персоналом, закончившим смену, и я должна сказать тебе, мама, что это была просто потрясающая поездка, мы проезжали места, где ты в жизни не была: арабские деревни внутри самого Иерусалима, спускались в вади[23], где кое-где еще лежал снег, колесили по темным улицам, где сплошные ухабы и огромные лужи, а потом вдруг вырвались на свет, а там – оживленный торговый центр с яркими вывесками, взрослые и дети с корзинами, ослики, все вокруг приветливые, благодушные, как будто и самим им живется неплохо и даже к нам они уже привыкли; водитель, который вынужден был еле тащиться, продираясь сквозь эти узкие улочки, то и дело высовывался из окна, заговаривал с прохожими, перебрасывался с ними шутками, каждого из пассажиров он довозил до самого порога, мы сделали большой круг и выехали прямо к Яффским воротам Старого города, где вышла последняя медсестра. Я тоже хотела выйти, но шофер показал мне жестом, что готов отвезти меня куда мне надо, в еврейскую часть; он спросил адрес, чтобы показать, что он знает и этот и тот Иерусалим, я не хотела морочить ему голову и сказала: «Неважно, где-нибудь поближе к театру, где вам удобнее», – и у меня появилось чувство, что впервые за три дня я еду не в противоположном направлении, а в правильном, естественном, по течению; теперь мы ехали по улицам мне знакомым, только утром они были безлюдными и пустыми, а сейчас здесь тоже кипела жизнь, и хоть от снега не осталось и следа, было такое впечатление, мама, что одного воспоминания о нем достаточно, чтобы наполнять сердца людей особой радостью, словно они выстояли в противоборстве со стихией. И вот я опять перед Иерусалимским театром, и час примерно тот же – где-то полседьмого, но на этот раз здание освещено, и у входа много людей, я же, мама, ни секунды не колеблясь, так, словно это совершенно естественно, прохожу мимо лепрозория и поворачиваю на ту улицу – будто возвращаюсь домой, будто я с этого дня коренная жительница Иерусалима, такая пожилая восточная еврейка, от которой веет арабским духом; честно говоря, мама, я совсем забыла о его самоубийствах, просто хотела попрощаться, убедиться, что он не слишком переживает наше неожиданное расставание. Только приблизившись к его дому, я заметила, что во всем квартале нет света, не горят ни окна, ни уличные фонари; я в темноте поднялась и постучала в знакомую дверь, и опять, как обычно, мама, ответа не было; ничего, подумала я, он не открывает по уже выработавшейся привычке, достала ключ, который дала мне соседка, – он так и остался у меня – и открыла дверь; на этот раз квартира имела другой вид: везде горели маленькие свечи. И вот я вижу, как из ванной комнаты выходит он, бледный и испуганный, в пижаме, в руках бритва, лицо уже без бороды, но все в порезах, и по шее течет кровь…

– Да, мама, кровь…

– Ничего подобного, никакая не фантазия… совсем не фантазия… Увидев, что это всего-навсего я, он улыбнулся, как ребенок, которого застигли за проказой, какой-то смущенной улыбкой, а может, и чуть насмешливой, но даже если и была в ней капелька насмешки, то мне ничуть не было обидно, потому что сказал он мне так: «А я уже начал волноваться, моя юная леди, почему это вы не возвращаетесь?» И я, мама, была так тронута, его голос звучал совсем по-новому, он говорил свободно, раскованно, особенно мне понравилось это чудное «моя юная леди», и я, как сомнамбула, прошла по коридору, схватила его за руку и сказала тихо и проникновенно: «Умоляю, не делайте этого больше», – и я увидела, мама, что мои слова застали его врасплох, поразили, он провел рукой по лицу, по шее и, увидев, что на руке кровь, перепугался до смерти; тут раздражение, которое он вызывал у меня все время, как ветром сдуло, как будто в этот момент я наконец поняла, что он абсолютно не властен над импульсом, который толкает его каждый вечер на самоубийство, потому что, на самом деле, у него, мама, нет никаких причин, ему только кажется, что есть, а то, что он считает причиной, исходит вообще не от него, а от кого-то другого, откуда-то извне…

– Может, это то, что покойная бабушка оставила после себя в квартире, оно теперь преследует его денно и нощно, и он идет на поводу, даже не понимая, что это лежит вне его…

– Нет, мама, ты послушай… Я умоляю, не заводи свое: «Чепуха, чепуха…» Послушай…

– Да, от чего-то извне, от кого-то другого… Ш-ш… Сиди тихо…

– Подожди… Сиди тихо…

– Не надо, не открывай… Только не сейчас…

– Скажешь потом, что уже спала… Разве тебе и поспать нельзя?

– Нет, врать не надо, но невозможно же так – прямо как в автобусе: двери открываются автоматически, членам киббуца вход свободный…

– Ш-ш…

– Что «некрасиво»?

– Ш-ш…

– Ну, слава богу, убрались… Кто бы это мог быть?

– Лучше я вообще погашу свет… Значит, слушай…

– Да, нечто мистическое, именно это я и чувствовала там, но вместо того, чтобы сжаться вся, как пружина, напрячься, как наверняка поступила бы ты, я, наоборот, расслабилась, мне стало совсем спокойно на душе…

– Чепуха, щетина была только предлогом…

– Чтобы пустить в ход бритву…

– Я знаю… Я знаю…

– Я же видела…

– Ты не веришь, мама, потому что не хочешь верить, потому что твоя мудрость – это мудрость коллектива, которая только выглядит такой великой и всепобеждающей, тем более здесь, в пустыне, но немедленно поджимает хвост, испуганно и жалко, стоит появиться на горизонте хоть капельке мистики, и все же ты будешь всегда и везде следовать этим принципам с железной логикой солнца, неизменно светящего в полдень… Но я, мама, не испугалась, не испугалась я этого господина Мани с его самоубийствами, мнимыми или всамделишными, я поскорее нашла полотенце, чтобы приложить к ране и остановить кровь. Потом мы сидели в кухне, я зажгла еще свечи, и мы пили молоко – кофе вскипятить нельзя было, потому что не было электричества, и мы заговорили, впервые за три дня, прямо и откровенно, и я почувствовала, мама, что между нами существует уже союз, и, хотя условия его не оговорены и даже не ясны каждой из сторон, союз этот достаточно тесный, тесный настолько, что я могла ему рассказать даже про то, что случилось со мной на кладбище и как я попала в больницу «Августа-Виктория»; он слушал очень внимательно и совсем не пришел в ужас от мысли, что во мне и вправду живет новое семя, даже если это семя его сына, и поэтому он, в отличие от тебя, мама, не пытался в первую очередь свести все к каким-то психологическим маниям, потому что он считает психологию лишь отражением жизни, а не чем-то сильнее ее. И вот он сидит на кухне, прижимая к шее полотенце, время от времени отнимая его и разглядывая красные пятна. При этом он явно старается выказать мне свое расположение, рассказывает об Августе-Виктории[24], немецком кайзере, о том, что было в этом здании до того, как его переоборудовали в больницу. А когда я рассказала ему о том, как меня везли через арабские кварталы Иерусалима, где я никогда не была, он стал сокрушаться: как жаль, что я возвращаюсь в Тель-Авив, не увидев настоящего Иерусалима его предков, потому что как раз завтра, в пятницу, он идет на базар в Старый город, ведь в пятницу не бывает заседаний суда… Я, мама, была очень рада, что он все же верит в мою способность покинуть наконец пределы Иерусалима, вернуться в Тель-Авив или в Негев, что я не буду до конца его дней каждый вечер врываться в его квартиру, поэтому я тут же сказала: «Как раз завтра утром, перед отъездом я могу пойти с вами, потому что так же, как у вас в суде нет заседаний по пятницам, так у нас в университете по пятницам нет занятий…»

– Ничего не делали… Ждали пока включится свет, а он включился только в одиннадцать, значит, не было ни телевизора, ни радио, ни отопления, ни горячей воды для душа, оставалось только сидеть в темноте и в холоде, закутавшись в одеяла, как какие-то призраки; можно было читать при свечах газету и разговаривать, я расспрашивала его про Крит, где он родился, он мне показывал семейные снимки, фотографии Эфи, когда он был маленький, и в конце концов постелил мне постель в комнате бабушки, где я спала первую ночь…

– Нет, комната была сейчас прибрана и выглядела абсолютно нормально, может, когда ему в голову пришла идея «бритья», отпала необходимость сооружать виселицу…

1
...
...
10