– Он? Это еще время покажет… Что я, по сути, знаю о нем? А сейчас, после Иерусалима, кажется, еще меньше…
– Может, и в двух словах, но говорила…
– Неужто не рассказывала, как через две недели после начала семестра нам вдруг сообщили, что два его ближайших урока не состоятся… А о нем я тебе говорила еще в самом начале семинара, когда ты расспрашивала о преподавателях, что он мне понравился сразу, с первой минуты, как только вошел в аудиторию. Стоит такой мальчик, почти нашего возраста, курчавый, пылкий и даже трогательный, когда пытается убедить, что нам позарез нужны его уроки, на которых он учит, как правильно излагать свои мысли на иврите. Потому что были такие, которые даже обиделись, – зачем нам этот курс, да еще обязательный, будто мы какие-то недоразвитые… Когда нам сообщили, что занятий не будет, я решила сходить в деканат и узнать, что случилось, может, он заболел, тогда я бы его проведала. Там мне сказали, что всего-навсего бабушка его умерла в Иерусалиме, и он поехал, чтобы побыть немножко с отцом… Тогда… нет, не может быть, чтобы я тебе не рассказывала…
– Короче говоря, узнала я адрес его отца и в тот же день поехала в Иерусалим, как бы выразить соболезнование – я знаю? – от имени всего класса, хотя в университете класс это не то, что в школе, и ты можешь себе представить, как он был поражен, увидев в дверях студентку, которая не проучилась у него и месяца, имя которой он едва ли запомнил, и вдруг она является одна-одинешенька, чтобы выразить соболезнование, да еще по случаю смерти бабушки, да еще приезжает специально для этого в Иерусалим. Когда он немного пришел в себя, оправившись от изумления и замешательства, то быстро понял, что я хотела ему сказать: что соболезнование мое не столько соболезнование, сколько знак, такой маленький намек на возможности дальнейшего, а поскольку видно было, что он не привык к таким явным знакам внимания со стороны девушек…
– Потому, что он вовсе не красавчик. Парень как парень, если и есть в нем что-то, то это душа. Поэтому он быстро подхватил конец каната, который я ему бросила, и решил – после того, как я, не находя слов от смущения, посидела немножко рядом с его отцом, который действительно выглядел очень подавленным, не так, как другие люди в годах, которые чаще всего, потеряв родителей, чувствуют прилив сил, – решил вернуться в Тель-Авив в тот же вечер, вместе со мной. По дороге в автобусе мы разговорились, сначала он выспросил все обо мне, о моих планах, о киббуце и о том, как живется в Негеве, а потом, увидев, что я говорю обо всем прямо и открыто, сам немного оттаял и стал рассказывать о себе – в первую очередь о бабушке, которая умерла и которую он очень любил, потом об отце, и меня тронуло, что он тревожится за него, потому что отец был очень привязан к своей матери, к этой самой бабушке, практически никогда не расставался с ней с детских лет и это она спасла его в конце войны.
– Они жили в Греции, как раз на Крите…
– Правда?
– Конечно, я помню рассказы о вашей поездке с отцом… до того, как я родилась…
– Нет, родители Эфи развелись давно, когда ему исполнилось двенадцать лет. Он перебрался с матерью в Тель-Авив, там она снова вышла замуж, у него есть сводная сестра, но вся семья уже несколько лет живет в Англии полуизраильтяне-полуангличане, а он тут один. Все это он рассказал мне еще по пути, но больше всего говорил о предстоящей военной службе в Ливане, я уже тогда чувствовала, что он просто в ужасе и очень зол, что университет не смог добиться для него освобождения от службы или хотя бы отсрочки…
– Нет, он санитар, простой солдат, максимум – младший сержант. Да, мама, уже по дороге из Иерусалима в автобусе между нами что-то началось, с каждой минутой он нравился мне все больше и больше, я почувствовала, что опять влюбляюсь, только на сей раз как-то правильнее и продуманнее, и когда мы приехали в Тель-Авив, я поняла, что если я сейчас же не найду продолжения и закрепления, то все усилия, затраченные на поездку в Иерусалим и обратно, пойдут насмарку. Ведь из-за его армии связь прервется на месяц, а потом, когда он вернется, останется всего месяц до конца семестра и, стало быть, до конца его курса, а у него больше нет бабушки, готовой умереть в ближайшее время, чтобы я опять могла явиться со своими соболезнованиями, а потому, хотя час был непоздний, я вдруг попросила его проводить меня домой, то есть к бабушке, и, может быть, именно этот контраст (его бабушка, которой было шестьдесят восемь лет, умерла несколько дней назад, а моя, как я уже ему успела рассказать, в свои семьдесят пять упорхнула в начале недели во Францию, как молодая) заинтриговал его и заставил подняться вслед за мной в квартиру, где, как я думала, мы, может быть, максимум немножко пообнимаемся и поцелуемся, но нас словно неведомой силой прижало друг к другу, и он был такой тихий и мягкий и почему-то так поспешно стал раздеваться, и все произошло так естественно, и почти не было больно, так что я даже спрашивала себя: почему я ждала так долго, чего боялась? Или, может, в нем было что-то особенное, хотя – ты сама, наверное, увидишь – красотой он не блещет, парень как парень, в очках, курчавый, худой, ничего выдающегося. Поэтому утром сразу же, как он ушел, я бросилась звонить тебе…
– Почему? Просто, мама, порадовать тебя. А ты что думала?
– Да, даже если тебе пришлось прогуляться два километра с плантации и обратно. Я думала, что стоит, потому что моя застарелая девственность тебя, по-моему, давно уже изрядно тревожила…
– Как ты ничего не знала? Не такая уж ты наивная…
– Потому что, если бы что-нибудь было, ты бы тотчас же узнала… Я же тебе рассказываю все…
– Да, абсолютно все. Пока…
– Нет, до его ухода в армию было еще четыре раза… Всего пять…
– Он об этом не заботился, думал, наверное, что я предохраняюсь, а я – я же тебе говорила – немножко перепутала сроки и, кроме того, я думала, что если сразу пойти под душ…
– Конечно… Конечно… Ты, разумеется, как всегда, точно знаешь, что происходит в моем подсознании…
– Да, всегда у меня, у бабушки то есть, и, если тебе уж суждено знать все, – это было в ее комнате, прямо… держись крепче… на ее большой кровати.
– Что такого?
– Нечестно? По отношению к кому?
– Вовсе нет… Я уверена, что бабушку бы это только позабавило…
– Что-то тянуло нас туда… На ее кровать…
– Нет, просто так. Думала, тебе это будет интересно…
– Я знаю? Может, психологически… Может, у тебя найдется какое-то объяснение…
– Если мне ничего не мешает рассказывать, – почему тебе что-то мешает слушать, мама?
– Ты в своем уме? Кому я еще могу это рассказывать, кроме тебя?
– В каком смысле?
– Что «неважно»?
– Нет, скажи, что «неважно»?
– Мне кофе… Только ты все-таки скажи…
– Нет, я не думаю, чужой человек, услышав бы это, решил, что я ненормальная…
– Нет.
– Опять ты про свой душ? Опять что-то горит? Успеется… Мне все-таки кажется, что ты нарочно прерываешь меня…
– Чего тут бояться? Я не сделала в Иерусалиме ничего плохого, мама, только хорошее…
– Потому что тут история только начинается. Все, что я рассказывала раньше, это только предыстория. Итак, Эфи ушел две недели назад в Ливан, и не было от него ни ответа ни привета до начала этой недели…
– Нет, до его ухода я ему никак не могла сказать. Я и сама не была уверена…
– Конечно, но в воскресенье он вдруг позвонил поздно вечером со своей базы и, пока я судорожно соображала, сказать ему или нет, и если да, то как, он попросил меня об одолжении – связаться с его отцом – ему самому никак не удается дозвониться в Иерусалим – и сообщить, что на шлошим[9] Эфи никак не сможет попасть, потому что в армии не считают эту причину уважительной и не дают ему отпуск. Я, конечно, пообещала все передать и была очень рада, что он так запросто обращается ко мне, словно теперь я ему близкий человек, но, когда я начала звонить в Иерусалим, оказалось, что все не так просто: то вообще нет ответа, то гудки «занято», и хотя я звонила целый вечер, ничего у меня не получилось. Назавтра, в понедельник у меня была масса лекций в университете, и я пробовала всего три-четыре раза, а вечером опять позвонил Эфи из Ливана и спросил, говорила ли я с его отцом и что у него слышно. Я ответила, что, по-видимому, линия не в порядке, тогда, мама, он заговорил таким умоляющим голосом, словно без меня совсем пропадет, и попросил обязательно дозвониться до отца, он очень волнуется…
– Нет, я ему ничего не сказала. Как можно? Он и так нервничал из-за отца, и вообще он там в Ливане в дождь и в холод, да еще ко всему, как выяснилось, потерял очки и не может читать… И я решила: зачем осложнять ему жизнь именно сейчас, пугать, что он сам скоро станет отцом? Лучше пока оставить его в покое… В общем, в тот же день вечером я стала опять звонить в Иерусалим, на этот раз основательно, почти беспрерывно, до полуночи, но телефон в Иерусалиме как заколдовали: то никто не подходит, то вдруг занято. Во вторник утром я специально проснулась пораньше и опять за телефон, но так же безрезультатно. Я набрала «16» – узнать, не повреждена ли линия, но они сказали, что нет, и посоветовали проверить, не поменяли ли номер, не сообщив абоненту, – такое тоже бывает. Я тут же набрала «14», но номер не поменялся. Тогда я, мама, уперлась – дозвониться и все, найти этого папашу, которого я как раз запомнила очень отчетливо после того, как увидела месяц назад в Иерусалиме: сидит себе на диване в гостиной, крепкий такой мужчина, типичный сефард[10], из себя благовидный, без туфель, небритый[11], а возле него две старушки-сефардки – как из греческого или итальянского фильма. Потом я звонила из университета на всех переменах, а часов в двенадцать даже вышла с лекции и звонила без конца, потому что, говорю тебе, просто уперлась – хоть умру, но дозвонюсь…
– Нет, Эфи не сказал, как его можно найти. Я, правда, смутно припоминала: что-то связанное с судом, то ли он судья, то ли прокурор, но в каком суде и где это… Я даже пробовала позвонить наугад по одному из номеров в Верховный суд, но там никто о таком не слыхал. Так я звонила все утро, как одержимая, будто через семя, которое Эфи заронил в меня, все его страхи передались мне и не дают покоя. Перед глазами у меня все время стояла их иерусалимская квартира, немного похожая на вагон старого поезда, – три комнаты вдоль длинного коридора, и я представляла, как трезвонит там телефон и его лихорадочные трели разносятся по комнатам. Часа в два стало совсем уж невмоготу, и я решила: пропущу английский и поеду в Иерусалим, посмотрю своими глазами, что там такое на самом деле происходит. В конце концов, смотаться в наше время из Тель-Авива в Иерусалим – максимум час езды туда и час обратно. Я заскочила домой, бросила учебники и конспекты, переоделась и, слава богу, в последний момент захватила с собой этот свитер – даже в Тель-Авиве уже чувствовалось, что будет похолодание, и хотела позвонить тебе, мама, и сказать, что еду в Иерусалим – просто так, чтобы, если вернусь домой поздно, ты не волновалась, но я понимала, что правление уже закрыто, а в столовой в три часа дня у телефона сидят разве что только кошки, и махнула рукой, а перед самым выходом, будто по наитию, сунула в сумку зубную щетку и пару трусов…
– Не знаю. Так просто…
– Знаю, знаю – тебя научили, что в жизни ничего не бывает так просто. Только не распаляй свое воображение – запасные трусы я таскаю с собой уже две недели – а вдруг все-таки начнется. А щетка? Почему щетка? Это ты должна объяснить, ты же у нас на курсах киббуцного движения изучала, какие бывают символы, тебе и карты в руки. Только не говори, что мое подсознание знало, что я останусь ночевать в Иерусалиме, потому что тогда стоило захватить и пижаму, не только щетку. Значит, то ли мое подсознание какое-то бестолковое, то ли у него есть свое подсознание, и оно сбивает его с толку…
– Не надо быть такой серьезной…
– Потому что уже действует на нервы – ты делаешь из этого какую-то новую религию…
– Ну, ладно, неважно… неважно. Главное, что во вторник я собралась и поехала в Иерусалим, и хотя, когда я выехала в пять из Тель-Авива, небо было ясным, в Иерусалиме я вышла в полной тьме, и кругом был туман, и шел дождь, правда, мелкий, но каждая капля, как льдинка, и в темноте я ошиблась и сошла на остановку раньше – мне надо было в Эмек Рефаим, а я оказалась в Талбии, но мне даже понравилось, потому что я почувствовала себя как в каком-то европейском городе – широкая площадь, вокруг красивые каменные дома, выглядящие в свете фонарей так величественно и таинственно, с портиками, балконами, внутренними двориками, где растут кипарисы… Прямо загляденье…
– Точно. Откуда ты знаешь? Не только президент, мама, но и премьер-министр, и министр иностранных дел – все они живут там, возле этой самой площади, а я бы прошла и не знала, если бы не полицейский в будочке, к которому я обратилась, – попросила показать, куда мне идти, и заодно спросила, что он такое охраняет, и он показал мне резиденцию президента и даже позволил заглянуть внутрь через ворота, и у меня появилось чудесное чувство – я в самом сердце Иерусалима…
– Нет, я никогда там не была, ты ошибаешься… С того момента, как я помню себя, меня всегда привозили в Иерусалим с экскурсией из школы или из армии, всегда на какую-нибудь церемонию или семинар, всегда в музей или на раскопки, бегать по городской стене в хамсин[12] за гидом, который только действует на нервы, а если даже с ночевкой, то вечно на окраине, в молодежном общежитии. В общем, благодаря полицейскому, который охраняет президента, мне не пришлось возвращаться на автобусную остановку, он показал мне дорогу, которая выводит прямо к Эмек Рефаим – по пустырю за театром, а оттуда через рощицу прямо на улицу, где живет отец Эфи; только я вышла на нее с другого конца…
– Значит, не с начала, а там, где последние номера…
– Нет, ты не знаешь. Там, где кончается спуск, за лепрозорием, ты не знаешь, такая узкая длинная улица…
– Немецкий квартал?
– Не думаю, мама. Во всяком случае, на карте ясно написано: «Эмек Рефаим». Я помню, что еще в первый раз, когда я искала по карте адрес, который дали мне в деканате, то, прочитав название, подумала: только иерусалимцы могут жить в районе с таким страшным названием[13], тельавивцы давно бы возмутились. А вокруг по-прежнему плыл туман, и поскольку я вышла на улицу не с того конца, то прошло еще добрых десять минут, пока я узнала дом, и когда я вошла в подъезд, то была насквозь мокрая и замерзшая, туфли все в грязи, а потому я решили забиться в уголок, чтобы хоть немножко прийти в себя, и тогда у меня вдруг появилось… Ты меня слушаешь, мама, слушаешь?
– Это странное чувство, которое не раз возвращалось в те дни, что я провела в Иерусалиме, как будто я, мама, не просто стою сама по себе… А словно… поместили меня на первую страницу книги…
– Книги… Романа какого-то или повести, если хочешь, фильма, главное, что на мне все время чей-то взгляд, или даже это я сама как бы смотрю на себя со стороны… Будто за мной следят, но не в реальной жизни, а как бы в книге… Будто я… будто рассказывают обо мне на первой странице… ну, скажем, какой-то старой книги, которая начинается так: «Однажды, в зимний день, ближе к вечеру, вышла студентка, выросшая без отца, из дому – а жила она у бабушки в большом городе – и отправилась по поручению друга сердечного своего в город столичный, чтобы узнать, что случилось с его отцом, который вдруг словно сквозь землю провалился». До сих пор все просто и ясно, но сейчас станет куда запутанней. «И вот мы видим, как промозглым зимним вечером она входит в подъезд жилого дома, не слишком роскошного, но приличного; через несколько секунд на лестнице гаснет свет, и камера, которая катилась за ней по пятам на улице, ищет теперь ее в темноте и находит перед глухой зеленой дверью, на которой написано одно слово: „МАНИ“». Так начинается эта книга или фильм – назови как хочешь, мама: осторожный стук в дверь, короткий звонок, еще звонок, звонок подлиннее, но тот, кто внутри, ни за что не хочет открывать, и все же юная девушка, героиня романа, заставит его в конце концов впустить ее и тем самым, мама, спасет его жизнь…
– Подожди, мама… Минутку…
– Минутку. Да, никакого ответа не было, мама, но именно потому, что уже в подъезде я почувствовала себя героиней романа, я почему-то была абсолютно уверена, что он прячется там, в квартире, и как раньше он не отвечал на телефонные звонки, так сейчас не откликается на звонки в дверь, а раз так, я решила не сдаваться – минут десять звонила и стучала на разные лады, потом сделала вид, что спускаюсь и ухожу, а сама на цыпочках в темноте вернулась и буквально прильнула к двери, прижалась ухом, затаив дыхание, как в детективных фильмах, и наконец услыхала едва уловимый шорох шагов и почувствовала, что он подошел вплотную и тоже застыл и между нами только дверь. Тогда так тихонечко, чтобы не напугать его, таким елейным голоском я сказала: «Это я, господин Мани. Я приехала передать вам что-то важное от вашего сына Эфи». И тогда ему уже ничего не оставалось – только сдаться и открыть…
– Погоди… Слушай дальше…
– Что ты, мама? Он не старше тебя, может быть, даже немного моложе – где-то между сорока и пятьюдесятью, и если хочет, может выглядеть вполне ничего. Но в тот вечер, когда он открыл мне дверь, вид у него был ужасный – как у загнанного зверя, которого выкурили из глубокой норы: щетина, которую он не брил уже месяц, халат, кое-где в дырах, глаза красные, волосы взлохмачены, стоит передо мной в одних носках, а за спиной у него квартира, вся темная, но пышущая жаром, и он был так ошарашен – как это мне все-таки удалось заставить его открыть, что тут же с такой враждебностью заслонил собой дверь, и я поняла, что не стоит даже пытаться напоминать, кто я такая и что я приезжала несколько недель назад – он так погружен в себя, что история месячной давности для него, может быть, все равно что события, происшедшие сто или двести лет назад. Поэтому я вновь выпалила имя его сына и передала то, что он просил передать, торопясь сказать все, пока дверь не захлопнется. Он выслушал, но ничего не сказал, только рассеянно покачал головой и уже начал закрывать дверь, но в этот момент мне повезло – за его спиной, мама, зазвонил телефон, как будто часть меня осталась в Тель-Авиве и, помогая, продолжает упорно звонить. Он огляделся, пытаясь вначале не обращать внимания, в надежде, что ему удастся хотя бы избавиться от меня, прежде чем подходить к телефону, но, увидев, что я стою как вкопанная и не собираюсь двигаться с места, а телефон все не замолкает, он повернулся и пошел в гостиную. Тогда, мама, может быть, веря, что так надо по книге, в которую я попала, или полагаясь на режиссера и всю съемочную группу, которые следят за каждым моим движением и защитят от него, если понадобится, я решила не довольствоваться его кивками и без приглашения проскользнула вслед за ним, потому что была уверена – я обязана узнать, что тут происходит на самом деле…
– Я не сомневалась: что-то тут неладно, если он грудью преграждает мне путь, не пуская в квартиру, хотя я специально приехала из Тель-Авива и стою перед ним на лестнице вся промокшая и продрогшая.
– А, доброе утро… Наконец-то…
О проекте
О подписке