И внезапно начинает плакать. Плачет беззвучно, без драматических рыданий – слезы текут ручьями, оставляя бороздки на грязных щеках, скатываются с кончика носа. Капрал смотрит пристально, словно в самом деле решает для себя – пристрелить его или нет. Загорелое небритое лицо. Морщинки вокруг глаз почему-то придают взгляду суровости.
– Мы вот как поступим, – говорит он. – Видишь кувшин?
Горгель смотрит туда, куда показывает капрал. У дверей хибарки, в тени, стоит глиняный кувшин.
– Вижу.
– Значит, первым делом напейся вволю, потому что ты, наверно, от жажды измучился, как не знаю что. А потом пойдешь вон туда, к той высотке, и идти будешь, пока не встретишь наших. Там внизу – люди, держат оборону. Или пытаются, по крайней мере. Представишься и будешь делать, что скажут.
– А если нет?
Капрал, не отвечая, оглядывает своих солдат. Один из них упирает штык в плечо Горгеля и чуть-чуть покалывает.
– Подъем.
Горгель не двигается. Тело не слушается его, думать он не в состоянии. Все происходящее кажется ему каким-то кошмарным сном, из пелены которого усилием воли можно, наверно, выпутаться. Или хоть попробовать. И он пробует – раз и другой. Но тщетно – жуткий сон остается явью.
Так это все взаправду, с ужасом понимает он внезапно.
Легионер теперь приставляет ему штык к затылку, нажимает чуть сильней. Укол не слишком болезненный, но ощутимый.
– Выбирай, – говорит капрал. – И поживей.
Горгель, покачиваясь на шатких ногах, медленно выпрямляется. Капрал снова показывает на кувшин, а потом – на восточную высоту.
– Пей и отправляйся. Прямо к тому холму, понял? Мы глаз с тебя не спустим: свернешь в сторону – будем стрелять.
– И укокошим к той самой матери, – добавляет легионер.
Пули пролетают над головой с басовитым посвистом, другие щелкают о мостовую, шлепаются о фасады.
Франкистский пулемет пристрелялся и держит улицу под огнем: черно-желтый рекламный плакат с изображением «Нитрато де Чиле»[16] так исклеван пулями, что кажется – и мула, и всадника уже расстреляли.
Высунув голову из подвала, Хулиан Панисо видит на мостовой два трупа. Это республиканцы. Один – поближе, у порога, скорчившись над винтовкой, которую никто не осмелился забрать у него. Голова в луже крови повернута в другую сторону.
Второй – подальше, посреди улицы. Свалился одновременно с первым: когда все продвигались вперед, прижимаясь к стенам домов, с колокольни неожиданно ударил пулемет. Сначала бедняга упал замертво, но, пока Панисо и остальные прятались по подвалам и подъездам, видно, очнулся и пополз, оставляя за собой красную полосу. Судя по всему, пуля перебила ему позвоночник, потому что он полз, отталкиваясь от земли руками и волоча ноги.
– Помогите, товарищи! – с тоской взывал он.
Однако рисковать никому не хотелось. Пулеметчики выждали немного, удостоверились, что наживка осталась нетронутой, и дали очередь – для собственного удовольствия выстукивая выстрелами «стаканчик анисовой»[17]. Рата-татата-та-та. Эта забава требовала навыка и ловких пальцев. И вот теперь он уже не шевелится.
Панисо сидит, привалившись спиной к стене, опирается на автомат, смотрит на своего напарника Ольмоса – тот мал ростом, с изможденным лицом, однако крепок как кремень. На плече – пилотка с отрезанной кисточкой, он говорит, что болтается только у гомиков и фашистов. Вид у бывшего сверловщика такой же усталый, как у остальных, – двухдневная щетина, круги под глазами, грязная форменная рубашка, на груди крест-накрест моток запального шнура, детонаторы и патронташи, за спиной вещевой мешок. Всклокоченные волосы, лицо и одежда уже припудрены кирпичной и гипсовой крошкой, поднятой в воздух пулями и разрывами.
– Есть чего покурить, Пако?
– Держи.
Он протягивает товарищу кисет с мелко нарубленным табаком и бумажкой. Панисо без спешки, вытерев сначала влажные от пота руки о штаны, сыплет табак, двумя пальцами скручивает сигарету, заклеивает ее языком. Когда он подносит ее ко рту, Ольмос протягивает ему зажигалку с дымящимся трутом. Панисо благодарно кивает. Славный человек, думает он. Повезло с напарником. Мало того что они земляки, но еще и одинаково презирают и окопавшихся в Мадриде и Валенсии предателей, и не признающих дисциплину анархистов, из-за которых, того и гляди, проиграем войну, и продавшихся капиталу барчуков – что правых, что левых, – и кадровых офицеров, и попов.
– Табачок, надо сказать, так себе.
– Чем богаты, – пожимает Ольмос плечами. – И такого-то мало осталось.
– Ну, может быть, скоро разживемся хорошим…
– Ага. С Канарских островов. У фашистов куплю.
Панисо улыбается, щурясь от дыма. Шутка словно освежила ему пересохший рот.
– До того как заработал пулемет, я успел заметить в конце улицы табачный ларек… Так что нам тратиться не придется.
– Когда мы доберемся дотуда – если вообще доберемся, – его уж наверняка разнесут: не наши, так те.
– Это точно.
– Когда курить нечего, война становится уж полным дерьмом.
– Когда куришь, в общем, тоже.
Несколько раз неглубоко затянувшись, Панисо снова выглядывает наружу, где время от времени пули вновь начинают щелкать по мостовой и стенам. Двое убитых лежат, как лежали. Спокойно и тихо. Никого на свете нет спокойней убитых.
– Кажется, мы с тобой вляпались, – говорит он.
– Не кажется, а так оно и есть.
Недолгое молчание. Дымок медленно струится из ноздрей подрывника.
– Здесь мы к площади не пройдем. Нас всех ухлопают.
– Будь уверен.
– Да я и так…
В тесном пространстве подвала они не одни – кроме тех двоих, с которыми они ночью взорвали пулеметное гнездо, здесь лежат вповалку еще семеро. Все они, как и Панисо с Ольмосом, из ударной саперной роты Первого батальона, получившего приказ взять городок, выбив оттуда противника. Подрывники соединились с остальными на заре, когда в предрассветных сумерках те выдвинулись в центр Кастельетса. Теперь, когда почти половина городка у них в руках, республиканцы попытались пройти на площадь, где стоят церковь и магистрат, однако дрогнувшие поначалу франкисты то ли опомнились, то ли получили подкрепление. И вцепились мертвой хваткой. А у республиканцев нет уже прежнего пыла, они постепенно теряют боевой задор. Двое убитых на мостовой – не единственные потери, и никто не хочет быть следующим.
– Слышишь, Хулиан? – спрашивает Ольмос.
Панисо прислушивается. Да, в самом деле. К треску выстрелов, хлещущих вдоль улицы, присоединились теперь глухие удары, доносящиеся изнутри дома. От них даже слегка подрагивает стена, к которой он прижимается спиной. Он навостряет уши. Бум! Бум! Размеренный, ритмичный грохот. Бум-бум-бум.
Ольмос глядит на него с тревогой:
– Что это?
– Кабы я знал…
– А откуда идет?
Панисо, потушив самокрутку, прячет окурок в жестяную коробочку из-под леденцов от кашля. Потом подхватывает свой автомат и поднимается.
– Дай пройти, – говорит он своим людям.
Он протискивается между ними, чувствуя, как несет от них – и от него самого – запахом зверинца, и входит. Дому досталось в равной мере и от убегавших франкистов, и от захвативших его республиканцев: слуховое оконце дает достаточно света, чтобы рассмотреть поваленную мебель, обломки посуды, истоптанную одежду на полу. На столе видны остатки вчерашнего ужина – грязные тарелки, перевернутые горшки на плите. В углу, который использовали как отхожее место, смердят экскременты. Лица на пожелтевших, выцветших фотографиях в витых рамках напоминают о безвозвратно минувших временах. В проволочной клетке – трупики двух канареек.
– Вон оттуда они доносятся, – говорит у него за спиной Ольмос. – Из этой спальни.
Панисо, подняв автомат, входит в комнату. В проломе потолка виден кусочек синего неба, голые стропила, поломанная черепица. Удары теперь раздаются из-за перегородки рядом с железной кроватью, покрытой паутиной. От второго удара срывается со стены Сердце Иисусово вместе с большим куском штукатурки.
– Ишь, черти… – говорит Ольмос. – Вот здесь и лупят.
Панисо кивает, и оба отступают к двери, куда уже с тревогой заглядывают их товарищи.
– Фашисты или наши? – спрашивает кто-то.
– Кабы я знал… – повторяет Панисо.
Все берут оружие на изготовку. От второго удара в стене появляется острие кирки. Еще два удара – и отверстие расширяется, от третьего выпадают, вздымая пыль, кирпичи, и через пролом солдаты могут видеть, что происходит по ту сторону. Панисо, вскинув автомат, наводит его на дыру.
– Кто там? – кричит он.
Удары стихают. Панисо продолжает целиться, а Ольмос отцепляет от ремня польскую гранату-лимонку и выдергивает чеку.
– Отвечайте, мать вашу! Кто такие?
Мгновение тишины – словно там, за стеной, раздумывают, и вслед за тем слышится:
– Республика.
– Рожу покажи, только медленно.
В проломе появляются две руки, а следом – фуражка с пятиконечной звездой в красном круге и испуганное лицо – бородатое, широкое, щекастое лицо с разноцветными глазами, – принадлежащее политкомиссару Первого батальона Росендо Сеэгину. Следом – лицо лейтенанта Гойо, командира саперной роты.
– Что ж вы нас так пугаете-то, сволочи? – говорит он.
– Еще дешево отделались, – отвечает Ольмос, вставляя чеку на место.
Начинается выяснение всех обстоятельств. Панисо рассказывает, что франкистский пулемет заставил их залечь, а Гойо и Сеэгин – что, помимо станкового пулемета, по главной улице бьют еще два ручных, а потому им пришлось прорываться через дома, круша перегородки. Иначе было никак не соединиться.
– Мы было послали к вам связного, но он вернулся с пулей в ноге, – говорит Гойо. – Сколько вас тут?
– В этом доме – одиннадцать. И еще двадцать – в других, позади. На той стороне улицы еще сколько-то из бригады Канселы.
Лейтенант показывает на отверстие в стене:
– Остатки моей роты тоже на той стороне… А снестись с Канселой можно?
– Отчего же нельзя… Покричать им, не высовываясь.
– Будем кричать – франкисты услышат, – предупреждает Ольмос.
– Это верно. Они чуткие, как рыси.
Лейтенант задумывается на мгновение:
– Попробуем. Куда идти?
Панисо ведет их в подвал. Лейтенант осторожно высовывает голову наружу, видит двух убитых, слышит выстрел и поспешно прячется.
– Противник, – объясняет он, – укрепился в церкви и вдоль шоссе, которое перетекает в главную улицу и пересекает городок. На нашей стороне – школа и магистрат… Ждем тяжелое вооружение: как доставят – можно будет атаковать и выбить их. Мы пойдем с 1-й ротой. 2-я и 3-я останутся в резерве.
– Чем будем располагать? – спрашивает Панисо.
– Прибудут четыре пулемета, а у въезда в город, возле Аринеры, поставят 50- и 81-миллиметровые минометы.
– Приятно слышать… А что насчет артиллерии?
– Почти готова к переправе… Ну, по крайней мере, мне так сказали.
– «Почти»?
– Почти.
– То есть прибудет с опозданием, правильно я понимаю? Наши батареи давно должны были открыть огонь.
– Ну ты сам знаешь, как это бывает… и в любом случае мы так близко подобрались с фашистам, что лучше бы нашей артиллерии пока помолчать. Чтоб своих не задеть.
– Много предателей у нас развелось, – цедит сквозь зубы Ольмос.
Лейтенант прищелкивает языком, краем глаза беспокойно косясь на комиссара.
– Брось… Это старая песня… Что это у нас: чуть что – сразу начинаем предателей выискивать?
– Скажешь, нет? А кто нас бросил под Теруэлем?
– Ну хватит, Ольмос. Не заводись.
– Буду заводиться. Кампесино[18] удрал оттуда, как крыса.
Лейтенант снова взглядывает на комиссара, который так и не открыл рот.
– Ну хватит уж, хватит прошлое ворошить… Мы уже не в Теруэле, а на Эбро. А проблемы эти – обычное дело на войне. Кроме того, франшисты открыли шлюзы, уровень воды повысился, все осложнилось. Едва не сорвало понтонный мост – единственный, который мы успели навести.
– А танки? – осведомляется Панисо.
– Планируется перебросить к нам несколько русских Т-26, это отличные машины. Но, разумеется, после того, как мы придумаем способ переправить их на тот берег.
– А как на других участках?
– Насколько я знаю, неплохо. Кладбище – наше, западная высота скоро тоже будет наша, а восточную атакует 4-й батальон.
– В 4-м – не солдаты, а никуда не годный сброд, – будто сплевывает подрывник. – Слабаки.
– Не слабей тех, с кем дерутся, – отвечает лейтенант.
– Об этих там, напротив, так не скажешь, – замечает Панисо, показывая на улицу. – Шкуру свою задорого продают.
– Я говорю о тех, кто сбежал с этой высотки после того, как мы им намылили холку. Отбросы они, и больше ничего. Четвертый справится с ними.
– Ну хорошо, а авиация наша где? – не унимается Ольмос.
Пока лейтенант раздумывает над ответом, слово берет комиссар Сеэгин.
– Прилетит, не сомневайся, – трубно провозглашает он. – В свое время.
– Отрадно слышать, потому что пока над нами кружит только франкистская хреновина.
Комиссар смотрит на него осуждающе. Он явно уязвлен такой бестактностью.
– Товарищ, фронт по Эбро занимает полтораста километров. Нельзя быть одновременно всюду.
– Ну да. Вечная история.
– Ладно, а нам что делать? – весело вмешивается Панисо. – Будем снова атаковать или тихо посидим?
Комиссар смотрит на лейтенанта Гойо, предоставляя ответ ему. И тот излагает план: после минометного обстрела, который должен будет ослабить сопротивление франкистов, начнется атака на здание, где прежде помещался Профсоюз трудящихся, – оно на другой стороне улицы, – а оттуда легче будет подобраться к церкви. Атака, добавляет он, взглянув на часы, через час, и саперам в ней отводится важная роль – надо будет взрывать стены, дома и брустверы огневых точек.
– Так что готовьте запальные шнуры и тротил. Шуму надо наделать побольше.
Да, вот еще что, торжественным тоном произносит комиссар. То, что он сейчас скажет, не касается Панисо и других товарищей, потому что они люди надежные и заслужили доверие. Однако он, как и другие комиссары, получили строгие инструкции. Армия, стоящая на Эбро, – это авангард мирового пролетариата, это армия народа. Против нее сражаются либо наемники капитала, либо те, кого погнали в бой силой. А потому на этот раз – никаких перебежчиков, никаких дезертиров. Всякое неповиновение и недисциплинированность пресекать. И – не дрогнуть в бою, пусть фашисты дрожат.
– Мы – революционные бойцы и гордимся этим, – наставительно изрекает он. – Все, кто попытается увильнуть, кто изменит нашему делу, кто струсит, подлежит расстрелу на месте – для примера и в назидание, без суда и следствия. И каждому из вас надлежит зорко следить за поведением ваших товарищей.
Лейтенант Гойо, словно ничего не слыша, по-прежнему стоит лицом к улице. Ольмос и Панисо, понимающие друг друга без слов, сообщнически переглядываются. Им ли, закаленным бойцам, прошедшим огонь и воду, побывавшим в стольких боях, робеть перед красной звездочкой на комиссарской фуражке? Тем более что он, по слухам, до 36-го года был семинаристом.
И по совокупности этих причин Панисо позволяет себе кривовато улыбнуться в ответ на его слова.
– А расстреливать их придется нам лично или ты этим займешься?
Комиссар, задетый этими словами, вспыхивает. И проглатывает слюну.
– Таков приказ. Мы – коммунисты, и я передаю вам волю партии.
– Что же, подождем, когда в довесок к этому ты передашь нам копченой колбаски.
– И покурить, – добавляет Ольмос.
Тут уже лейтенант не выдерживает, поворачивается и, искоса поглядывая на комиссара, говорит подрывникам:
– Ладно, к делу… Надо бы связаться с бригадой Канселы.
О проекте
О подписке