– Меня зовут Баскуньяна. А это – капитан Бош, капитан Контрерас и лейтенант Патиньо.
Девушка снова подносит к виску сжатый кулак:
– Очень приятно. А где же ваш комиссар Кабрера?
Улыбки на лицах гаснут; офицеры, внезапно посерьезнев, переглядываются. Командир кривит губы в какой-то двусмысленной гримасе:
– Убили комиссара на высотке.
– Ой… Как жалко-то…
Снова быстрый обмен взглядами. Новая гримаса на лице Баскуньяны.
– Не всем его жалко, – загадочно отвечает он. И с явным усилием поднимается. – Ну что, связь-то есть?
– Провод проложили, аппаратура наша тут поблизости.
Капитан улыбается. Фуражку он носит набекрень, с особой лихостью сдвинув на правую бровь. На поясе висит пистолет «стар-синдикалист». Баскуньяна хорош собой. Руки у него тонкие, изящные, явно не пролетарские. На вид – лет тридцати с небольшим. Осунувшееся, утомленное, но привлекательное лицо. Печальные глаза и детская улыбка.
– И можем соединиться?
– Как только подключим.
– Замечательно.
Капитан рассматривает ее с нескрываемым интересом. И, судя по всему, впечатление более чем благоприятное.
– Ты останешься при батальоне?
– Пока не удостоверюсь, что связь исправна.
– Жаль.
В этот миг где-то наверху слышится душераздирающий стонущий звук – как будто исполинским ножом рассекли небосвод. Все, включая Пато и капитана, инстинктивно пригибаются. Еще через мгновение со склона высоты доносится оглушительный грохот. Сквозь ветви сосен виден столб дыма и пыли.
– Наши 105-е сработали, – говорит кто-то.
– Очень вовремя, – отвечает другой голос. – Лучше бы врезали до атаки, а не после.
Однако все рады, что своя артиллерия заняла наконец позиции на другом берегу реки и открыла огонь. Это значит, что положение изменится. Что республиканская пехота получила долгожданную огневую поддержку и сумеет смять франкистов. Это живо обсуждается.
– Теперь те, кто засел наверху, побегут как зайцы.
– Посмотрим.
– Ручаюсь тебе!
Снова – треск раздираемого полотна, и вслед за тем – грохот разрыва на вершине высотки. Полминуты спустя – новый выстрел. Снаряд на этот раз ложится почти у самого подножия, и все снова пригибаются, потому что взлетевшие в воздух камни, земля и сосновые щепки падают слишком близко.
– Вот только этого нам и не хватало, – замечает капитан Баскуньяна. – Еще один недолет – мало нам не будет.
– Товарищ, их же можно предупредить, – вмешивается Пато. – Мы же установили связь с КП. Оттуда могут передать на батарею и скорректировать огонь.
Капитан кивает:
– Где твой телефон?
– Десять минут ходу.
– Ну пошли тогда, – командир батальона оборачивается к одному из своих офицеров. – Бош, останешься за меня, следи за ними, – он показывает на нескольких солдат, которые по-прежнему лежат у края сосновой рощи, наблюдая за склоном. – Подгони-ка этих поближе, пока не накрыло.
– Слушаюсь.
Солнце золотит небосвод за гребнем западной высотки, где сейчас стихла стрельба; первые длинные тени покрывают развороченные подъезды и узкие улочки Кастельетса, на которые весь день сыпались битое стекло, обломки черепицы, кирпичная крошка.
Прижавшись к углу дома – там «мертвая зона», – прикрываясь автомобилем без колес и сидений, который стал теперь просто грудой издырявленного пулями, замысловато изогнутого металла, Хулиан Панисо с сигаретой во рту, с автоматом за спиной, с косынкой, обвязанной вокруг головы, чтобы пот не заливал глаза, готовится взорвать стену, сложенную из кирпича и камня, – закладывает в большую жестянку из-под галет «Чикилин» четыре пятисотграммовых брикета тротила, детонатор, полутораметровый бикфордов шнур, рассчитанный на медленное горение, и на всякий случай – еще один.
– Поторапливайся! – шипит Ольмос, который сидит на корточках в трех шагах от него с автоматом наготове, чтобы отбиваться от франкистов, если те вдруг заметят взрывников.
– Тише едешь – дальше будешь, – отвечает Панисо, не отрываясь от своего дела. – Я и так тороплюсь.
– Засекут – фрикасе из нас сготовят.
– Помолчи, а… Не мешай работать.
Ольмос, не поднимаясь, подбирается ближе:
– Работает он… Давай подсоблю.
Панисо отмахивается от него, как от докучной мухи:
– Уйди, сказано.
За стеной этого дома, прежде принадлежавшего Синдикату трудящихся, вот уже несколько часов отчаянно обороняются засевшие там наемники-легионеры. Все попытки выбить их оттуда провалились – прежде всего потому, что пулемет на колокольне держит под огнем площадь и главную улицу Кастельетса. Неимоверными усилиями и большой кровью республиканцы сумели все же пробиться в эту часть городка и закрепиться в одном из зданий, примыкающих к Синдикату. И ночью, просочившись через соседние дома, попытаются выкурить оттуда франкистов.
– Ну что, идет?
– Ты заткнешься или нет?
Ольмос сквозь зубы начинает напевать «Молодую гвардию»[23], меж тем как Панисо продолжает снаряжать взрывное устройство, вставляя в пазы запальные шнуры, – девятнадцать лет кряду совершал он эти механические движения в сырой темноте шахты, где зарабатывал на хлеб себе, жене, четверым детям и отцу с легкими, съеденными силикозом. Той самой шахты, куда, узнав о фашистском мятеже, он вместе с товарищами-шахтерами – был среди них и Ольмос – сбросил трупы управляющего и двух десятников, убитых ударами кирок, а потом – приходского священника (алькальд, состоявший в СЭДА[24], успел удрать) и сержанта Гражданской гвардии по фамилии Пенья, пытавшего брата Ольмоса во время шахтерской забастовки 1934 года. Падре перед смертью молился, другие плакали, а вот сержант держался молодцом – покрыл своих палачей отборной бранью и плюнул им в лицо. И Панисо, отдавая ему должное, нелицеприятно признал, что Пенья этот – хоть и мразь редкостная, но не трус.
Затянувшись сигаретой – пепел падает на пачки тротила, – Панисо подсоединяет шнуры и, поглядев по сторонам, протягивает их вдоль стены, чтобы, когда задымят, не бросались в глаза и франкисты не успели потушить их. Гореть шнуры будут три с половиной минуты – это и много, и мало: зависит от того, откуда смотришь.
– Приговор вынесен, ждем оглашения.
– Наконец-то.
– Следующий раз сам будешь делать, зануда.
– Да уж сделаю – и получше тебя.
Подрывник неторопливо прижимает горящий окурок к концу шнура – сперва одного, потом другого.
– Поехали в Пенхамо[25].
Шипит и дымится порох, а напарники удаляются на корточках, как гуси. Стрельба к этому времени уже немного стихла, и только через равные промежутки времени из церкви и соседнего дома по площади и главной улице бьют пулеметы. Весь вечер, каждые четверть часа, как по хронометру, на позиции франкистов прилетала мина, но сейчас обстрел прекращен, потому что республиканская пехота придвинулась чуть ли не вплотную.
– Вот идет Маноло, – произносит Панисо, оборвав отсчет.
И с этими словами падает ничком, зажмуривается, обхватывает ладонями затылок, открывает рот, чтобы от взрывной волны не лопнули барабанные перепонки. Рядом валится Ольмос.
Звучит оглушительное «пу-у-м-ба».
Да уж, Маноло пришел так пришел. От глухого эха двойного взрыва, пронесшегося по улице вдоль домов, вздрагивает земля, вылетают стекла в окнах, сотрясаются уцелевшие стены, над которыми, перемешиваясь с едким черным дымом, поднимаются тучи цементной пыли.
– Там кто-то есть, – говорит Ольмос.
И правда – через огромный пролом во взорванной стене несется длительный вопль, который человек может исторгнуть, лишь когда нестерпимо страдает его израненное, изувеченное тело. Кто-то, накрытый взрывом, не погиб сразу и, на свою беду, жив до сих пор.
– Легионеры, – удовлетворенно говорит Панисо. – Так им, сволочам, и надо.
– Верно.
Вопль длится почти полминуты не прерываясь, словно тот, кто испускает его, вложил в него последние свои силы, отдал ему весь запас воздуха в легких. Но вот его заглушают разрывы гранат, которые республиканские саперы, рванувшись вперед в еще не рассеявшемся дыму, швыряют в широченную брешь, чтобы потом пробраться через нее и полить все автоматными очередями.
Пато Монсон и капитан Баскуньяна проходят под деревьями, глядя сквозь ветви сосен, как клонящееся к закату солнце окрашивает край небосклона красным. Солдаты, вразброд, поодиночке пришедшие сюда, теперь собираются кучками и лежат или сидят на земле.
– Не горюйте, ребята, – говорит им капитан. – Вы сделали что могли. В следующий раз сделаете лучше.
Кое-кто приветствует командира, вскидывая к виску сжатый кулак. Другие смотрят молча и безучастно.
– У нас теперь есть артиллерия… В следующий раз выйдет удачней.
Кажется, они не очень-то рвутся на новый штурм, думает Пато. Но вслух не произносит ни слова.
Баскуньяна, кажется, читает ее мысли.
– Они и вправду сделали все, что могли, – как бы оправдывая своих людей, говорит он. – Им приказали подняться на вершину – они поднялись. Без огневой поддержки, без прикрытия с воздуха. А минометы недотягивали. Всей защиты – валуны да кустарник.
Сделав еще несколько шагов, он пожимает плечами, кивает, будто отвечая самому себе:
– Да, сделали что могли.
Пато идет рядом, ловит каждое его слово. Еще с прошлой ночи, когда война вдруг явила ей всю свою неприглядную суть и показала, как люди истребляют друг друга, новые открытия следуют одно за другим. То, что она увидела, сильно отличается от фашистских бомбардировок Мадрида, как бы чудовищны ни были они, и от того, что представлялось ей в тылу.
– Как много тут совсем молодых… – удивляется она.
– Да уж… Неполные три недели обучения… Не знают даже азов тактики. Спросишь, как они тут оказались, ответят: «Меня и еще десятка два парней из нашей деревни посадили в грузовик и повезли».
Сняв фуражку, он вытирает пот со лба:
– Прежде чем поднять их в атаку, политкомиссар произнес пламенную речь, которая кончалась так: «Видите вон ту высоту? Она нужна Республике». А знаешь, что ему ответил один? «Ну, раз ей нужно, пусть бы сама и отбивала».
– И что же сказал на это комиссар?
– Не комиссар, а я. «Дубина, ты и есть Республика».
Он замолкает на миг, улыбаясь задумчиво и печально, и договаривает:
– Но что же поделать, если других у нас нет.
– А встречаются и почти старики, – продолжает Пато. – Здесь все – добровольцы?
– Нет, не все. Те, про кого ты говоришь, – резервисты, от сорока и старше. А остальные – с бору, что называется, по сосенке… Этот батальон комплектовали два месяца. Солдат ведь не просто приложение к винтовке и полусотне патронов. Солдатами не рождаются, а становятся, и далеко не все успевают.
Огибая деревья, они по-прежнему идут по сосняку. Иногда чуть соприкасаются плечами, и Пато ощущает запах земли и пота, исходящий от ее спутника.
– Вот потому я и говорю – они сделали все, что могли. И больше, чем можно было ждать. Прыгнули, можно сказать, выше головы. Еще хорошо, что повезло с офицерами: Бош и другие дело свое знают.
– И вы все, наверно, члены партии?
Улыбка на лице капитана обозначается ясней.
– Не все.
Под взглядом Пато он делает еще несколько шагов в молчании – и не переставая улыбаться.
– Я служил в Картахене, в морской пехоте. Был сержантом. И одним из тех, кто остался верен… Знаешь, о чем я говорю?
– Знаю, конечно. И таких, кажется, было немного.
– Нашлись все же некоторые… В основном унтер-офицеры. А я поначалу пошел в Мадрид с колонной Дель-Росаль и был там кем-то вроде военспеца. Сущий кошмар: кого там только не было – каменщики, водопроводчики, конторщики, железнодорожники, студенты с таким избытком жизненных сил, что не жалко было малость и растратить… Ребята отважные, но в военном деле – полные олухи. Приказам не подчинялись, в атаку шли, распевая «Интернационал», мерли как мухи и удирали, не разбирая дороги… Наконец начальство сообразило, что так много не навоюешь, и нас – профессиональных вояк из армии и флота, которым раньше не доверяли, – стали назначать командирами и военными советниками. И вот я здесь.
– Значит, ты не коммунист, – делает вывод Пато.
– Вижу, ты смышленая девушка.
Капитан, остановившись, озирается, глядит сквозь стволы сосен на дорогу, ведущую назад.
– Военное дело сродни изобразительному искусству, – замечает он рассеянно.
Потом смотрит на девушку так, словно только что заметил ее присутствие:
– Как тебя зовут?
– Патрисия.
– А что ты здесь делаешь?
– То же, что и ты, товарищ капитан.
Приветливая улыбка топорщит полоску усов, усиливая сходство капитана с голливудским киноактером.
– Ты из Мадрида?
– Да.
– Студентка, наверно?
– Я работала в компании «Стандард электрика», а восемнадцатого июля добровольно пошла в армию и попала в войска связи. Хотела на фронт, но меня не пускали. Ты нужна здесь, говорили мне. Ты – квалифицированный техник, только надо будет еще подучиться.
– Ну и правильно говорили. – Баскуньяна снова окидывает ее любопытным взглядом. – В бою приходилось бывать?
– Нет. Сегодня – впервые, но что такое война, я знаю. Видела бомбежку… трупы… Все мадридцы знают, что это такое.
– Разумеется.
Капитан идет дальше, а Пато – за ним.
– Почему ты вступила в партию, товарищ Патрисия?
Девушка отвечает не сразу. Звук собственного имени, произнесенного этим почти незнакомым человеком, вызывает у нее странное ощущение – чуть тревожное, но приятное.
– Потому что это единственная в Испании партия, которая почти полностью состоит из рабочих, – говорит она немного погодя. – И это предполагает труд, дисциплину, действенность, героизм без громких слов…
– И очень мало демократии.
– Понятие «демократия» переоценено, – с жаром возражает она. – Это просто форма правления, при которой тираны меняются раз в четыре года.
– Да-да, я знаю… Ее защищают лишь до тех пор, пока она необходима. Это просто фаза, предшествующая диктатуре пролетариата.
– Это ты сказал, товарищ капитан. Не я.
Баскуньяна смотрит на нее с обострившимся интересом:
– Но ты ведь не принадлежишь к рабочему классу. Ты получила образование, у тебя была хорошо оплачиваемая работа. Так что по социальному происхождению ты относишься к буржуазии.
– Помимо хорошей работы, у меня были глаза и уши. И мне не нравилось, что меня считают не одной из тех, кто вскидывает кулак к плечу, а барышней, которую больше всего беспокоит, что нечем краситься, потому что перекись водорода нужна для госпиталей.
Капитан снова улыбается приветливо и задумчиво:
– И много таких, как ты?
– Немало.
– А коммунистки не красятся?
Пато проводит ладонью по коротко стриженной голове:
– Я – нет.
Потом, пройдя несколько шагов, убежденно кивает, словно в ответ своим мыслям.
– Франко – это смерть, – произносит она решительно. – А мы – это жизнь.
– Вот даже как… – с мягкой, даже ласковой насмешкой отвечает капитан. – Романтическая коммунистка… Это почти оксюморон.
– Я не знаю, что такое «оксюморон».
– Два слова с противоположным значением, употребленные вместе и противоречащие друг другу.
– Не вижу тут противоречия.
– Романтические порывы больше свойственны анархистам.
– Ненавижу анархистов.
При этих словах капитан, не выдержав, откровенно хохочет:
– В таком случае держись подальше от моих людей.
Пато пропускает это предупреждение мимо ушей. Некстати нахлынувшее воспоминание о юноше, с которым она прощалась на вокзале под дождем, о юноше, вскоре пропавшем без вести под Теруэлем, внезапно отзывается раскаянием. Как будто этим диалогом с капитаном она предает память о нем. Но, по счастью, они уже рядом с полевым телефоном. Стало быть, и разговору конец.
– Я был поставлен командовать этим батальоном потому, что у меня имеется кое-какой опыт общения с разным сбродом, – вдруг произносит Баскуньяна. – Который особой ценности для Республики не представляет. Еще слава богу, что офицеры у меня, как я сказал, подобрались хорошие: половина – коммунисты, половина – социалисты. Мы ладим и делаем что можем. В воинской части демократии быть не может: жаль, многие этого не понимают.
Пато энергично кивает.
– Без дисциплины нет армии! – восклицает она убежденно, призывая на помощь идеологию. – А единственная дисциплина, которая оправданна и благородна, – наша! Ничего общего не имеет с преступным бездушием дисциплины фашистской.
– В этом мы с тобой сходимся, товарищ Патрисия.
Он, кажется, снова шутит. Но Пато сохраняет серьезность. Упрямо гнет свое:
– Я думаю, что комиссар…
Она собиралась сказать, что комиссар, погибший при штурме высоты, успел навести порядок в батальоне и превратить его в настоящую боевую единицу, но осекается, увидев, какое лицо сделалось у капитана.
– Перико Кабрера был человек твердокаменный, с незыблемыми принципами, свято веривший в важность своей миссии, – говорит тот и вдруг как-то странно замолкает. – Может быть, излишне суровый.
– Излишне? Что это значит для комиссара? – по привычке готова затеять спор Пато.
– Ничего особенного не значит. Он делал свою работу, и делал хорошо. Его стараниями батальон получал кое-какое идеологическое, так сказать, обеспечение… А если с личным составом возникали проблемы, решал их с ходу – без колебаний приказывал расстреливать. Так поставили к стенке трех молоденьких дезертиров и двоих буйных анархистов, не желавших подчиняться приказам. С Кабрерой были шутки плохи.
Сказано так, что Пато смотрит на командира еще внимательней. Печаль в глазах, а улыбка – широкая, почти детская, и никакого противоречия в этом нет. Он очень привлекателен, невольно приходит ей в голову, и от этой мысли возникает какая-то смутная неловкость. От его беззаботной улыбки, от ловких движений. От волнующего, какого-то очень мужественного запаха, которым от него веет, несмотря на грязь и пот, а может быть, именно благодаря им, неуверенно думает Пато.
– Как он погиб? – спрашивает она, чтобы отогнать эти неуместные ощущения.
Капитан окидывает ее быстрым оценивающим взглядом. Словно колеблется, стоит ли говорить.
– Пал смертью храбрых, – отвечает он наконец. – Погиб, как, по его мнению, пристало комиссарам. Страстным партийным словом поднимая бойцов в атаку…
Произнеся это, он делает паузу, которая Пато кажется чересчур долгой.
– И получил пулю в спину, – договаривает он.
– В спину? – ошеломлена девушка.
– Так мне доложили. Без сомнения, он в этот миг повернулся к своим и воодушевлял их, и тут какая-то франкистская гадина выстрелила в него. Другого объяснения нет и быть не может… Верно?
На миг улыбка становится заметней и тотчас исчезает, будто ее и не было. Остается лишь печаль в глазах.
– Комиссар Кабрера погиб смертью героя… Республика вправе им гордиться.
О проекте
О подписке