Читать бесплатно книгу «Усталые люди» Арне Гарборга полностью онлайн — MyBook

V

Христиания, 20-го (или вернее 21-го) августа.

Удивительный малый этот Георг Ионатан. Например, хоть эта идея, – собирать коллекцию картин!

Да если бы он еще хоть что-нибудь смыслил в живописи! А то ведь сам хвастается, что не в состоянии отличить Таулова от Веренскиольда. «Черчение – вот единственно, что меня интересует, потому чертить я умею и сам!» говорит Ионатан.

А между тем, он затевает эту коллекцию. «Это создает известную обстановку, дает положение, говорит он. В нашей стороне человек, заведомо для всех обладающий полсотнею картин, является уже чем-то замечательным, выдающимся, чем-то беспримерным, – как-бы в роде единственного белолицого в среде краснокожих. А если хочешь преуспевать на жизненном поприще, то, прежде всего следует постараться внушить к себе удивление в среде своих сограждан. Надо окружить себя блестящим ореолом, понимаете? Деньги, которые затрачиваются на эти глупости, возвратятся вам сторицею».

Я отвечаю ему, что подобный ореол скорее напугает краснокожих. Они будут чувствовать к нему почтение, но станут избегать его. Считая его любителем художества, литературы, они будут видеть в нем представителя богемы, человека непрактичного. Черт возьми, что может смыслить в делах кассы для бедных или в устройстве клоаков человек, интересующийся чем-то таким оторванным от земли, как искусство!

Он, по обычаю своему, пожимает плечами.

– Тут есть нотка патриотизма, которая придется по вкусу, говорит он.

– Патриотизма?.. Ну, разумеется, хорошо, если находится человек, способный время от времени бросить сотни две крон на искусство…

– Я скажу вам одно, – серьезно говорит Ионатан. – Настудит время, когда Европа будет стремиться в Христианию для того, чтобы видеть норвежцев, подобно тому, как теперь стремится она в Италию, чтобы видеть флорентинцев. Понимаете, какую деньгу зашибут тут оптовые торговцы; и время их скоро наступит.

Я пожимаю плечами.

Сегодня вечером в присутствии доктора Квале, живописца Блютта и моей незначительной особы, он торжественно снял покрывало с последней купленной им картины… которую, я почти готов думать, он купил ради меня. Он-же ведь прекрасно знает, что это она была моей «прежней» пассией. Впрочем, это вовсе не портрет… Это внутренность комнаты, и она является лишь одним из предметов обстановки. Картину эту написал её отец; это из того еще времени, когда она не была замужем. Художественный интерес картины составляет особая тонкость в пользовании светом, или, если угодно, тенями; но я видел только ее, мою когда-то так горячо любимую Элину. Она стоит на заднем плане и смотрит в окно. Удивительно изящно вырисовывается она в матовом, светло-сером свете, падающем из окна. Я узнал каждую её черту. Маленькая характерная голова (с густыми рыжевато-белокурыми волосами, подобранными на затылке) имеет именно то самое грациозное положение, и осторожный, пытливый, боковой взгляд полузакрытых глаз; матовая, смуглая шея с нитью кораллов нежно выделяется в полумраке; из-под роскошных волнистых волос любопытно выглядывает маленькое розовое ушко с цыганской золотой серьгой; на красивые высокие плечи и изящную, но мускулистую фигуру накинут красновато-коричневый дамаский утренний капот; нижняя часть немножечко слаба. У меня совсем защемило на сердце; но это скоро прошло. К сожалению, она представляет собою законченную уже главу.

В тот же самый день, когда она вышла за этого противного горбуна… как это его звали? Да, Петер Торденскиольд, маринист, – влюбленность моя исчезла без следа. Это казалось мне через-чур уж противно. Представить ее себе запятнанной его поцелуем… ах, этого более чем довольно…

Каким я был ужаснейшим идиотом! Она, конечно, сделала это только мне на зло. В действительности, разумеется, избранный был я. И так напугать и отогнать ее всякого рода невозможнейшими глупостями и недостатком благовоспитанности! О! это она должна бы была быть моей женой. В тот раз, когда я сам упустил из рук свое счастье… судьба моя в сущности была уж решена.

Что-же касается до моей нынешней, то я думаю, что я почти уже излечился.

По временам только все это как-будто вновь всплывает на поверхность… Вот, как на днях, когда мне сказали, что какая-то дама поднялась до моего этажа и спрашивала обо мне; ведь это-же могла быть и она!.. Но, черт возьми, уж не в первый раз приходится мне стряхивать с себя влюбленность.

Зайдя сюда, я так освежился и успокоился. Я же был тут поблизости от неё… Только бы хватило духу выдержать, и месяца через два все пройдет без следа.

Неприятная однако мысль. Все кажется, точно, заходя сюда, я убиваю что-то в своей душе, что-то любимое и драгоценное, – что-то обещающее мне жизнь; точно я вырываю с корнем какое-то прекрасное, роскошное растение, которое легко могло бы вырости и покрыться зеленью, вырости, развиться и окружить меня сенью цветов, белых, бледнорозовых, душистых…

VI

(30-го сентября).

Осень – мое время, особенно, если она дождлива и туманна. В послеобеденное время часами брожу я тогда за городом и наслаждаюсь бледностью лесов и болезненной краснотой и желтизной опадающей листвы, и утопаю в грустном настроении.

Птицы умолкают и улетают, и все ищет крова и приюта. Со всех окрестных гор и пригорков, со стороны расположенных на них маленьких человеческих домиков, доносится какой-то гул и жужжание: это работают молотилки; работают на зиму. Все знают, чего надо ждать, и приготовляются заранее: запасаются припасами, топливом, платьем, чтением, – точно в виду долгой осады.

В такие дни на меня нападает иногда охота кропать стихи. Нижеследующие написаны самим Jeppe и мне нет нужды доказывать их оригинальность:

 
«Зловещее черное знамя
Как тень над землей развернулось,
Смерть клячу свою оседлала
И гибель развозит по миру:
Трусит смерть на жалкой кляченке,
И зелень лугов выцветает,
На небе чуть держится солнце,
Уныло так смотрит на землю».
«Листва на ветвях увядает;
Ростки засыхают и гибнут;
Лес тяжко под бурею стонет,
Отходный псалом напевая.
Безмолвно качаются ели
Среди пожелтевших березок,
И думать они позабыли
О летнем безоблачном небе!»
«Людские дома и селенья
Затихли, замкнувшись на зиму;
Нельзя больше ждать, и крестьянин
Копает последний картофель.
Как мертвые летния пташки,
С деревьев листва опадает;
Медведь залезает в берлогу, –
Никто его там не встревожит».
Снимаем мы летнее платье;
Уж скоро ждать надобно снегу.
Конец пикникам и прогулкам:
Теперь нас зовут уж на кофе.
– «Ах, будьте добры, одолжите
Последний мне номер газеты!»
– «Что нового сделал парламента?»
– «Итак, ничего! Так и знал я!»
«Пожалуй, поверить не трудно,
Что жизнь навсегда прекратилась.
Но вспомните, сколько лягушек
За лето на свет появилось!»
Лишь вспомнишь о них, так, пожалуй,
С тоской помиришься осенней:
Укрывшись, в тиши, они громко,
Смеясь, возвещают: «мы живы!»
 

VII

Я начинал уже чувствовать себя гораздо лучше; заставил-таки я эту бледную девушку с массою вьющихся волос обогнуть угол Церковной и Карл-Иоганновой улицы, как раз в ту самую минуту, когда и я, в противоположном направлении, тоже должен был огибать этот исполненный опасности угол. Разумеется, она не видала меня; да если-бы она и заметила меня? Что я для неё? Какой-то смешной болтун, чудак… Конечно, так. Но я разглядел ее… Господь ведает, каким образом, потому что у меня сохранилось очень определенное ощущение, будто я сию же секунду зажмурил оба глаза.

Она была очень бледна. С каким-то таким совершенно особым выражением безнадежности в глазах… в этих больших, болезненных, опасных глазах, в этих влажных, задумчивых глазах, которые так тоскливо смотрят на мир, не открывая перед собою ни пути, ни цели… смотрят вперед в бесконечный мрак.

Темные кудри в самом безнадежном беспорядке рассыпались по белоснежным, с голубыми жилками, вискам. Это произвело какой-то толчок во всем моем существе; ни одной минуты покоя не имел я с тех пор. Все снова вырвалось наружу; опять грызет, сосет, томит… по-прежнему.

Я зашел к Бьёльсвику, поднял его на смех и постарался напиться и повеселеть; но ведь это-же ложь, это старое правило: «чтобы повеселеть, надо напиться». Правда лишь то, что если будешь пить, то можешь повеселеть; ну, а я, тем не менее, не повеселел. Каждую минуту углублялся я в самого себя и, сидя на месте, все еще видел, как огибает она этот угол… Постоянно огибает она этот угол Церковной и Карл-Иоганновой улицы; постоянно смотрю я на этот мимолетный призрак бледного отчаяния под массою темных кудрей; постоянно мелькает передо мной эта пара больших болезненных глаз, упорно смотрящих в какой-то безграничный мрак. И каждый раз душа моя вновь наполняется теми смертельными терзаниями, которые теснят друг друга, извиваются и переплетаются между собою, как змеи, заключенные в тесной ограде.

(Тут следует целый ряд попыток пером и карандашем нарисовать её портрет. Ни один из них никуда не годится).

* * *

Целую неделю только и, делал, что слегка попивал.

Со вчерашнего вечера дело пошло еще хуже. И вот сижу я тут с размягченным мозгом, совершенно пьяный.

«У меня грехов…»

– Что-то скажет начальник моего бюро? Ну, да пусть его! Еще пивца…

Я просто-напросто снова лягу в постель…

«Грехов у меня… Эх!..»

* * *

В тот-же день вечером.

Какое странное состояние, когда просыпаешься после сильного пьянства: это представление какой-то очень длинной и гибкой шпаги, медленно опускающейся мне в грудь, перпендикулярно, неуклонно, как раз в самую середину сердца. Я вижу ее, я ощущаю ее известным образом, и это мне так приятно. Освежает, утешает. Большая, белая красивая рука с сверкающими брильянтовыми кольцами держит рукоятку и направляет ее верно, неуклонно, медленно и приятно; но кроме кисти руки ничего нет.

Это представление сменяется другим: нечто в роде машины для отсечения головы, формой своей похожей на большой хлебный нож, а под этим ножом, очень широким ножом, блестящим, тонким, веющим холодом и таким острым, что почти сам собою проникает в тело, лежит моя шея, и какая-то женщина, пожилая, почтенная, матронообразная женщина стоит и перерезывает эту шею медленно, обдуманно, как режут ломоть ржаного хлеба. Я лежу в удобной позе, на правом боку, и наслаждаюсь положением. О, восхитительно!

Сегодня вечером главным образом преследуют меня различные висельнические фантазии. Невольно каждую минуту провожу я рукою по горлу, именно там, где легла-бы веревка; затем я поднимаю руку наверх к потолку в том направлении, где веревка была-бы прикреплена, и таким образом с минуту представляю себе, что я судорожно раскачиваюсь и подергиваюсь на воздухе с высунутым языком. Это успокаивает, освежает. Как восхитительно, должно быть, было-бы раскачиваться так над всем миром, выше всякого земного коварства и сплетен и думать: теперь-то уж они не настигнут меня; наконец-то покончил я со всею низостью и грязью.

Все-бы это ничего, если бы только не эта дрожь, эта удивительная скрытая дрожь, от которой я никак не могу отделаться. Вероятно, дрожь эта внутренняя; род какой-то вибрации во внутренней мускулатуре… замечательно неприятная. Я начинаю чувствовать себя как-то так смутно, словно земля сама уходит из-под ног; не чувствую в себе никакой тяжести и никакого центра тяжести… одно только чуть приметное колебательное сотрясение во всем существе. Это доводит просто до умопомрачения. Ведь я-же знаю, что это такое… Алькоголизм, черт возьми! Но это ни к чему не ведет. Меня преследует тупое чувство давления тут, под самой грудью. Нет настоящей головной боли, но какое-то особое, туманное ощущение пустоты, окружающей голову… нечто в роде прогалины между мною и миром, какая-то просвистывающая пустота: вещи, окружающие меня, в сущности, вовсе не действительные предметы; это – декорации, это… В сущности, это какие-то фокусники, которые стоят здесь и выдают себя то за то, то за другое, – за софу, за шкаф, стул и т. д.; но они и сами отлично знают, что они вовсе не то. Это меня несколько мучит. Я не выношу этой комедии.

Но внизу, ниже, всего ниже, позади всего, на заднем плане, в самых сокровенных недрах моего существа сидит тяжелый, как свинец, опасный ужас, род затаенного, замкнутого сумасшествия, которое растет, ширится и стремится разразиться ревом. Это нечистая совесть или нечто в роде испуга, в роде ощущения ужасного унижения, какой-то необычный идиотический ужас перед чем-то, Бог ведает, чем. Невыразимое болезненное стремление броситься к чьим-нибудь ногам, – женщины, священника, Бога и вопить, плакать, каяться, принять бичевание, укоризны, проклятие и, наконец, как больное дитя, быть поднятым любящими, надежными руками.

Мне следует быть несколько осторожнее; я могу дойти до delirium'а. Но зато это хорошее средство против влюбленности. Это раздвояет человека. Любовное горе тонет в море иного рода муки. Любовь становится далекой, сентиментальной, лишенной желаний; начинаешь сознавать себя таким недостойным; если бы даже можно было, сам не захотел-бы коснуться её даже пальцем. И бродишь целые дни, носишься с манией самоубийства, едва справляешься со своими нервами и призраками и бормочешь вслух, сам с собой: «я старая свинья; о, нет, дай ей Бог миновать такой судьбы!» И чувствуешь себя благородным и честным, и на глаза навертываются слезы.

– Послушай, Фанни, почему не придти-бы тебе теперь и не позвонить у входной двери… Не для чего-нибудь такого, а просто для того, чтобы немножко поблагодушествовать вместе…

* * *

Я ловлю себя на том, что выискиваю все дороги, по которым отправлялись мы вместе на прогулки; с полной религиозностью пью холодное, как лед, гадкое пиво в деревенских ресторанчиках, в которые мы вместе заходили; внутренно я всегда втайне надеюсь встретить ее, хотя именно этого-то ни в каком случае и не хочу. И не встретя её, возвращаюсь домой, – как собака, повеся хвост.

Глупец, осел! Много-ли думает она о тебе? Да даже если бы она и думала о тебе, так ведь ты-же сам не захотел-бы… Подобным личностям в таком случае следует разойтись.

Между тем я брожу здесь, как вечный жид, чающий любви и брака: прирожденный холостяк, постоянно и тщетно ищущий пристани супружества. Но те, что вечно боятся, как-бы не жениться, оказываются пойманными прежде, чем это придет им в голову.

Существование так полно всяких призраков.

В сущности я несчастный человек. Но это-бы еще я мог перенести. Гораздо хуже быть несчастным и в то-же время оказаться до такой степени в дураках.

* * *

Говорят, – одна только смерть не обманывает. Да, но тем не менее и на нее нельзя вполне положиться. Она, конечно, придет, но придет не во-время.

Но к тому времени мы начинаем уже чувствовать себя почти хорошо, сидя на своем стерине, потому что человек привыкает ко всему, привыкает даже к жизни.

– Застрелиться? – но это целая история. А кроме того, выстрел редко бывает удачен. К тому-же еще это до такой степени вульгарно.

Доктор Кволе в данном случае может быть оказадся-бы человеком, способным снабдить меня склянкой морфия?…

(Последний скандал). Молодая красивая женщина полюбила морского капитана. Тут все люди подымают вопль… и вопят с полным убеждением! – мужчины, потому что завидуют ему; женщины, потому что завидуют ей.

Я с своей стороны завидую ему… Предполагая однако, что она была именно та. о ком я думаю.

* * *

Достопочтеннейший Габриэль Иероним Грам, что-же это, наконец, за глупости?

Я чуть не упал от удивления, когда раскрылась передо мною эта до очевидности простая вещь… и я просто-таки не могу понять, каким образом не видел я этого раньше.

Ну, да, разумеется, – мне не давал покоя этот известный осел в образе Морали. Возможно большая степень счастья, возможно меньшая степень несчастья… Эти изречения, разрази их Господи! невольно вплетаются даже в самые независимые человеческие суждения.

1
...
...
7

Бесплатно

0 
(0 оценок)

Читать книгу: «Усталые люди»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно