Я еще с прошлого года стала замечать, что мой мальчик ходит бледный, задумчивый. А когда еврейский мальчик начинает задумываться – это уже плохо. Что вы думаете, мне обыск нужен, что ли, или что?
– Мотя, – говорю я ему, – Мотя, мальчик мой! Чего тебе так каламитно?
Так он поднимет на меня свои глаза и скажет:
– Что значит – каламитно! Ничего мне не каламитно!
– Мотя! Чего ты крутишь? Ведь я же вижу…
– Ой, – говорит, – отстань ты от меня, мама! У меня скоро экзамен на аттестат зрелости, а потом у меня есть запросы.
Обрадовал! Когда у еврейского мальчика появляются запросы, так господин околоточный целую ночь не спит.
– Мотя! Зачем тебе запросы? Что, их на ноги наденешь, когда башмаков нет, или на хлеб намажешь вместо масла? Запросы, запросы. Отцу твоему сорок шестой год – он даже этих запросов и не нюхал. И плохо, ты думаешь, вышло? Пойди поищи другой такой галантерейный магазин, как у Якова Функельмана! Нужны ему твои запросы! Он даже картоночки маленькие по всему магазину развесил! «Цены без запроса».
– Мама, не мешай мне! Я читаю.
– Он читает! Когда он читает, так уже мать родную слушать не может. Я через тебя, может, сорок две болячки в жизни имела, а ты нос в книжку всунул и думаешь, что умный, как раввин. Гениальный ребенок.
Вижу – мой Мотя все крутит и крутит.
– Что ты крутишь?
– Ничего я не кручу. Не мешай читать.
Что это он там такое читает? Ой! Разве сердце матери это камень или что? Я же так и знала! «Записки Крапоткина»!
– Тебе очень нужно знать записки Крапоткина, да? Ты будешь больной, если ты их не прочтешь? Брось сейчас же!
– Мама, оставь, не трогай. Я же тебя не трогаю.
Еще бы он родную мать тронул, шейгец паршивый!
И так мне в сердце ударило, будто с камнем.
Куда, вы думаете, я сейчас же побежала? Конечно, до отца.
– Яков! Что ты тут перекладываешь сорочки? Убежат они, что ли, от тебя или что? Он должен обязательно сорочки перекладывать…
– А что?
– Ты бы лучше на Мотю посмотрел.
– А что?
– Ему надо читать «Записки Крапоткина», да?
– А что?
– Яков! Ты мне не крути. Что ты мне крутишь! Скандала захотел, обыска у тебя не было, да?
– А что?
Это не человек, а дурак какой-то. Еще он мне должен голову крутить!
– Что тебе нужно, чтобы твой сын в тюрьме сидел? Тебе для него другого места нет? Одевайся, пойдем домой!
Вы думаете, что он делал, этот Мотя, когда мы пришли? Он читал себе «Записки Крапоткина».
– Мотька, – кричит Яков, – брось книгу!
– А вы, – говорит, – ее подымете?
– Брось, или я тебя сию минуту по морде ударю.
И как вы думаете, что ответил этот Мотя?
– Попробуй! А я отравлюсь.
Это запросы называется!
– А чтоб ты пропал! Тебе для матери книжку жалко. Тебя кто рожал – мать или Крапоткин?
– А что вы, – говорит Мотя, – думаете? Может, я, благодаря ему, второй раз на свете родился.
Ой, мое горе! Я заплакала, Яша заплакал, и Мотя тоже заплакал. Прямо маскарад!
Вышли мы с Яшей в спальню, смотрим друг на друга.
– Хороший мальчик, а? Ему еще в носе нужно ковырять, а он уже Крапоткина читает.
– Ну, что же?
– Яша! Ты знаешь что? Нашего мальчика нужно спасти. Это невозможно.
Так Яша мне говорит:
– Что я его спасу? Как я его спасу? По морде ему дам? Так он отравится.
– Тебе сейчас – морда. Интеллигентный человек, а рассуждает как разбойник. Для своего ребенка головой пошевелить трудно. Думай!
Яков сел, стал думать. Я села, стала думать. Ум хорошо, а два еще лучше.
Думаем, думаем, хоть святых вон выноси.
– Яша!
– А что?
– Знаешь что? Нашего ребенка нужно отвлечь.
– Ой, какая ты умная – отвлечь! Чем я его отвлеку? По морде ему дам?
– Ты же другого не можешь! Для тебя Мотькина морда это идеал!.. Он ребенок живой – его чем-нибудь другим заинтересовать нужно… Нехай он влюбится или что?
– Какая ты, подумаешь, гениальная женщина! А в кого?
– Ну, пусть он побывает в свете! Поведи его в кинематограф или еще куда! Что, ты не можешь повести его в ресторан?!
– Нашла учителя! Что, я бывал когда-нибудь в ресторане? Даже не знаю, как там отворять дверей.
– Что ты крутишь! Что ты мине крутишь? Тебе это чужой ребенок? Это крапоткинское дитё, а не твое? Такой большой дурак и не может мальчика развлекать.
Так пошел он к Моте, стал крутить:
– Ну, Мотечка, не сердись на нас. Пойди с отцом немного пройдись. Я ведь же тебя люблю – ты такой бледненький.
Ну, Мотька туда-сюда – стал крутить: то дайте ему главу дочитать, то у него ноги болят.
– Хороший ребенок! Книжку читать – ноги не болят, а с отцом пройтись – откуда ноги взялись. Надевай картузик, Мотенька, ну же!
Похныкал мой Мотенька, покапризничал – пошел с папой.
Они только за двери – я сейчас же к нему в ящик… Боже ты мой! И как это у нас до сих пор обыска не было – не понимаю! За что только, извините, полиция деньги получает?.. И Крапоткины у него, и Бебели, и Мебели, и Малинины, и Буренины – прямо пороховой склад. Эрфуртских программ – так целых три штуки! Как у ребенка голова не лопнула от всего этого?!
Ой, как оно у меня в печке горело, если бы вы знали! Быка можно было зажарить.
В одиннадцать часов вечера вернулись Яша с Мотей, а на другое утро такой визг по дому пошел, как будто его резали.
– Где мои книги?! Кто имел право брать чужую собственность! Это насилие! Я протестуюсь!!
Функельманы, это верно, любят молчать, но когда они уже начинают кричать – так скандал выходит на всю улицу.
– Что ты кричишь, как дурак, – говорит Яков. – От этого книжка не появится обратно. Пойдем лучше контру сыграем.
– Не желаю я вашу контру, отдайте мне моего Энгельса и Каутского!
– Мотя, ты совсем сумасшедший! Я же тебе дам фору – будем играть на три рубля. Если выиграешь, покупай себе хоть десяток новых книг.
– Потому только, – говорит Мотя, – и пойду с тобой, чтобы свои книги вернуть.
Ушли они. Пришли вечером в половине двенадцатого.
– Ну что, Мотя, – спрашиваю, – как твои дела?
– Хорошие дела, когда папаша играет, как маркер. Разве можно при такой форе кончать в последнем шаре? Конечно же, он выиграет. Я не успею подойти к бильярду, как у него партия сделана.
Ну, утром встали они, Мотя и говорит:
– Папаша, хочешь контру?
– А почему нет?
Ушли. Слава богу! Бог всегда слушает еврейские молитвы. Уже Мотя о книжках и не вспоминает.
Раньше у него только и слышишь:
«Классовые перегородки, добавочная стоимость, кооперативные начала…»
А теперь такие хорошие русские слова:
«Красный по борту в лузу, фора, очко, алагер».
Прямо сердце радовалось.
Ну, пришли они в двенадцать часов ночи – оба веселые, легли спать.
Пиджаки в мелу, взяла я почистить – что-то торчит из кармана. Э, программа кинематографа. Хе-хе! После Эрфуртской программы это, знаете, недурно. Бог-таки поворачивает ухо к еврейским молитвам!
Ну, так у них так и пошло: сегодня бильярд, завтра бильярд и послезавтра тоже бильярд.
– Ну, – говорю я как-то, – слава Богу, Яша… Отвлек ты мальчика. Уже пусть он немного позанимается. И ты свой магазин забросил.
– Рано, – говорит Яша. – Еще он еще вчера хотел открытку с видом на Маркса купить.
Ну, рано так рано.
Уже они кинематограф забросили, – уже программки цирка у них в кармане.
Еще проходит неделя – кажется, довольно, мальчик отвлекся.
– Мотя, что же с экзаменом? Яша, что же с магазином?
– Еще не совсем хорошо, – говорит Яша, – подождем недельку. Ты думаешь, запросы так легко из человека выходят?!
Недельку так недельку. Уже у них по карманам не цирковая программа, а от кафешантана – ужасно бойкий этот Яша оказался…
– Ну, довольно, Яша, хватит! Гораздо бы лучше, чтобы Мотя за свои книги засел.
– Сегодня, – говорит Яша, – нельзя еще, мы одному человечку в одном месте быть обещали.
Сегодня одному человечку, завтра другому человечку… Вижу я, Яков мой крутить начинает.
А один раз оба этих дурака в десять часов утра явились.
– Где вы были, шарлатаны?
– У товарища ночевали. Уже было поздно, и дождик шел, так мы остались.
Странный этот дождик, который на их улице шел, а на нашей улице не шел.
– Я, – говорит Яша, – спать лягу, у меня голова болит. И у Моти тоже голова болит; пусть и он ложится.
Так вы знаете что? Взяла я их костюмы, и там лежало в карманах такое, что ужас: у Мотьки – черепаховая шпилька, а у Яши – черный ажурный чулок.
Это тоже дождик?!
То Эрфуртская программа, потом кинематографическая, потом от цирка, потом от шантана, а теперь такая программа, что плюнуть хочется.
– Яша! Это что значит?
– Что? Чулок! Что ты, чулков не видала?
– Где же ты его взял?
– У коммивояжера для образца.
– А зачем же он надеванный? А зачем ты пьяный? А зачем у Мотьки женская шпилька?
– Это тоже для образца.
– Что ты крутишь? Что ты мине крутишь? А отчего Мотька спать хочет? А отчего в твоей чековой книжке одни корешки? Ты с корешков жить будешь? Чтоб вас громом убило, паршивцев!
И теперь вот так оно и пошло: Мотька днем за бильярдом, а ночью его по шантанам черти таскают. Яшка днем за бильярдом, а ночью с Мотькой по шантанам бегает. Такая дружба, будто черт с веревкой их связал. Отец хоть изредка в магазин за деньгами приедет, а Мотька совсем исчез! Приедет переменить воротничок и опять назад.
Наш еврейский Бог услышал еврейскую молитву, но только слишком; он сделал больше, чем надо. Так Мотька отвлекся, что я день и ночь плачу.
Уже Мотька отца на бильярде обыгрывает и фору ему дает, а этот старый осел на него не надыхается.
И так они оба отвлекаются, что плакать хочется. Уже и экзаменов нет, и магазина нет. Все они из дому тащат, а в дом ничего. Разве что иногда принесут в кармане кусок раздавленного ананаса или половинку шелкового корсета. И уж они крутят, уж они крутят…
Вы извините меня, что я отнимаю время разговорами, но я у вас хотела одну вещь спросить… Тут никого нет поблизости? Слушайте! Нет ли у вас свободной эрфуртской программы или Крапоткина? Что вы знаете, утопающий за соломинку хватается, так я бы, может быть, попробовала бы… Вы знаете что? Положу Моте под подушку, может, он найдет и отвлечется немного… А тому старому ослу – сплошное ему горе – даже отвлекаться нечем! Он уже будет крутить, и крутить, и крутить до самой смерти. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бывают такие случаи в жизни, в которых очень трудно признаться.
Сегодня утром я, развернув газету и пробегая от нечего делать отдел объявлений, наткнулся на такую публикацию:
«Натурщица – прекрасно сложена, великолепное тело, предлагает художникам услуги по позированию».
«Хи-хи, – засмеялся я внутренне. – Знаем мы, какая ты натурщица. Такая же, как я художник…»
Потом я призадумался.
«Поехать, что ли? Вообще, я человек такой серьезный, что мне не мешало бы повести образ жизни немного полегкомысленней. Живут же другие люди, как бабочки, перепархивая с цветка на цветок. Самые умные, талантливые люди проводили время в том, что напропалую волочились за женщинами. Любовные истории Бенвенуто Челлини, фривольные похождения гениального Байрона, автора глубоких, незабываемых шедевров, которые останутся жить в веках… Извозчик!!!». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В глубине большого мрачного двора я отыскал квартиру номер седьмой и позвонил с некоторым замиранием сердца.
Дверь открыла угрюмая горничная – замкнутое в себе существо.
– Что угодно?
– Голубушка… Что, натурщица, вообще… здесь?
– Здесь. Вы художник? Рисовать?
– Да… я, вообще, иногда занимаюсь живописью. Вы скажите там… Что, вообще, мол, все будет как следует.
– Пожалуйте в гостиную.
Через минуту ко мне вошла прекрасно сложенная красивая молодая женщина в голубом пеньюаре, который самым честным образом обрисовывал ее формы. Она протянула мне руку и приветливо сказала:
– Вы насчет позирования? Да? Художник?
«Пора переходить на фривольный тон», – подумал я.
– Художник? Ну что вы! Хе-хе! Откуда вы могли догадаться, что я художник?
Она засмеялась.
– Вот тебе раз! А зачем бы вы тогда пришли, если не художник? В академии?
– Нет, не в академии, – вздохнул я. – Не попал.
– Значит, в частной мастерской. У кого?
Я общительно погладил ее руку.
– Какая вы милая! А вот догадайтесь!
– Да как же можно догадаться… Мастерских много. Вы можете быть и у Сивачева, и у Гольдбергера, и у Цыгановича. Положим, у Цыгановича скульптура… Ну, еще кто есть?.. Перепалкин, Демидовский, Стремоухов… У Стремоухова, да? Вижу по вашим глазам, что угадала.
– Именно, у Стремоухова, – подтвердил я. – Конечно, у него.
Она оживилась.
– А! У Василия Эрастыча! Ну, как он поживает?
– Да ничего. Пить начал, говорят.
– Начал? Да он, кажется, лет двадцать, как пьет.
– Ну? Эх, Стремоухов, Стремоухов! А я и не знал. Думал сначала: вот скромник.
– Вы ему от меня кланяйтесь. Я его давно не видала… С тех пор как он с меня «девушку со змеей» писал. Я ведь давно позирую.
– Да вы серьезно позируете? – печально спросил я.
– То есть как серьезно? А как же можно иначе позировать?
– Я хотел сказать: не устаете?
– О, нет! Привычка.
– И неужели совсем раздеваетесь?
– Позвольте… А то как же?
– Как же? Я вот и говорю: не холодно?
– О, я позирую только дома, а у меня всегда 16 градусов. Если хотите, мы сейчас можем поработать. Вам лицо, бюст или тело?
– Да, да! Конечно!! С удовольствием. Я думаю – тело. Без сомнения, тело.
– У вас ящик в передней?
– Какой… ящик?
– Или вы с папкой пришли? Карандаш?
– Ах, какая жалость! Ведь я забыл папку-то. И карандаш забыл.
Я помедлил немного и сказал, обращая мысленно взоры к своим патронам: Байрону и Бенвенуто Челлини:
– Ну, да это ничего, что с пустыми руками… Я…
– Конечно, ничего, – засмеялась молодая женщина. – Мы это сейчас устроим. Александр!! Саша!
Дверь, ведущая в соседнюю комнату, скрипнула…
Показалось добродушное лицо молодого блондина; в руке он держал палитру.
– Вот, познакомьтесь: мой муж. Он тоже художник. Саша! Твой рассеянный коллега пришел меня писать и забыл дома не только краски и холст, но и карандаш и бумагу. Ох, уж эта богема! Предложи ему что-нибудь…
Я испугался:
– Да что вы! Мне неловко… Очень приятно познакомиться… Я уж лучше домой сбегаю. Я тут… в трех шагах. Я… как это называется…
– Да зачем же? Доска есть, карандаши, кнопки, бумага. Впрочем, вы, может быть, маслом хотите?
– Маслом. Конечно, маслом.
– Так, пожалуйста! У меня много холстов на подрамниках. По своей цене уступлю. Катя, принеси!
Эта проклятая Катя уже успела раздеться, без всякого стеснения, будто она одна была в комнате. Сложена она была действительно прекрасно, но я почти не смотрел на нее. Шагала она по комнате как ни в чем не бывало. Ни стыда у людей, ни совести.
Тяжесть легла мне на сердце и придавила его.
«Поколотит он меня, этот художественный назойливый болван, – подумал я печально. – Подумаешь, жрецы искусства!»
Катя притащила ящик с красками, холст и еще всякую утварь, в которой я совершенно не мог разобраться.
Муж ее развалился на диване и, глядя в потолок, закурил папироску, а она отошла к окну.
– Поставьте меня, – сказала эта бесстыдница.
– Сами становитесь, – досадливо проворчал я.
Она засмеялась.
– Я же не знаю, какая вам нужна поза.
– Ну, станьте так.
Я показал ей такую позу, приняв которую она через минуту должна была замертво свалиться от усталости.
Но эта Катя была выкована из стали.
Она стала в позу и замерла…
– Что вы делаете? – удивленно сказал муж Саша. – Вы не из того конца тюбика выдавливаете краску.
– Вы уверены? – нагло засмеялся я. – Покойный профессор Якоби советовал выдавливать краску именно отсюда. Тут она свежее.
– Да ведь краска будет сохнуть!
– Ничего. Водой после размочим.
– Водой?.. Масляную краску?!
– Я говорю «водой» в широком смысле этого слова. Вообще – жидкостью… Вот странная вещь, – перебил я сам себя. – Все краски у вас есть, а телесного цвета нет.
– Да зачем вам телесный цвет? Такого и не бывает.
– Вы так думаете? В… Художественных письмах Александра Бенуа прямо указывается, что тело лучше всего писать телесным цветом!
– Позвольте… Да вы писали когда-нибудь масляными красками?
– Сколько раз! Раз десять, если не больше.
– И вы не знаете смешения красок?
– Я-то знаю, но вы, я вижу, не читали многотомного труда члена дрезденской академии искусств барона Фукса «Искусство не смешивать краски».
– Нет, этого я не читал.
– То-то и оно. А что же тут нет кисточки на конце? Одна ручка осталась и шишечка…
– Это муштабель. Неужели вы не знаете, что это такое?
– Я-то знаю, но вы, наверное, не читали «Записок живописца» Шиндлера-Барнай, в которых… Впрочем, не будем отрываться от работы.
– Подвигается? – спросил Саша.
– Да… понемногу. Тише едешь – дальше будешь, как говорится.
Саша встал и взглянул из-за моего плеча на холст.
– Гм!
– Что? Нравится?
– Это… очень… оригинально. Я бы сказал – даже не похоже.
– Бывают разные толкования, – успокоил я. – Золя сказал: «Жизнь должна преломляться сквозь призму мировоззрения художника».
– Так-то оно так… Но вы замечаете, что у нее грудь – на плече?
– Так на своем же, – резонно возразил я.
– Странный ракурс.
– Вы думаете? Этот? Я его сделаю пожелтее.
– При чем тут «желтее»? Ракурс от цвета не зависит.
– Не скажите. Покойный Куинджи утверждал противное.
– Гм! Может быть, может быть… Вы не находите, что на левой ноге один палец немного… лишний?..
– Где? Ну, что вы! Раз, два, три, четыре, пять… шесть… А! Это тень. Это я тень так сделал… Впрочем, можно ее и стереть.
– Конечно, можно. Только вы напрасно все тело пишете индийской желтой.
«Вот осел-то, – подумал я. – Телесной краски, говорит, нет, а потом сам же к цвету придирается».
– Я вижу, – саркастически заметил я, – что вам просто моя работа не нравится.
– Помилуйте, – деликатно возразил Саша. – Я этого не говорю. Чувствуется искание… новых форм. Рисунок, правда, сбит, линия хромает, но… Теперь вообще ведь всюду рисунок упал.
И он с неожиданной откровенностью закончил:
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке