Антона, следует сказать, восхищали ершистые и терто-обязательные трудяги-шоферы, которых он узнал получше; они заметно выделялись на фоне других своей естественной стойкостью и значимостью на войне, своим умением делать нужное дело для всех людей без хвастовства и без всяких ненужных сетований. И ему хотелось в чем-то походить на них. Потому-то, наверное, при появившейся в голове мысли о выборе своей будущей профессии он (еще не думавший нисколько о художничестве) согласился для начала пройти некие шоферские курсы. У того же Гончаренко.
Тот и другие водители веско говорили ему не раз: мол, пользуйся пока моментом, пока служишь, – изучай автовождение, мы советуем. Это тебе пригодится завсегда, поверь, – в жизни будет верный кусок хлеба…
И вот Гончаренко как раз накануне случившегося взрыва мины закатил после рейса свой замызганный грузовик под тополь и предложил с вызовом:
– Ну, так если ты готов, бери ведро, зачерпни воды из ручья и тащи сюда. Начнем прежде с мытья моей посудины… старушки…
Яша и Антон усиленно мыли-отмывали кабину, радиатор, крылья, кузов и колеса полуторки, облепленные великой грязью. А на лицах проходивших мимо сослуживцев сквозило явное недоумение. Доброжелатели вроде бы тут же осуждали или урезонивали ретивого Яшу:
Ты, мастак, аль эксплуатируешь мальца? Он ведь, знать, и на своей работе наломался.
– Да, негоже ты выдумал, умник!
Видно, не того они хотели бы для Антона, было ясно.
И он сам уже испытывал неловкость от того разлада, какой вызвало его согласие на некое ученичество профессии, разлада даже у других шоферов – его друзей: выходило так, что не все из них были дружны с Яшей. Антону же не хотелось ни с кем обострять из-за этого уже установившиеся и понятные ему самому отношения со всеми.
И был очередной прифронтовой переезд, условия все ухудшались, лили осенние дожди, были повальная распутица и месиво на дорогах. На них автомашины завязали по самую ось – и тогда приходилось выволакивать их тракторами… До какого же учения было тут кому?
А может быть, и Антону самому просто не хватало в этом деле настырности и нужного желания.
XV
По-осеннему туманилось и стыло все вокруг среди глохших смоленских полей, взгорков, огородов с паутинкой серой, скелетов сараев, разбросанных кое-где. Автобус с военными катился по проселочной петлявшей дороге точно наощупь, спотыкаясь. И вновь остановился почему-то. Сослуживцы, выйдя из салона, стали ждать чего-то известно-неизвестного, как бывает на войне. Красочно в лиловой пелене кучились деревья – их шапки, кусты и высокие растения с рыжей подпалиной и жгуче краснели, клонясь, гроздья рябины, бузины; свежий морозец и иней пробелили траву, дорожки, колья, изгороди, крыши.
Не видно было жителей села – понятно. Лишь маячили тут, там на привале бойцы, которые еще пойдут в бой, – как знак сурового военного времени.
Но вот автобус ушел. Антон и другие оставшиеся военные пока слонялись праздно, без дела. И даже грелись почти безмолвно какое-то время в какой-то рабочей конторе. Потом, наконец, все вспомнили: о, пора бы, братцы, и обедом заняться! Время уж!
– Отчего… Давайте! – было общее согласие.
Да тут не поверилось глазам своим: на дороге возник – спешил сюда увалисто-сутуловато – широкоплечий солдат Стасюк, в вытертой фуфайке, в пилотке, в неизменных обмотках и с тощим вещмешком за плечами. Какой-то спокойно-капитальный и радостный, с изменившимся красноватым лицом в морщинках, он еще издали светился улыбкой. Все заговорили приветливо, обрадовавшись ему:
– Откуда?
– Оттуда, из окопов, – махнул он, подходя к сослуживцам, рукой в западном направлении. – И после лечения в госпитале.
– Что, был ранен?
– Немножко зацепило в атаке.
Антон и его друзья очень скоро, присев кружком – на ящики и бревно около костра, поглощали из одного котелка желтоватую, крутую, но действительно вкуснейшую кашу. Поблизости дымились и другие костры, и возле них толпились бойцы. Будто и не было на свете войны – просто солдаты попали в неожиданный, казалось, мир и была у них между собой случайная встреча на родной земле. Поэтому все и разговаривали как-то вполголоса, как бы понимая друг друга и так – не разговаривая вовсе. И одинокие серые вороны, по-хозяйски каркая, спрашивали: и когда же это все кончится? С явной неохотой перелетали с места на место.
– Глянь-ка, – тихонько толкнул Антона локтем в бок Стасюк и повел глазами в бок. – Понимаешь что-нибудь?
– Как не понять: она ищет кого-то из своих, – сказал Антон.
Вблизи-то солдатиков тенью ходила-перемещалась одна крестьянка в зипуне и платке; она пытливо-беспокойно вглядывалась в лица бесприютных молоденьких и постарше мужичков, умевших, когда нужно (и всегда), мириться с неудобствами и невзгодами, что выпадали на долю их, всего народа.
– Сколько ж наших жен и матерей разыскивают так родных! – И Юхниченко по привычке шумно вздохнул и выдохнул воздух.
Солнце уже угадывалось, проявлялось над головой; оно начинало чуть-чуть прогревать и разгонять туманную дымку, но еще слабо. Точно эта дымка бережно охраняла людской покой. Именно здесь. Временно.
Один раз Антон сам, возвращаясь в приречной долине, уже забеленной снежком, вдруг привидел будто бы брата Валеру, угнанного немцами из дома. Привидел неожиданно для самого себя.
Они, управленцы, по обыкновению работали и ночевали в больших армейских палатках, обложенных понизу вокруг для утепления сено-соломенным валком. В палатках протапливались железные печки-буржуйки, но воздух выстужался скоро; ночной холод пронимал всех ночлежников, как ни кутались они во все подходящее из одежды, кроме одеял; потому они бесконечно ворочались, кашляя и скрипя пружинами раскладушек.
И здесь тоже не было никакого земляного укрытия для спасения на случай налетов немецких бомбардировщиков. Сюда же частенько залетали и «Мессеры» попарно – поливали все свинцом. Разбойничали еще… И тогда Антон, тоже хоронясь от шалых пуль, как все, забегал за толстенный ствол раскидистого дуба-защитника.
Была пронзительная пора с тонкой красотой окрест. В долине выше темнели срубы, а в низине, в пожухлых зарослях – главным образом ив – проблескивала, петляя, речушка и южнее ее черным шлейфом пропечаталась раскисшая дорога, и по ней денно и нощно ползли-волоклись, что муравьи, наши солдатики с боевой техникой. Катили, наплывали. А над сей местностью низко стлался многополосный войлок облаков, подтушевывая всю видимость.
И легок был мальчишеский шаг Антона, мысли его спокойны, ясны.
Только будто что внезапно толкнуло его в грудь, когда он, минуя ближайший кружок очень молодых бойцов, расположившихся, видно, на привал у костра (прибыло, наверное, новое пополнение), невзначай скользнул взглядом по голому затылку одного неказистого на вид бойца-паренька, сидевшего на корточках спиной к нему, проходившему мимо. И он аж приостановился, почти остолбенев: «Да неужто Валера, старшенький брат мой?! Не может быть!..» Да, порой в нашей психике происходят какие-то совсем необъяснимые вещи – казалось бы, ни с того, ни с сего; поди, разберись моментально в чем-то противоречивом…
Антон попытался получше вглядеться в лицо солдатика – и уж готов был порывисто кинуться к тому… Ведь они не виделись с февраля этого года. Как, откуда ж тот мог сейчас оказаться рядом с ним? И что: подсознательно вмешалось в его разум желание видеть брата живым, невредимым да смешалось с преждевременной радостью за него и щемящей жалостью к нему, незащищенному? Однако, пока он накоротке решал, обознался или нет, словом, мешкал, – солдатик встал и, не оглянувшись, так что его не видно было худое лицо паренька, пошагал прочь куда-то туда, откуда Антон шел. Пошагал уверенно – на порывистом колючем ветру, от которого отворачивался, лишь располыхивались полы серой его шинели. И потому оставил Антона в совершенном недоумении. Он не смог разглядеть наружность бойца, хотя машинально и поторопился было опять за ним, как привязанный, – прошел некоторое расстояние (а дальше уж преследовать и обгонять его не мог). И очень сожалел потом об этом, хотя и не был уверен в том, что не обознался случайно. Ведь в военной форме все пареньки похожи друг на друга.
Вот терзающие дни!
А спустя неделю его очень обрадовало присланное письмо матери: она сообщала ему, что Валерий вернулся домой; они, лагерники, убив немецкую охрану, вырвались из лагеря под селом Красное. Это произошло именно здесь, где Антон и находился теперь. Поразительно, что вовсе не случайно вышло совпадение с тем, что ему привиделось. Стало быть, он только чуть-чуть разминулся где-то с братом. Но отчего же все-таки неожиданно возникло у него такое предчувствие? Само сердце все почувствовало так?
И запомнилось Антону, кроме всего, в эту пору раскисшие от дождей и размешанные грунтовые дороги, непролазная грязь, что геройски преодолевали, главное, водители в частых поездках. Он восхищался ими.
Да, осенние смоленские дороги были совсем непредсказуемы в неглубоком тылу. На них терялось пространственное ощущение и легкость понимания самого себя, невзрослого, – отчего потом каешься в душе и ругаешь себя по-тихому за непростительную легкомысленность в поведении.
Итак, они, служивые, на трех полуторках полдня уже ползли, а точнее плыли – буквально по самые кузова – по желтой липкой глинистой разливной жиже, одолев от силы километров десять с небольшим. Они простаивали еще из-за бесчисленных заторов, когда благополучно и объехать-то завязший грузовик нельзя: настолько все вокруг размешано, хлипко, неустойчиво, что можно в ходе объездного маневра насовсем застрять – и не заметить как.
На Антоне были еще легкие брезентовые сапоги (других покамест не было у него). Так что с каждой минутой ноги у него коченели все сильней. Да и самого его, сидевшего с сослуживцами на верху кузова, на пожитках хозяйственных, пробирал осенний неутихающий ветер с бесконечно сеявшимся дождем. И нарочно бодрившийся – наперекор погоде – сержант Пехлер, в фуражке, высовываясь из кабины справа, опять настойчиво допытывался у него:
– Ну, совсем закоченел, небось? Вижу, вижу: посинелый…
Антон, подрагивая мелко, почти пролепетал уже:
– Отчасти… Ноги… Но я выдержу еще…
– Давай, ступай вон к Маслову, в тепло, – уверенно настаивал Пехлер. Он ведь предлагал уже.
Сзади приблизилась крытая санитарная полуторка – с удобным кузовочком.
Антону сильно не хотелось на полпути расставаться со своими дорожными попутчиками и попасть к другим, и в то же время было приятно, радостно сознавать то, что кругом его находились такие отзывчивые люди, готовые всегда помочь.
– А как? Можно теперь перейти? – И Антон, неохотно сдавшись, беспомощно глянул вниз, на дорожное месиво. Пройти даже и к приблизившейся автомашине невозможно: вокруг нее – желтая река шире самой дороги, а его грузовик, на котором сидел, всего лишь островок здесь. Как же пробраться?
Но пока он ломал голову над этим, Пехлер разрешил все довольно быстро:
– О! Маслов и перенесет тебя туда, пока стоим. – Он – в сапогах-непромокайках. – и тут же громко попросил шофера санитарной автомашины: – Эй, Маслов, друг! Возьми Антона и перенеси к себе. Замерз совсем.
И тот, долговязый, приветливо-улыбчивый, – не успел Антон запротестовать и сказать, что как-нибудь сам спуститься и переберется, – запросто-послушно, с большим удовольствием, точно только и ждал этой команды, вылезши из кабины, вперевалку подошел к кузову полуторки и подставил ему длинные сильные руки.
– Ну, хлопец, Антошка, валяй сюда. Я мигом тебя… отбуксирую…
Антон подчинился. Тут же Маслов, хлюпая сапогами, перенес его без особенных усилий и всунул в спасительное, вызывавшее зависть, тепло кузовка. Здесь его приняла так же радушно маленькая молодая черненькая старший лейтенант Полявская, жена чинного начальника одного из отделов подполковника Дыхне, ехавшего сейчас в кабине, рядом с Масловым. Эта очень милая женщина, мягкая, ласковая, укутала одеялом застуженные ноги Антона (по ее совету он снял сапоги и прилег на вещи в тюках) и находилась при нем, ровно при больном, нуждавшемся в уходе медицинском; она, что терпеливая сиделка на часах, сидела подле него – берегла его полусон; он же чувствовал, что начинал дремать, проваливаясь куда-то помимо своего желания (что с ним бывало крайне редко), и пытался как-то отогнать от себя подступившую сонливость, которая позорила его, тогда как машина рывками все тащилась по жидкому бездорожью. А он ведь был для Полявской ровным счетом никто. И поэтому испытывал в душе чувство, похожее на раскаяние в том, что малость сплоховал (как перед ней, так и перед всеми, кто возился с ним и кому он непредвиденно доставлял такие хлопоты), хотя, если признаться честно, и желанна – приятна ему была ее женская ласка. Но какое-то физическое бессилие у него, как он ощущал, продолжалось против его воли. Будто простудился он. Все могло быть. Но что же, что же делать?
Между тем случилось то, что обычно уравновешенный подполковник Дыхне заревновал к нему, как он невольно почувствовал, свое милейшее существо. Уже дважды при остановках открывалась дверца кузовка, впуская внутрь ветреную непогоду, и подполковник ревниво заглядывал сюда. И на правах-то обеспокоенного мужа негромко выговаривал столь непослушную жену – просил ее о том, чтобы она прежде всего сама отдохнула, не маялась. Тяжелый переезд.
– Зачем же тебе столько возиться с мальчишкой? – слышно шепнул он ей, видя его в забытьи. Но она мягко успокоила его. И отослала снова.
Антон не смел и видом своим показать ей, что догадывался о чем-то подобном, – было бы тогда все вовсе скверно, глупо. Только уж наконец как-то собрался с духом, может, отогревшийся вполне, – совладав с собой, перестал дремать, докучать славной попутчице.
Как раз кстати завернули – с тем, чтобы отдохнуть и перекусить – в какое-то село, убавленное войной тоже зримо. С потемнелыми распотрошенными постройками. О, сколько ж их, таких печальных сел уже встречалось на пути! Не упомнить…
Опять в привычно прежнем окружении сослуживцев, вместе с деловитым Пехлером и разговорчиво-веселым Масловым, Антон окончательно отогревался уже в избе, сидя на толстой пристенной скамье. Здесь, несмотря на светлый еще день, весело трещала огнем топившаяся лежанка, пахло чем-то съестным и шел степенный разговор военных мужчин с немолодым хозяином в поддевке – со впавшими глазами, он лишь косился на Антона пытливо-печально, но ничего про него не спрашивал ни у кого. Что-то и без слов ему было понятно. Об этом можно было догадаться. И, глядя в плакучие окна, на тоскливо шевелившийся под ветром и косо хлеставшими дождинками пожухлый бурьян у серой изгороди и полуоголенные ветки деревьев над деревенскими крышами, и слыша серьезный мужской разговор о том о сем, Антон с острой болью вдруг вспомнил свой прежний дом, мать, отца, такие же почти скамейки с сидящими нарядными по праздниками бабами, тетками и дядями, и какую-то безмятежность, чистоту, уют деревенской избы – все, безвозвратно ушедшее от них, погубленное завихрившимся над Европой смерчем.
Прошло после этого более полутора лет. В апреле 1945-го года они находились уже на Одере, когда старший лейтенант Полявская, отболев тифом, вновь вернулась из госпиталя в Управление. Она сильно изменившаяся в чем-то – вроде б более юная, чем прежде, и прелестно утонченная, с будто поширевшими глазами и в цветастом платочке, вошла в комнату к маленькому подвижному солдату-художнику Тамонову во время посещения его Антоном: по договоренности с ней тот приступал к карандашному наброску с нее. Она сама об этом попросила.
Полявская поздоровалась тихо-торжественно и, приблизившись к Антону, подала ему нежную, слабую руку. «Похудела так? – подумал он. – Что же изменилось в ней?.. Да, только на портрет ее сейчас… Вся светится…» Ей словно мигом передалось волнение Антона, и она, казалось, этим не меньше его была смущена и также растрогана сочувственно-любовным вниманием к ней всех. И затем, усевшись на стул, чтобы позировать настоящему художнику, бывшему преподавателю – профессору, она даже пригрозила Антону дрожащим пальчиком, веля ему замереть и, может быть, даже не глядеть сейчас на нее, чтобы не мешать. И вот ловким движением сняла с головы платок.
Боже! Да у нее была коротенькая стрижка – «под нулевку», и новый черный бархат густых волос еще только подрастал бобриком; это делало ее лицо совершенно мальчишеским почти, с тонкими линиями. Тотчас же Антону нежно вспомнились ее мягкие руки, некогда касавшиеся его, продрогшего, ее терпение и святость беспокойства о нем, узнанные им так счастливо на разбрякшей осенней дороге под Смоленском.
Но, может быть, явственно-отчетливей теперь он находил Полявскую более нежно-хрупкой, прелестной и потому, что все-таки немножко повзрослел за минувшее время? Не дано ему знать…
О, сколько же сил верной женской любви отдавали они, прекрасные самоизбранницы, везде бойцам, мужьям, детям и таким чужим мальчишкам, как он, в дни тягот войны! Низкий им поклон!
XVI
Еще многажды этой осенью они перебазировались в прифронтовой полосе.
Зима же 1943-1944 годов для всех армейцев, служивших в Управлении госпиталей, показалась долгой вследствие того, что в направлении белорусского города Чаусы велись долгомесячные бои и не было никакого продвижения наших войск вперед на Запад. Оно застопорилось. Немцы, умело укрепившись, огрызались; они даже бомбили наши тыловые части и выбрасывали малые десанты да раскидывали по наезженным дорогам новые кассетные мины-ловушки, которые при падении зарывались в снег и взрывались под колесами.
Весь состав управленцев привычно квартировал в просторном лесном селе, затерянном среди снегов, и нормально питался, в диковинку разучивал текст первого советского гимна и даже регулярно парился в местных сельских банях, топившихся по-черному. Они с автоматами ходили и на прочесывание леса – в поисках диверсантов. Однако наблюдалось у служивых людей и какое-то бездействие в чем-то нужном, повседневном. Расхолаженность. Так, тут и твердохарактерный сержант-повар Петров не обеспокоился никак из-за отсутствия при кухне хороших дров. И едва Антон напомнил ему об этом, он вскинулся на него, будто кровно разобиженный его неуместным напоминанием:
– Ты, Антон, сам видишь не хуже меня, что к чему, – не десятилетний, чай; тебя это беспокоит, так и действуй самостоятельно… Ты сходи к подполковнику Дыхне, если больше никто сейчас у нас не может скомандовать, коли он замещает улетевшего куда-то командира части, – и скажи, потребуй! Тебе-то, мальчишке, – что!.. Пошел – сказал. Пускай разберутся!..
– Да я и сам бы съездил в лес за дровами с кем-нибудь… – сказал Кашин. Но сержант одернул его с неудовольствием:
– Ну, вот еще! Пусть нам привезут-обеспечат… Еще будем сами пузыниться… корячиться…
– Но я ведь и так дрова накалываю и таскаю…
Он недовольно зыкнул на Антона глазами, и Антон поскорее ушел.
Зимний день был бело-лучистый, тихий.
Кашин, смущенный, что некстати так заявился к подполковнику Дыхне, квартировавшему в избе вместе с маленькой женственно-мягкой черноглазой женой, старшим лейтенантом медицинской службы Полявской, – они завтракали, – извинился и объяснил цель визита к ним.
– Майор Рисс ответственен за хозяйство, – не замедлил подполковник с решением и, точно он сам только и думал о том, но некого, кроме Антона, послать с приказом, сказал ему серьезно-строго, как он делал все: – Ступай сейчас же – передай приказание майору. Пускай привоз обеспечит.
«Вот еще наказание!» Антон уже знал некоторые странные порядки в субординациях, царивших в Управлении. Но с радостью оттого, что настолько легко могла сейчас разрешиться проблема дров, он направился в дальнюю избу, занесенную сугробами. Хотя и тот и другой возглавляли равные отделы, но старший по званию – подполковник Дыхне все-таки замещал теперь самого командира Ратницкого. Да и сам Антон не ослышался – он велел: «Передай приказание…» «Ну, не передашь его, как велено, – и не будет опять дело выполнено», – думал Антон, пока мерил ватные сугробы, – село-то в двадцать дворов, а раскинулось на целых полтора километра.
Антон с мороза, нашарив дверную ручку, с усилием открыл тугую дверь и попал в третий штабной отдел – прямо на колючие с желтоватым отсветом глаза круглолицего и круглотелого майора Рисса. Был он рассеян, думал о чем-то, изморщив лоб и, привстав из-за стола, в упор хмуро спросил у него:
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке