– Итак, я, было, путала вас, а тут – новый сюрприз?
– Без сюрпризов нам жить невозможно.
– Где же ты вчера пропадала, любезная? – Спросил Гарик.
– Утром шла себе по улице, – охотно призналась Яна. – Услышала, как благочинный мужичок толковал одной дамочке: «Что, милейшая, начнешь с утра делать, то и до вечера не переделаешь. Поверь!» Я догнала этого мужичка и спросила с вызовом:
– Скажите мне: а я что буду делать сегодня?
– Что начнешь с утра, то и делай, красавица, – проговорил он, не сбавив шаг и почти не повернув голову.
А я вышла из дома затем, чтобы купить мыло для стирки. Ну, дома я почему-то взяла ведро и тряпку, чтобы прибраться в комнате – пол-то грязный! Надо помыть. Стала мыть – разлила везде воду; стала вытирать пол – опять воду разлила. Так почти до вечера и промаялась с приборкой да стиркой потом.
– Бедненькая! Ты же ведь, Янина, белоручка. Грех тебе с тряпкой возиться. Такие пальчики нежные, как лепесточки роз…
– Ой, не смешите-ка меня!
– Тебе приличествует, – говорил ей Гарик, – быть актрисой, читать монологи, разыгрывать сценки, по-моему.
– Да-да! – поддакнули и друзья.
– Ну вы сразу хотите поставить меня на пьедестал… Носом не вышла…
– Да это мы – носатики… А у тебя – шик – модерн… Все в ажуре.
– А что касается сценок, то и здесь их хватает…
Что верно, то верно. На каждом углу толклись, тусовались торгаши.
– Нам графьями все равно не быть. Продай, говорю, сервизик, шмот, – уговаривал ершистый покупатель продавца у столика с мелкой продукцией.
– А вдруг?.. – рисовался продавец. – Все сполна вернется еще…
– Когда рак на горе свиснет, дорогуша. И не для нас… Наш загад не бывает богат.
– Верно ли говорят, что у человека нет судьбы-знамения?
– У меня-то точно нет. – Лева был говорливый, смешной и веселый и даже проказливый, очень быстро говорящий – только успевай схватить суть того, о чем он говорил. Относился ревниво к тому, если его не замечали, не выделяли.
– А что с твоим пальцем, Левочка? – спросила Яна. – Вижу: забинтован…
Друзья засмеялись. И сам Лева – тоже.
– Крыса тяпнула, – признался он, краснея.
– Что, всамделишне? Не сказка?..
– Я не вру. Вчера по малой улочке топали. Вижу: в окошке подвала висит крыса – уцепилась лапками. За прутья металлические. И осматривается дурища… С ходу я взял и сунул ей в морду горящий окурок папироски – потушил таким образом… Она взвилась и цапнула меня за руку. Негодная тварь… Теперь из-за нее и ходи почти месяц на прививку…
– Жуть, Левочка! Вот оставь вас без догляда – вы без происшествий не обходитесь.
– «Дурак! – сказала мне и сеструха, – мог еще и желтуху схватить по легкомыслию». Она у меня тоже умная, как все женщины.
– Уж заведомо. Не геройствуют.
XXII
Исторический факультет Герценского института, куда о зачислении Французовой, как было принято, ходатайствовал перед ректором студент-старшекурсник, был на Большой Посадской улице (на Петроградской стороне). Ректорат, поддерживая идеи Рабфака, ссылался на то, что в стране очень мало подлинной интеллигенции, склонной помогать в образовании рабочему классу, а его надо образовывать по-настоящему в первую очередь на исторической основе. Яну определили в студенческое общежитие, шумное, многоголосое; у нее, охочей потолковать о выставках, нарядах и многом другом, очень скоро нашлись единомышленники и союзники. В особенности подвизалась около нее дружески троица этих еврейских парней – Гарик Блинер, Лев Кальман и Иосиф Шнарский – рассудительных и заводных. Она чем-то их прельщала, не отваживала от себя; они же каких-то неудобств для нее не представляли, в женихи не набивались. Просто воздух молодости и познания кружил им головы.
– Яна! Яна! Порадуйся: меня приняли!
– Яна, выступает Маяковский! Ты пойдешь?
– Яночка, наводнение! Жуть метущаяся!
– Пойдем смотреть! – Все ребята в возбуждении. Сломя голову, летят вниз по лестнице – ей навстречу; ее с собой обратно тащат – сумасшедшие. Невозможно им не повиноваться.
Они гурьбой шумно до Невы дошли. На Николаевском мосту, под которым пенилась вся река, она приговаривала:
– Своим потом расскажу, какая красивая Нева. Никто ведь не поверит!
Из-за наводнения они всю ночь просидели в аудитории. Вследствие этого она познакомилась с одним толково-бескорыстным преподавателем Бойкиным. Она одновременно с учебой и учительствовала в школе при институте, созданной специально для студенческой практики, значась в договорах служащей по происхождению. И Бойкин пообещал ей найти для нее уроки в такой-то школе и тех родителей, которые могут предоставить ей для жилья и комнату. Отличная подсказка!
Так и вышло. Бойкин порекомендовал Яну для занятий с детьми одному родителю в доме на Малой Посадской.
– Добро, занимайтесь, Яна, моими двумя лоботрясами – 5-й и 6-й класс, – деловито согласился солидный хозяин дома, он же и управляющий этого дома, дореволюционный купец. – Вот они, неугомонные – Назар и Степан. (Те от порога кабинета, не мигая, молча рассматривали Яну, свою новую репетиторшу.) – Вверяю их Вам. А жить – живите здесь, в моем кабинете.
Все устроилось превосходно. И удобно-таки: институт был рядом. И подспорье: второй урок давал ей 12 рублей в месяц. Добавок к стипендии.
Теми же днями перевелась из Смоленска сюда, на педагогический факультет, подруга Яны, Лида Калачева, и Яна устроила ее на житье в этом же доме – на 5-м этаже. Вдвоем им повеселее стало жить. В дни получек государственных стипендий они, в длиннополых полосатых расклешенных платьях, в туфельках на маленьких каблучках, с колечками волос на висках, ходили прогуляться до Елисеевского – там покупали душистые булочки и уплетали их на ходу. Блаженствовали.
Однажды они так весело-беззаботно шли в толпе, щебеча, лакомясь аппетитными булочками и болтая модными сумочками в руках – на ремешках (молодые женщины их носили); эти-то сумочки у них и срезали вмиг воришки – опомниться девушки не успели! Целый месяц – в ожидании очередной спасительной стипендии они как-то перебивались; ладно, что хоть уроки за деньги у них продолжались. Худо ли – бедно ли.
Яна, окончив институт в 1927 году, получила направление в Сиверскую. Лида случайно столкнулась с одной женщиной, сдававшей в наем комнату за 30 рублей в месяц, и сняла ее; подруги могли уже рассчитываться не уроками с квартировладельцами, а деньгами из зарплаты, и Яна перебралась к подруге своей. На Сиверской были все преподаватели (коллектив с Бестужевских курсов), знавшие иностранные языки и побывавшие уже за границей. И что важно: здесь школа предоставляла молодым специалистам жилье (из числа конфискованных дач), и завуч группировал уроки на определенные дни, а не сплошь.
Лида внезапно (по семейным делам) уехала навсегда в Севастополь. Но вышло уже правительственное распоряжение, что отныне не может быть никаких частных квартир – все жилье становится государственным. И теперь следует его оплачивать в ЖАКТ по государственным расценкам. Так коммунальная комната безвозмездно перешла в собственность квартирантке Яне.
Помимо своего учительства в школе Яна обучилась также экскурсоводческому делу: она любила увлекать всех рассказами. Попав в экскурсионный кружок к жалующей ее методистке-еврейке, она вела городские экскурсии (платили за одну 15 рублей – очень хорошо); как раз готовились верхи к празднованию 10-летия Советской власти под девизом: «От февраля к Октябрю!» И экскурсантам предлагались главные точки: Таврический, Смольный и Музей революции.
Было время НЭПа. Публика ходила окрыленная и расфранченная. Женщины – в клешеных платьях, беретках, платочках клинышком, пестрых шарфиках; на ремнях – блестящие квадратные и круглые пряжки – люкс! Да еще лакированные туфли, ботинки. Умопомрачительная короткая стрижка или шестимесячная завивка, входящие в моду! Парикмахеры пользовались очень большим спросом. Платили им бешеные деньги. Театры благоденствовали, соревновались во славу зрителей. Театральные же билеты были доступны. Существовала комиссия улучшения быта учащихся (КУБУЧ) – студенческая всепомощь; студенты брали билеты и в долг, а потом случалось, и забывали деньги отдать, и это как-то списывалось без последствий. В театре на Литейном играли «Грозу» Островского. И его же «Бесприданницу» бесподобно сыграли артисты БДТ. В Мариинке шли балет «Лебединое озеро» и опера «Кармен» с участием певицы Мухтаровой. В построенных дворцах культуры пускали пьесу Горького «На дне», а Мейерхольд поставил «Мандат». И в спектакле «Дни Турбинных» Булгакова (Сталин постановку разрешил) участвовали Москвин, Качалов, а в «Вишневом саду» – Книппер-Чехова, Яншин, Ливанов. И Малый оперный не отставал… Так что Яна старалась не пропустить ничего из интересного…
Она и сама уже удачно вживалась в сценические образы и показывалась на подмостках, имела первых поклонников. Молодая, полная задора, планов, она, закрутившись на людях и в большой культуре, еще не жалела ни о чем; главное, она толком сама не знала (и не думала теперь о том), почему же не поехала учиться вместе с Никитой, звавшим ее, в Москву. Но институт Герцена был по статусу союзного значения: может, – и поэтому. Около нее паслись здесь ухажеры, да ее держала покамест эта юношеская – пусть и временно отложенная – любовь: все-таки не было ровни Никите, писавшему ей искренние любовные письма. Ей оставалось лишь вскользь вспоминать, усовещая себя, как они странно хороводились напоследок в Смоленске. Тогда-то чинно-строжайшая его тетушка сказала ему в ее присутствии:
– Эта девочка – у-у! – Она поднесла пальцы к губам и поцеловала их кончики. – Прелесть! Я люблю ее.
«Да, они могут весело говорить, шутить, они могут нравиться друг другу, – думала тогда Яна про него и себя; – но это может продолжаться только дня три, не больше. А дальше – что?..»
– Я не могу подумать, я знаю, что если я болею и скажу об этом другому, то другой все равно не сможет так же болеть и страдать, как я, так для чего же я буду говорить об этом? – высказала она ему одним залпом на зеленом холме возле величественных стен древнего Смоленского кремля. – Я знаю, что этим самым принесу себе еще большее страдание, и мне противно будет, если кто-нибудь станет жалеть меня.
Никита не прерывал ее, радуясь тому, что это она говорит ему прямо в лицо.
– Так, и не будет у нас этого впереди теперь? – спросил он затаенно, почти шепотом. Голос у него пропал. И он вздохнул. Но по бьющейся груди понимал, она это чувствовала, да, совершенно обратное: что, если не прекратит расспрашивать ее, то она сейчас же и расплачется от чего-то беспричинно.
И она еще чувствовала, что вот-вот он нечаянно скажет что-нибудь еще – и жалко-строго замолчит; и ей, его стороннице в переживаниях (она себя осуждала), было очень-очень жалко его, когда она с таким возмущением встречала каждое его замечание, но не могла сдержать свои эмоции.
– Ты все ничего не видишь, кроме того, ты все думаешь, что только ты выбрал нечто, а другие не могут выбрать, – сказала она совсем не то, что хотела сказать.
– Значит, ты меня все время не понимала, а вот только сегодня, только сейчас поняла и раскусила? – сказал он с дрожащим лицом, отворачиваясь, пряча его от нее и перехватив, к еще большей досаде, любопытствующий взгляд некой тетеньки, приостановившейся на красной тропке.
День был задумчивый. Неторопливый.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Что позволено себе? Об этом не худо бы спросить у себя, прежде всего.
Это был еще 1956 год, когда худшее, что было, коснулось и дней ноября, и было колючее воскресенье, в которое они – Инга и Костя Махаловы – собирались к Туровым.
Впрочем, златовласая, в голубом бархате и с еще девичьей вольностью, Инга была очень хороша собой, когда она открыла дверь Тосе Хватовой, своей двадцатисемилетней подруге – погодке, и сразу же, кругля атласные глаза, заявила ей, что она уязвлена: во-первых, представь, у нее отбит новый жених, этот сизарь Стрелков, во-вторых, на сегодняшнее новоселье пригласили ее просто запиской – ту принесла весталка, а в-третьих, у нее-то самой все, окончательно все спуталось. Душа не на месте.
– Ну, входи, снимай пальто! – И она возбужденно, перекладывая в комнате, на кровати, стульях платья, комбинашки, приговаривала: – Я уверена, что мигом женится… Тьфу!.. Выйдет замуж Аллочка… Ей невтерпеж… А мне, девушке Инге, – как мне быть? И даже моя крестная, мировой судья, не сможет тут рассудить…
Платяной шкаф был раскрыт, около него валялись носильные вещи, коробки, вешалки; на ворсистом темно-зеленом кресле разинул желтый зев чемодан, напоминавший Тосе счастливые дни проведения их бывалых каникул у Черного моря. И увиденное сильно расстроило ее. Она недоумевала:
– Ты, что, уезжаешь куда-нибудь?
– Ах, не бойся, подружка: я Костю выгоняю… Вернее, сама ухожу отсюда, из этой свекровьей конуры, – сообщила Инга будто равнодушно, желая, видно, своим полным равнодушием наглядно показать всем, как она умеет расправиться с неподходящим для нее мужем, человеком, которого иногда защищала перед ней и Тося, спокойная разумница, положительная вся. – Да, бросаю Костю, и вот такой провал – моя новая любовь непризнанна, разбита; ведь Стрелков стал увиваться вокруг эгоистки Аллочки (я не обозналась): уж она-то быстренько обкрутит его, поверь мне. Оглянуться не успеет, поверь, – повторила Инга с явным удовольствием.
– И дался тебе этот журавль обдерганный! – Тося видела того в Университете мыкающимся с папочкой на застежке. – Хлыщ хладнокровный…
– Ой, оставь! Не гони напраслину.
– Из-за него вы расскандалились вновь?
– Какое!.. Тебе, Тосенька, незамужней, не понять. Неуютно мне, признаюсь, с моим сокровищем – муженьком горячим; он словно все еще на фронте, среди друзей-однополчан, в атаку ходит врукопашную или в разведку, где может и пропасть не за здорово живешь. Нас качает и трясет. Рычим друг на друга. Его мамочка моторная кудахчет. Вот и, спрашивается, где сейчас черти его носят? За покупкой ведь залимонился… А мне бы только бабки где-нибудь раздобыть – все бы тогда бросила и укатила куда подальше, – выговаривалась Инга. И как-то иронично глянула в глаза подруге и захохотала неожиданно, точно репетируя какую-то скучную сценическую роль, надоевшую, верно, ей самой.
«Фу, сколь отвратительно ее кривляние!» – подумалось Тосе, да тут слышно за стеной звякнули ключи. Дверь приоткрылась, и в нее несмело вступила взъерошенная приземистая фигура Кости, в козлиной дохе и с шапкой черных волос на голове. Инга поймала испытующий взгляд Тоси, направленный на нее, и тоже покраснела. Демонстративно поморщилась, фыркнула, поскольку Костя замешкался – он не знал, что сказать при Тосе (они с Ингой не разговаривали уже три дня), и, бросив единственное слово:
– Господи! – которым постоянно казнила его, выбежала в кухню и с силой захлопнула за собою дверь.
– Здравствуй! – Тося перемигнулась с Костей, еще в нерешительности переступавшим с ноги на ногу. – Молчи!.. Я вас помирю… – Она не могла смириться с мыслью о справедливости и серьезности этого конфликта двух близких ей людей, у которых на регистрации их брака она была шафером, и все же искренно ей было почему-то жалчее его, Костю. Он ни в чем не притворялся ни перед кем. Был мужчиной. И, безусловно, нуждался иной раз в чьей-то помощи, поддержке моральной.
Только комнатную дверь опять распахнуло ровно порывом мятущегося ветра (за окнами качались голые подснеженные верхушки тополей), и Инга подлетела к Косте вплотную. С ошалевшими глазами.
– Ну, что надумал? – У нее был самый решительный воинственный вид, говоривший у ее готовности к действию; она, конечно же, считала, что ей одной из двух дочерей военного офицера, было к лицу негодовать, если была причина для этого, и что она еще вправе руководить и командовать собственным мужем.
– И давно, – ответил он, прищурясь. – Еще когда холостячничал, помнишь?
Они познакомились на юрфаке университета. В студенческие годы эротичная Инга, Костя отлично видел, знал, пользовалась завидным успехом у таких, как он, парней, матерых, прошедших на войне огонь и воду; она, яркая, не без шарма, заигрывала со всеми подходящими для нее кавалерами, раззадоривала их без всяких обязательств; они тянулись к ней, и ей льстило быть в центре притяжения и казаться легкомысленной, завлекающей, но неприкасаемой богиней. Долго ли, скоро ли, однако ее открыто вызывающий культ красивой чувственной силы пробудил в нем, Косте, удаль бесшабашную; он как человек отважный, отчаянный и рисковой, многажды обстрелянный, поклялся товарищам на пари, что первым завоюет ее сердце, сумеет поухаживать. Увидите! И это ему удалось. Но, к сожалению, жизнь не считалась ни с чем; она расставляла перед ним, наивным, доверчивым, скрытые ловушки, о которых он не подозревал никак.
«Есть простое повествовательное предложение», – припоминались ему на этот счет слова, сказанные как-то профессором-филологом К. о своей многолетней работе, труде, не внесшим, по его убеждению, в науку ничего нового.
– Посмотрите на него! Весь обиженный, нахохленный, что англичанин! – Ингу выводило из себя то, что Костя теперь, после совместной трехлетней жизни перестал восторгаться ею, стал почти равнодушен к ней, а хуже еще – непокорен ей.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке