Степанида упала. Но тут же вмиг вскочила да схватила со стола длинный нож кухонный и – на Василия. Не хочет ему уступить. А он, молодец, уже силу набирал (хоть куда!) – нож вывернул из руки у ней, вырвал. Тогда она безмен с гвоздя сдернула, над его головой занесла. Он и безмен у нее перехватил, отнял. С безменом кинулся за ней. Она с одной обутой ногой (другая разутая), раздетая выскочила на улицу с криком. В апрельскую-то распутицу… Ну, старосту немедля привела, чтобы он рассудил их и взбучил его, фармазона. А Василий штаны свои показал ему: мол, посуди, негоже получается… Староста прижал Степаниду – пообещала она при нем же купить одежду Василию. Да едва тот ушел, она снова закусила удила. И снова у Василия с нею поднялся тарарам, да такой, что мачеха, впопыхах похватав свои манатки, побежала опрометью вон. Завыла. Семилетняя Маша, ее дочь родная, на печку забилась со страху, заплакала; а Василий и сказал ей, чтобы успокоить:
– Молчи, я тебя ж не трогаю и не трону вовек, только мать дурную выгнал. Мочи нет терпеть ее!..
Опять пришел староста, привел пожилых мужиков, чтобы урезонить Василия, а тот вышел к ним на крыльцо с топором – непреклонный.
Степанида несколько дней-ночей не приходила домой – не показывалась, но затем забрала Машу к себе – в отсутствие Василия.
Поскольку они никак не возвращались в дом, Василий пригласил жить Трофима с семьей. Тот охотно согласился. Однако впоследствии и с ним все разладилось. Пустяшным, зряшным образом. На Виденье привел Василий абрамковского Цыгана (так того все звали). Они втроем стали выпивать, толковать о чем-то. Керосиновая лампа стояла на краю стола. Василий-то невзначай и зацепил рукой ее – она упала на пол, и разбилось стекло. Вскочил тут Трофим – горячий был, как и папенька не родной:
– А-а, ты такой-сякой, приводишь всяких парней!..
Давай ругаться. И спешно тогда Трофим начал строиться рядом. Строился толково, очень основательно…
Когда же Василий наконец отслужился, объявился дома, Степаниде запонадобилось в суд советский (справедливый по ее соображению) обратиться с иском. Подала она туда (во Ржев) бумагу на раздел жилья, из которого она некогда в бега пускалась. Выкрутасничала она – ой!
И вскоре суд по справедливости присудил ей только одну кухню – то, что на Машу, ее дочку от Федора, полагалось здесь, но не на нее саму, как владелицу-хозяйку, пришедшую, значит, на все готовое сюда, в мужнин дом. Вот как все обернулось. Она, известно, очень просчиталась: разыграла себя такой обиженной (она умела прикинуться такой) перед обществом, перед властью и думала, наверное, что первым номером пойдет, а вышло, что сама себя наказала, высекла. После этого-то они с Машей стали в кухне жить. Отгородились стенкой от Василия. Он лишь прорезал в ней небольшой квадратик-окошко (и вставил затычку), через которое можно было наскоро сообщаться друг с другом и поделиться либо солью, либо спичками, либо мылом…
Был это 1923 год, в который Анна и Василий встретились так памятно.
XV
После такого происшествия Анна наотрез отказывалась от зажиточных неместных женихов, предлагаемых захожими сватами, – невестой она считалась в округе хорошей, видной; когда она стала встречаться с Василием намеренно и на гулянках, ей было как-то просто, легко, словно он обладал каким-то магическим свойством привлекать к себе людей. Скоро ли или нет, и он, робея и очень волнуясь, сделал ей предложение стать его женой; она без раздумья согласилась быть замужем за ним, и он несказанно обрадовался этому: в обиходе с девушками он был чересчур стеснительным и совестливым – он счел еще, что из-за его бунтарской славы (что воевал со зловредной мачехой) уж никто из здешних невестившихся девушек не выйдет замуж за него. И родители-то их будут против него… Нет, Аннины дедушка и бабушка тоже изъявили свое полное согласие с выбором внучки, которую любили. Причем дедушка по-здравому, по-жизненному рассудил:
– Счастье, Аннушка, в твоих руках – ты сумеешь с ним совладать. И здесь, в родной деревне, ты будешь еще заместо матери для своих сестричек младшеньких. Нам-то, старикам, уже не век жить-поживать, пора и меру знать.
Приданого у Анны оказалось немного, а у Василия добра – и того меньше. Гол сокол. И дедушка еще сказал с усмешкой:
– О-о, у нашей родни много везде знакомых. Пойдет по ним внучка – по кусочку наберет, проживет, дай бог!
А Василий тут же и добавил:
– И уж мне кусочек достанется-перепадет…
Так предугаданно и стало. Сестры стали заглядывать к Анне, как к матери, в ее мужний дом:
– Анка, надо это сшить-скроить…
– Аннушка, надо вот что сделать, помоги…
Вскорости свои дети родились – пошли один за другим. Люльку ей тетка Нюша дала – с отцепом. Двое ребят – Наташа и Валера – на таком отцепе качались; потом двое – Антон и Саша – на жердине, какую Василий приладил; трое потом (когда и жердинка эта прикончилась) – Вера, Слава и Таня – в кроватке, собранной им же, отцом. Раз Наташа качала люльку с Верой ногой – и так, оступившись, сама полетела, перекувырнулась и кроватку с сестренкой перекувырнула. Испугались того, что Вера станет поэтому горбатой, не дай бог; по врачам ходили, ездили много раз. Не уберегли, однако, маленького Славу от какой-то болезни – он скончался в один морозный день. Особенно морозный.
Рыцарски молодеческий, веселый и огневой Василий никогда не обижал и не унижал Анну ничем (и никому не позволял), рук не подымал на нее и не пьянствовал, как другие мужики, например, ее брат Николай; а уж работал-то он, пожалуй, за пятерых – везде безотказно поспевал со своею хваткой, общественно-общительный, отзывчивый. Бывало, навезет он из лесу деревьев, нащеплет дранку, продаст ее – и, глядишь, появляется в домашнем хозяйстве нужная покупка. Это все вознаграждало. Ведь семейную жизнь свою Анна и Василий начинали фактически пасынками: без посуды, без белья, без скотины, даже без двора (двор Василий уже после женитьбы достроил и закрыл – покорячился). Василий все, что ни задумывал, готовно делал, мастерил; он и печку топил, и хлеб пек, и коров доил, когда Анна хворала.
– Ишь, какой толковый молодой хозяин-то! – с завистью удивлялся на него и хозяйственный, но прижимистый Трофим, отстроившийся здесь, с краю деревни, причем погубил – поспилил тенистую березовую аллею, где, бывало, хороводились парни и девчата. Он, опускавшийся все больше в пьянство, любил по этой причине пошуметь для порядка, погонять жену и больших уже сыновей и побить в собственной избе стекла – для большего звона. Остепенился он, замкнулся и аж посеребрился, попавши раз вечерней зарей к овину (худому месту) и не уследив, как миновал свой крайний дом, и после того как некое темное приведение здесь сообщило ему какую-то оглушительную для него тайну, наказав никому не открывать ее…
То видение явилось Трофиму перед раскулачиванием его семьи…
Анна в своей семье воспитывалась пуритански строго – нельзя (грех) петь, танцевать. А Василий, напротив, и песельником был – почти всегда работал под песню. Вот он запоет, и Анна скажет ему, что дальше нужно петь по-другому: ведь есть – придуманы – точные слова; но он ей объяснял, что иначе нельзя ему петь – иначе собьется: будет звучать не в ритм его рабочих движений. И такую причуду перенял от него и старший сын Валерий: под песню тоже строгал рубанком.
Без Василия ничего-ничего не обходилось в молодом, становившемся колхозе – по плотницкой ли части, с ремонтом ли земледельческого инвентаря, с казначейским ли учетом или с самодеятельными спектаклями. Чтобы наладить и поднять колхозное хозяйство и дисциплину в нем, проводились ударные дни: если кто почему-либо не вышел на работу – снимались заработанные прежде пять трудодней. Так что пеняй на себя. Председатель ходил по избам – шайки у баб отнимал, если те в рабочее время (а выходных дней прежде не было в деревне) мыли к Спасу полы. И сам пример в труде показывал – работал от зари до зари. Только это покамест мало прибавляло всем достаток. Выдавали-то в колхозе лишь по пять копеек на трудодень (помимо хлеба). Поэтому, понятно, и лыжи-то для Валерия не на что было купить – их подарила ему тетя Тоня. Было тогда всякое.
Привольно жил, к примеру, в обществе сущий паразит (и не один такой) – неграмотный пастух, который не знал счета коров, которых пас по уговору, а верно знал их всех по кличкам – и когда некоторые из них терялись, он каким-то нюхом находил их в конце-концов и возвращал домой. Напьется он, где-нибудь и кувырнется. В какую-нибудь грязную канаву свалится. Вытащат его бабы сердобольные – обсушат и накормят. И назавтра он опять ползет за бутылкой, заговаривается вслух, – нужно ему насосаться снова. И ему прощалось все. А работящего соседа Трофима в 1934 году замели вместе с отпрысками, как презренного кулака-мироеда, такое бельмо на глазу, и притом задарма взяли в колхоз корову, коней, шаповальную машину, граммофон. Скопом набежали любители чужого добра, с руганью делили промеж себя перины, подушки, одеяла, одежду, белье и тащили все с собой, окропляя деревенскую улицу белым птичьим пухом и пером… И в так очищенном доме открыли детский сад, а через год – школу.
Зато к ломливому родичу своему – брату Николаю, как он поженился, вступил в партию, было уж не подступиться Анне: хоть куда он засуровел, отдалился непонятно; он упорно почему-то дулся-злился, топорщился туча-тучей на родных сестер, но в особенности на двух средних. Брюзжал на них, негодниц этаких:
– Во! Вы – не ученые, а в люди выбились, в город по замужеству перебрались; а я, ученый человек, должен, получается, в земле с навозом ковыряться… Ничего себе!..
И уж даже перестал здороваться с ними. В городе, как завидит их, сразу же переходил на другую сторону улицы. Двоюродные сестры-завистницы, играя на его выдающихся чувствах, способностях и знаниях, отворотили его от родных.
Николай уже позднее, знать, зачувствовал, что нужно, припустив свой гонор, помирился хоть с Анной – и тут-то стал роднее для него и Василий тоже. Признал неровню себе! Но мужику-то с мужиком ведь проще разговаривать – меньше деликатничанья, спросу…
Однако Василий, назначенный одновременно казначеем и кладовщиком (народ ему доверял), в то время как Николай был счетоводом, вольностей ему ни в чем не спускал, требовательно одергивал его завсегда, даром, что был меньше его грамотен. Однажды тот, поехав во Ржев по казенным делам, напился и лошадь в пути потерял; его искали повсюду, а он, доплетшись до дому, завалился на печь. Василий, как взошел к нему в избу, так тряхнул его с печи, что в момент выбил всю хмель из него, привел его в чувство. Вот как получалось.
По счастью, близкие, безответные и любезно-понятливые, с излучавшим дивной силой светом любви в маловыцветших с годами глазах, бабушка Дорофея и дедушка Савелий жили долго: она – до 88-ми, он – до 90 лет, пережив свою избранницу всего на год. Их уже знал, помнил даже правнук Валерий: носил, передавал им материнские угощения. Что существенно: в жизни бабушка не знала, как в больницу дверь-то открывается – сроду ничем не болела, на недомогание не жаловалась. Они оба с дедушкой жили и трудились себе на здоровье до последних лет. Только двоюродные сестры-нашептывательницы пилили и за это их внучек – Анну, Зою, Маню, Дуню – всех, кого где залучат. В церкви, случалось, исподтишка то одна из них – пиявка – приклеится, то – другая. С натянуто-скорбным, очень обиженным видом.
– Молите бога за стариков: они у вас, видно, великие грешники – много живут!
– Старики у вас истинно колдуны: все не хотят умирать! Ох-хо-хо!
Дедушка последние годы уже в колхозе работал сторожем. По 120 трудодней вырабатывал он в таком престарелом возрасте – не роптал нисколько. И, когда он стал совсем плох, Дуня, увидевшая это, – она, еще безмужняя, уже больше других сестер приглядывала за обоими стариками, поскольку еще жила в родительском доме, – тотчас кинулась к Николаю и снохе: умоляюще попросила взять его из темной кухни и положить в переднюю светлицу, под образа, которым дед столько поклонялся.
– Ну, ладно, сеструха, давай, – снизошел брат до ее мольбы отчаянной. – Уважу тебя. Пускай он ляжет на бок. Если он перевернется на спину, то умрет… – Вот тебе и красный офицер, и партиец, зачитывался Толстым и вроде б следовал его наставлениям, а бабьи бредни слушал, проповедовал!
Дедушка уж говорить не мог – не отвечал ему; только заморгал глазами, заслезился. И почти немедля же угас – тихо-тихо, с неведомой кротостью.
Возглавлявший колхозную ревизионную комиссию суконный, важный Длиннополов, который подозревал во всех, как стало в моде, сперва врагов своему честолюбию, а затем уж – и советскому строю, и который способен был своей и ничтожно малой властью, однако, скрутить в подобном ошеломляющем подозрении любого весельчака и балагура, бездоказательно заявлял, что Василию Кашину нельзя работать около денег, семенного и прочего фондов: растащит, дескать, все. И сколько раз он вкупе со своими надутыми союзниками пытался непременно поймать Василия на чем-нибудь, чтобы упечь того за решетку. В отместку за его активную неподатливость, популярность среди однодеревенцев и публичное острословие, т.е. попросту противные проявления для склада характера самого Длиннополова, и весь резон. Тем не менее, одно это заслуживало в его глазах суровейшего наказания. Он грозил:
– Ты – башковитый и опасный: массу народа завербовал своими побасенками. Смотри, не споткнись, не просчитайся в документах!.. Мы поразберемся!..
Частенько сама Анна, с ребенком на руках, допоздна засиживалась рядом с мужем, потевшим над платежными и балансовыми ведомостями, щелкала костяшками на счетах; она также брала ручку и, выписывая, складывая и вычитая колонки цифр, помогала ему подсчитывать, какой у него получился приход, какой расход, чтобы он не сбился как-нибудь. Она не могла дать недоброжелателям повод для расправы над ним и хотела, чтобы ему легче, лучше казначействовалось и контролировалось в финансовых делах, раз ему доверилось людьми. Это дорогого стоило.
Огненно-железный смерч, обрушенный немцами на Советский Союз 22 июня 1941 года, смел и перепахал за четырехлетие полстраны; он выбил седьмую – лучшую – часть населения (около 30 миллионов) отчего его всякое жизнеобустройство надолго откатилось. Тому способствовала и блокада холодной войной, устроенная Западом («награда» за освобождение Европы от фашизма). А новая внутренняя катастрофа – с перестройкой и реформами – растащила целостность и производственную основу России. Под девизом несостоятельных ее устроителей: «пусть выживет сильнейший».
XVI
Это был мокрый мартовский день на ленинградских улицах. В светлое новейшее время с еще убывающей постперестроечной горячностью в головах россиян, когда начисто размылись и сместились многие значения и понятия в жизни и также для Любови Кашиной, жены Антона, и когда она даже с некоторой веселостью вспомнила один представившейся её воображению эпизод, увидав двух вольнодумных дружков – сослуживцев своей дочери Даши. Даша и Люба подсели к юношам в стоявший блистающий лимузин – «Опель» – сладкую мечту и зависть простолюдин, приводящих их оттого в легко объяснимое уныние. И тут уж никак не веселило юношеское шалопайство молодцов, заприпиравшихся на борту самолета со стюардессами, которые отбирали у них бутылку вина.
Между тем крупный Денис Снетков сорвался с места:
– Минутку! Я по-быстрому! – И устремился в солидный магазин.
Оставшийся в кресле у руля «Опеля» мелколицый Саша Залетов сказал, повернувшись к Даше:
– Знаешь, Светка Юркова пожаловалась нам: ничего не хочу, даже в Москве ничего не выбрала для жизни, придется теперь лететь в Америку…
– Вольна же, – сказала Даша. – Нынче для всех, или вернее, у всех – свои игрушки.
И Люба заметила:
– Все имеет свои последствия: и хорошее, и плохое; ничего не бывает без ничего, всем известно.
И сразу образовалась покамест тишина в салоне.
Тем временем почти мимо проходили два интеллигента несмиренных, уже сивых, тощих (будто недокормленных), толковали, походя, обшагивая по панели разрытый с осени тротуар с лужей, в которой голуби купались и даже ворковали.
– Нас преследует злой рок? – вопрошал один из них – непричесанный, носатый, в бежевой куртке-размахайке. – На бесчестье клоны, истуканы маршируют, скачут? Агрессивный стиль во всем? Фейерверки сплошь? И спасенье – в нас самих? Нельзя, Толя, так жить!
– Нельзя, Степан, – а живешь вот с чувством унижения, – говорил его спутник, с реденькой бородкой клинышком, в синем пальто и спортивной шапочке. – За нами ж – семьи и студенты. Смалодушничать – и бросить все?! Я и в Первомай пойду на Дворцовую… Чтоб встряхнуться…
– Кажись, ты коммунистом был?
– Почему же был?! Отреклись тузы: Ельцин, Горбачев и обслуга их.
– Ты запомни: серые люди имеют и серых прихвостней. На этом и КПСС свалилась. Никогда не связывайся ты с дураками. Свою глупость не знаешь, куда деть.
– Кляп с ними, Степан! Они уже откачнулись.
– Ой-ли! Начертоломили похлеще ворогов. Они вступают в партию – и ни гу-гу об этом никому, а выходят из нее – им обязательно нужно хлопнуть дверью на всю страну. С треском. Чтобы матица задрожала и обрушилась.
– Что ж, живем – нелюди, помрем – не родители.
– Наши управители бессильны что-то мочь. Мольба и раболепствие нам не помогут, хоть ты вывернись.
– А тут молись – не молись: все мы теперь заложники деляг, особой породы хищников. Рычат на народ: «Не мешай! Не митингуй! Не проси зарплат и льгот!» Бесчестье – матрица желанная для них. Жертвы и не в счет… Все с лихвой оплачено…
– Все же, знать, на честь нужно мужество иметь. А душа у элиты мировой замусорена капиталом под завязку…
– Когда ж только очнутся наши власти?
– И не жди! Они не бодучие – комолые. И зачем им подставлять этот дикий грабительский капитализм? Они ж волокут нас именно сюда… Все запуталось в Москве.
– Но ты, Толя, по-прежнему есть физик-теоретик?
– В общем-то… И сейчас преподаю…
– И, что, уже не создаешь никаких особенных рогулек-растопырок?
– А-а, это-то… из области практической… Все отошло.
– И основы физики не изменились? Те же…стройные?
– В общем-то они фундаментальны. А у тебя, Степан, как у фотографа?..
– Изменения существенны. Нынче требуются навороты, подгонка под товарность, пресловутый евростандарт. Забудь про мастерство и человечность! Покажи-ка необузданность, дикость. Вот изюминка, смотри! – Степан указал на два глянцевых витража, выставленных на панели рядышком: на одном изображен был мордастый, мелкоглазый и щетинистый детина – он, безобразно скалясь, требовал: «Хочу экзотики!» На другом – то же самое уже требовала какая-то отбеленная, обстриженная и еще противнее оскалившаяся девица. – Подобных шедевров я, старый мастеровой, попросту страшусь.
– Здравствуйте, Анатолий Павлович, – неожиданно поздоровался с ним (и кивнул его спутнику) вывернувшийся откуда-то юлой розовощекий и длинноногий парень в куртке, надетой нараспашку.
– Приветствую тебя, Денис Снетков! – узнал сразу профессор своего выпускника. – Как ты? Где работаешь?
– В одной фирме. Американской.
– Значит, физику отмел? – И профессор отмахнул рукой .
– О-о, с ней не проживешь теперь! До свидания, Анатолий Павлович! Я спешу. – И удалец скрылся за углом.
Оттого, прихмурясь, Анатолий Павлович, даже забыл, что же им конкретно надлежало купить. Спросил у Степана, и тот напомнил ему:
– Не то розетки и глазки к двери металлической, не то кран-буксу к раковине, т.е. к смесителю.
– Да-да! А зачем то, се?
И, так бормоча, они шагнули в самораздвинувшиеся перед ними стеклянные двери супермагазина.
Между тем Денис Снетков вплюхнулся в автомобиль. И как пропел от распиравших его чувств – ну, совсем приятный всем щенок, виляющий хвостом, – другу Саше Залетову, сидящему за рулем:
– Нажимай, гони на Невский! Не думай, не считай, не жалей и не женись! Давай! Шуруй! Успеем аккуратненько к столу… Есть подарочек! Гульнем!..
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке