Мы стоим с Джеймсом Уоллом возле таверны.
– Мне нужно кое-куда сходить, – говорю я. – Ты не мог бы тем временем кое-что для меня сделать?
– Что?
– Пригляди за доктором Пейджем. Я ему не доверяю.
– Хорошо, мистрис Баллард. Я тут побуду, пока он не уйдет, – говорит Джеймс.
Новому молодому доктору нужно просто подтвердить мои выводы, а потом мужчины могут опустить Джошуа Бёрджеса в землю, чтобы он там сгнил. Но земля замерзла, и по такому холоду ее хоть топором руби. И потом, в трех окрестных округах вряд ли хоть один мужчина захочет за это взяться. Так что возникает проблема – что делать с изуродованным телом? Пока что придется завернуть его в льняную ткань, потом в промасленный холст и положить в сарай за таверной до тех пор, пока не удастся устроить все как следует.
Кстати, в стельку пьяный Чендлер Роббинс предложил выкинуть Бёрджеса обратно в реку. Прорубь-то уже есть. Но на его слова никто не обратил внимания, а потом все разошлись по своим делам.
У Джеймса совсем уставший вид; я оставляю его и иду к Сэмюэлу Коулману – то, что мне нужно, есть только у него.
К счастью, требуется всего лишь перейти улицу.
На табличке над дверью написано «Универсальный магазин Коулмана», и она скрипит, раскачиваясь на ветру, словно старая калитка на ржавых петлях. Я немного беспокоюсь, вдруг лавка еще закрыта, но стоит мне взяться за ручку двери, как приходится отскочить в сторону – из лавки выходят два бородатых вонючих траппера.
– Маловато нам дал за те меха, а? – ворчливо замечает один.
Я задерживаю дыхание, когда они проходят мимо меня. Похоже, эти трапперы как минимум месяц не мылись.
– Достанем ту серебристую лису, и заплатит как следует. Такие шкуры долларов двадцать стоят. А то и больше, если шкура будет с головой.
– Да нет в этих лесах никаких серебристых лис, – возражает первый. Он сходит с деревянного тротуара и сворачивает влево, к таверне Полларда. – Они редкие, как девственницы в борделе.
– И такие же дорогие. Но я одну видел. Хорошенькую лисичку, самку. Вчера в верховьях возле той лесопилки, где валлиец хозяйничает.
Я наблюдаю за тем, как они плетутся через улицу и с них сыплются куски грязи и мусор. Наконец они оказываются на другой стороне, и их голоса превращаются в неразборчивое бормотание. Наверняка пойдут в таверну, где и оставят только что вырученные деньги.
Валлиец, о котором они говорят, – это мой муж, а лесопилка принадлежит нам. Но за одиннадцать лет, которые мы там живем, я ни разу не видела серебристую лису. Мне совсем не нравится, что эти люди считают, будто могут кого-то убить на нашей земле и забрать себе просто потому, что им так хочется.
Я открываю дверь и захожу в лавку. Над головой звякает колокольчик, и я сразу замечаю стопку новых шкур за прилавком. Их всего семь, и они в основном бобровые, хотя в середине виднеется горностай, а сверху одна пылающая ярким пламенем рыжая лисья шкура. А ведь у той серебристой лисицы должен быть самец…
Лавку Коулмана построили до того, как мы переехали в Хэллоуэлл, и Эфраим каждый раз, как туда заходит, бурчит, что она, мол, плохо сделана. Но в прошлом году протекавшую крышу все же заделали, больше горожанам нет нужды бояться луж в проходе, где хранятся сухие товары. Мне-то здешняя атмосфера нравится. Много окон, поскрипывающие полы, пахнет ламповым маслом и сушеными яблоками. Однако Коулман стареет, и лавка уже не так чисто прибрана. Паутина в углу. Пыль на подоконниках. Одному человеку трудно со всем этим справиться.
– Доброе утро, мистрис Баллард! – приветствует он меня, сидя на своем табурете у кассы.
– И вам того же!
Я подхожу к прилавку. В магазине только мы вдвоем; он сидит на деревянном табурете и играет сам с собой в шахматы, поворачивая к себе доску то черными, то белыми. Мне всегда казалось, что, если хочешь обыграть сам себя, лучше подойдут шашки, но Коулман предпочитает игру королей.
Взяв белую ладью черным слоном, он отрывается от доски. Зрачок его единственного глаза в последние годы затянулся молочной пеленой – когда-то нежно-голубой цвет превратился в мутно-серый. Но это не настолько пугающе выглядит, как запавший провал на месте второго. Повязку носить Коулман отказывается.
– Ты сегодня рано. Что тебя привело в Крюк? – спрашивает он.
– Рождение и смерть, помимо прочего.
Коулман улыбается. Улыбка на изуродованном лице должна бы казаться гротескной, а выглядит обаятельной.
– Ночью ду́ши, как корабли, проплывают друг мимо друга, так? Кто пришел и кто ушел?
– У Чарльза и Бетси Кларк очередная дочка, – говорю я, улыбаясь в ответ на его приподнятую бровь, потом добавляю: – И кто-то убил Джошуа Бёрджеса.
– А, так вот кого нашли в реке.
– А ты откуда знаешь?
– Уже полгорода в курсе.
– Всего половина?
– Остальные еще спят.
Вот почему я зашла к Сэмюэлу Коулману прежде, чем ехать домой. Он знает обо всем, что творится в Крюке. В городе его называют доктор Коулман, хотя никто и нигде не видел, чтоб он занимался медициной. Да вряд ли кто и доверит ему себя лечить – у него всего один глаз и шесть пальцев, два на левой руке и четыре на правой. Есть разные мнения насчет того, как он их потерял, от логичных (ранение на войне) до смешных (пытки в плену у пиратов). Коулман же позволяет жителям Крюка думать, что они хотят, и не пытается ни подтверждать, ни опровергать их домыслы. Когда он вообще решает поговорить, то обычно ворчит на французов – мол, с какой стати они заявляют, что их литература лучше английской. В чем бы ни состояла его обида на французов, он ни с кем ею не делится. Я же ценю его за умение слушать.
– А что-нибудь говорят о том, кто это сделал?
– Думаю, причины есть у нескольких мужчин. На ум сразу приходит Айзек Фостер. И Джозеф Норт, конечно. Есть еще десятки людей, которые его не любят. Конкретных имен я не слышал, если тебя это интересует. – Он подмигивает мне. – Лавка меньше часа как открылась, дай мне время.
– Но ты мне расскажешь?
Он кивает.
Несколько лет назад мы с Коулманом заключили что-то вроде торгового соглашения. Обычно мы обмениваемся книгами и информацией, но иногда и вещами для домашнего обихода. Он придерживает для меня любые приходящие книги и газеты, а я снабжаю его свечами. Сплетни бесплатно.
– Я зайду через несколько дней, – обещаю я ему.
– Больше тебя ничего не интересует, раз уж ты здесь?
– Только одно.
– А именно?
– Что ты знаешь о нашем новом докторе?
Домой я направляюсь уже ближе к полудню, и зимнее солнце прячется за вуалью тусклых облаков. Свет слабый, бледный, будто просеянный через старую марлю. Я еду верхом на Бруте через лес, выезжаю на поляну и останавливаюсь перед развилкой. Свернув направо, я доеду до лесопилки, откуда доносятся удары топора моего мужа. Налево – поднимусь по склону наверх к дому, где мои девочки ухаживают за Сэмом Дэвином.
Я задумываюсь, куда свернуть, и тут вижу серебристую лису.
Она на том склоне, что ведет на южное пастбище, – почти черная, с пронзительными янтарными глазами, ясно видная на снегу. Она изумительная. Яростная и гордая. Я скорее сама этих трапперов застрелю, чем позволю им превратить ее в меховой палантин. Брут подо мной подергивается – ему и любопытно, и нервно. Он не любит хищников. Но лисица не шевелится и не издает ни звука.
Она протяжно и как бы лениво зевает, выгнув розовый язычок, а потом поворачивает острую мордочку в сторону дома на холме. Потом опять поворачивается ко мне. И снова в сторону дороги к дому. Она делает так три раза, медленно и целеустремленно. Взад-вперед. Потом вдруг начинает лаять так, что Брут резко дергается. Лай с подвыванием, но не похож ни на собачий, ни на волчий, да и злобное тявканье и рычание койота тоже не напоминает. Это резкий и дикий звук. Кошачий концерт, как сказал бы мой муж.
Наконец лиса втягивает носом воздух, садится и лижет пушистую лапу, явно очень довольная собой.
Она хочет, чтобы я ехала к дому, – догадываюсь я и невольно ахаю от удивления. При этом звуке лиса поднимает голову, встречается со мной взглядом, потом вскакивает и трусит в лес.
– Береги себя, малышка, – говорю я ей и поворачиваю Брута в сторону холма.
Наш младший сын Эфраим, мальчик одиннадцати лет, названный в честь своего отца, встречает меня у калитки в сад. Я соскакиваю с Брута, а он берет поводья.
– Осторожнее, – говорю я, отстегивая от седла свой лекарский саквояж. – Он сегодня не в духе.
– Да ладно, он меня любит.
Сын пожимает плечами, уверенный, что с ним ничего не случится, потом ухмыляется, и я вижу, что у него выпал последний молочный зуб.
– Ну все-таки, – наклоняюсь поцеловать его в макушку, потом легонько прикусываю ему ухо, – он кусается.
Юный Эфраим хихикает, я треплю его по лохматой голове, и он идет в сарай, чтобы обиходить моего коня.
Самый старший ребенок – это сложно, но с самым младшим еще сложнее. Скоро и у него будет борода, как у Сайреса, и кадык, как у Джонатана. Скоро он половину ночей будет ночевать не дома, и на этом детство в нашем доме закончится. Мне пятьдесят четыре, и этот мальчик у меня последний. Эта мысль вызывает у меня облегчение, но одновременно и печалит – в конце концов, я родила девятерых, но выжили только шестеро. Как и все матери, я давно научилась одной грудью кормить радость, а другой горе.
Еще мгновение я стою у двери и наблюдаю за Эфраимом, за его походкой, как у неуклюжего жеребенка, а потом захожу в дом посмотреть, как дела у Сэма Дэвина.
– Как наш пациент? – спрашиваю я дочерей сразу, как только оказываюсь внутри.
Меня окутывают теплый воздух и запах свежеиспеченного хлеба, прогоняя холодок внутри, который я ощущала с тех самых пор, как ушла из дома посреди ночи.
– Откуда ты про него знаешь? – Долли поднимает голову; ее глаза, такие же ярко-голубые, как у ее отца, горят любопытством.
– Новости разлетаются быстро.
Ханне и Долли двадцать и семнадцать – уже женщины, не девочки, с женской фигурой и формами. К ним стремительно приближается собственная жизнь за пределами этого дома. Скоро они перерастут меня, им станет мало быть только дочерями и сестрами. Скоро случится неизбежное, и они захотят стать женами и матерями.
– Ну так как он?
– Проснулся… – говорит Долли.
– …И есть хочет, – добавляет Ханна.
– И домой. Но мы заставили его остаться.
Сэм Дэвин здоровенный парень, который вряд ли слушается приказов, особенно если они исходят от девушек вдвое меньше его. Я удивленно приподнимаю бровь.
Ханна стоит у очага, пропуская через большой и указательный пальцы льняное волокно, идущее к веретену у ее ног. Тяжелое веретено скручивает волокно в льняную нить, а когда эта нить становится достаточно длинной, Ханна наматывает ее на бобину у основания веретена. На каминной полке стоят уже восемь аккуратных катушек – Ханна явно пряла все утро. На губах у нее играет улыбка. У Ханны глаза мои, в отличие от ее младшей сестры, – карие и шальные, как пыльная буря. Неудивительно, что она очаровала Мозеса Полларда.
– Я спрятала его штаны, – объясняет она.
Девочки усвоили мой тон и интонации; кроме того, они научились не только договаривать друг за другом фразы, но и, судя по всему, додумывать мысли. И теперь они по очереди рассказывают мне, что произошло, а я перевожу взгляд с одной на другую, стараясь не потерять нить разговора.
Долли стоит у кухонного стола и разделывает мясо к ужину. Темные кудрявые волосы убраны, руки ловко снуют туда-сюда.
– Он был просто в ярости.
– Не хотел пускать нас в комнату.
– Но потом уснул.
У Ханны тоже мои кудри, но светлые. Они убраны в косу, лежащую у нее на плече.
– Два часа уже спит.
– Совсем без сил был. – Долли перевязывает кусок мяса бечевкой.
– Слишком распереживался.
Я смеюсь, скидывая плащ и перчатки, потом спрашиваю, понизив голос:
– А куда вы дели его одежду?
Ханна кивает в сторону моей рабочей комнаты и беззвучно проговаривает: «Кипарисовый сундук».
Девочки с рождения окружены мужчинами. Отец. Братья. Бессчетные пациенты. Я никогда специально не учила их справляться с упрямой половиной человечества так, как учила зашивать раны, прясть лен и готовить на толпу людей; я рада, что они уже вполне овладели тонким искусством управления неподатливыми пациентами.
– Когда Джонатан его привез?
Девочки снова переглядываются, высчитывают время.
– Где-то в три… – начинает Ханна.
– Может, через час после того, как ты уехала к Бетси Кларк, – перебивает ее Долли.
– Мы еще спали.
Как повитуха и лекарка, я часто просыпаюсь посреди ночи от стука в дверь, от чьего-то отчаянного зова. От мольбы о помощи. Я научилась просыпаться мгновенно, да и моя семья давно смирилась с тем, что их сон нарушают ради бед наших соседей. Но сегодня утром, наверное, пробуждение было особенно тяжелым – вчера вечером девочки со старшими братьями допоздна были на осеннем балу. Бал для нашей молодежи устраивают раз в сезон, и это очень важная часть их жизни. Девочки только-только вернулись, когда за мной приехал Джон Коуэн. Но держатся они хорошо. Мои дочери больше привыкли к крови, травмам и кавардаку, чем многие врачи вдвое их старше.
– В каком состоянии был Сэм? – спрашиваю я.
Долли вытирает руки о фартук.
– В плохом – ходить не мог, Джонатану пришлось его тащить.
– Удивительно, что он не погиб, – говорю я им.
– Вполне мог. Но Джонатан завернул его в одеяла сразу же, как они его вытащили из воды.
– Мы его раздели и положили в нашу постель. – Ханна краснеет, потом пожимает плечами. – Ну, она была еще теплая.
– Папа вытащил камни из очага и завернул их в одеяла.
– Мы их положили ему по обе стороны головы, шеи и ног.
Ханна и Долли продолжают рассказывать по очереди, будто перебрасываются горячей картофелиной, удерживая ее ровно столько, сколько нужно, чтобы добавить одну-две детали.
– Он еще долго трясся. – Ханна бросает взгляд на сестру, вопросительно приподняв бровь.
– Практически только к рассвету перестал, – соглашается Долли. – Потом мы с ложечки напоили его чаем.
– Раз чаем его не вырвало, мы дали ему бульона.
– Потом он быстро заснул.
Они переглядываются и взрываются хохотом. Ханна на секунду прикусывает губу, потом злорадно хихикает еще громче.
– Не так давно Сэм проснулся, понял, что голенький, как новорожденный младенец, и теперь пыхтит, как кипящий чайник.
Девочки не раз видели голых мужчин. В основном моих пациентов, хотя иногда кого-то из братьев, когда те бесстыже купаются в речке голышом. Не говоря уже о юном Эфраиме, которого, чтобы он помылся, нужно догнать и силой заставить (девочкам не очень-то нравится этим заниматься). Обе спокойно относятся к человеческой наготе, и я не видела, чтобы они когда-нибудь таращились и краснели. Но Сэм Дэвин, думаю, выглядит более впечатляюще, чем те мужчины, к которым они привыкли.
– Молодцы, девочки, – говорю я. Потом у меня появляется еще одна мысль. – А где Джонатан?
– Должен скоро вернуться. Папа послал его рассказать Мэй Кимбл о том, что случилось, они же с Сэмом помолвлены.
– А Сайрес?
Мои дочери украдкой переглядываются.
– Ушел вскоре после того, как мы уложили Сэма. Сказал, работа есть.
На лесопилке всегда есть работа, но я ни разу не видела, чтобы наши сыновья вызывались ее делать после пары часов сна. Ханна возвращается к веретену, а Долли вытирает стол. Обе странно молчаливы.
– Ну, и что же важное вы от меня скрываете?
И опять обмен взглядами. На этот раз я замечаю, что Ханна качает головой, будто безмолвно командует: «Не говори ничего».
Но Долли всегда была храбрее старшей сестры и еще не научилась хранить от меня секреты.
– Вчера драка была. На балу.
– И кто подрался?
– Сайрес и Джошуа Бёрджес.
От этой новости я резко поднимаю голову.
– Почему? – спрашиваю я, щурясь.
– Это я виновата, – говорит Ханна. Ее выразительные глаза излучают гнев, не страх. – Бёрджес позвал меня танцевать, а я отказалась.
– Он к ней весь вечер приставал, мама, – говорит Долли. – Но Сайрес на него бросился, только когда Бёрджес схватил Ханну за руку и потащил на танцплощадку. Дрались они недолго, но пару раз Бёрджес удачно попал, так что у Сайреса синяк под глазом и губа разбита. Все пройдет. А вот Бёрджес наверняка месяц хромать будет.
Открываю рот, чтобы сказать, что он уже никуда хромать не будет, но тут же закрываю. Девочки еще не знают, что он мертв, а я не могу им рассказать, пока не поговорю с Эфраимом.
Подзываю к себе старшую дочь.
– Покажи, где он тебя схватил.
– Да это ерунда, – говорит она, возвращаясь к работе.
– Ханна. – Одного этого слова достаточно, чтобы она поняла – я не прошу, а требую.
Ханна роняет веретено в корзину, расстегивает блузку и высвобождает левую руку. На гладкой светлой коже кошмарный красно-синий синяк. Я различаю пять отчетливых следов пальцев. Бёрджес не просто ее схватил. Он изо всех сил сжал ей руку и дернул, аж ногтями вцепился. В этом синяке чувствуется насилие, от которого меня мутит.
Я провожу ладонью по вспухшей коже. Меня охватывает ярость от того, что сделал Бёрджес, и хочется сказать спасибо тому, кто сломал ему пальцы.
– А после драки что случилось?
– Его вышвырнули с танцев. Сайрес, Джонатан, Сэм, еще несколько ребят. Схватили его за руки и за ноги, выволокли и бросили в снег. Он так и не вернулся.
Я откашливаюсь, чтобы скрыть волнение в голосе.
– Ты ни в чем не виновата, Ханна. Ты не обязана танцевать с тем, с кем не хочешь, или делать что-то еще в таком духе. Ты права, что отказала ему, а Сайрес прав, что врезал ему за то, что он тебя тронул.
«О господи, – думаю я, войдя в свою рабочую комнату, чтобы убрать вещи. – А что еще Сайрес вчера вечером сделал с Бёрджесом?»
Успокоившись, я возвращаюсь к домашнему очагу, где над огнем висит большой чугунный котелок, и наливаю в миску похлебку для Сэма Дэвина.
– И хлеб тоже готов. – Долли показывает на несколько длинных холмиков на кухонном столе, накрытых льняными полотенцами.
Я кладу на поднос толстый ломоть теплого хлеба с тремя кусками масла и иду поговорить с нашим пациентом. В дверь я не стучусь и о своем приходе не объявляю; когда я толкаю дверь, она открывается с негромким скрипом. Встревоженный Сэм резко садится в постели. Рот у него открыт, волосы встрепаны, он сам выглядит как утопленник и вцепился в одеяло с такой силой, что костяшки пальцев побелели. По Сэму видно, что падение в реку не прошло для него бесследно – руки и лицо в царапинах, на правом плече синяки.
– Мистрис Баллард. – Он приветствует меня вежливым кивком.
– Рада, что ты жив, – весело говорю я.
Сэм откидывается к изголовью и натягивает одеяло повыше на голую грудь, как будто смущается. Как будто половина обитателей этого дома не успела увидеть его в чем мать родила. Ему не мешало бы побриться, постричься и ночь поспать, но в целом он в приличной форме. Сэм высокого роста, спина у него крепкая, хотя такие рыжие волосы лучше смотрелись бы у женщины, обычно он выглядит скорее румяным, чем обгоревшим на солнце.
– Ну, в какой-то момент я испугался, что мне конец, – говорит Сэм.
– Риск такой был. Во всяком случае, так мне говорили.
Я ставлю поднос на край стола и отхожу в сторону.
– Есть хочешь?
– Очень. Спасибо.
Сэм наклоняется за подносом и переставляет его себе на колени. Наверное, он заметил одну из моих дочерей сквозь открытую дверь, потому что сердито уставился на что-то у меня за плечом.
– Можно мне мою одежду? Я хочу домой.
Я еще ни разу не видела взрослого мужчину, который, если ему не позволяют что-то сделать, не начинает вести себя как ребенок. Сэм так хмурит брови, что похож на недовольного малыша, и я с трудом сдерживаю смех.
– Разумеется. Думаю, она уже высохла, – говорю я ему.
Сэм опускает ложку в похлебку, но останавливается, не донеся ее до рта, когда я говорю:
– Но перед уходом ты мог бы мне кое в чем помочь. Если ты не против, конечно.
– В чем это?
Я закрываю дверь, пересекаю комнату и сажусь на деревянный сундук под окном. Сложив руки на коленях, я успокаивающе улыбаюсь ему.
– Я хотела бы точно знать, что именно ты видел утром подо льдом.
Он резко откидывается назад, и похлебка выплескивается из ложки обратно. В глазах у него что-то мелькает – то ли ужас, то ли страх, а может, отвращение, – но потом он опускает голову и смотрит в миску, скрывая свои чувства.
– Зачем вам знать такие вещи?
– Я только что пришла из таверны.
Он резко поднимает голову и смотрит на меня. Я добавляю:
О проекте
О подписке