Читать книгу «Наше неушедшее время» онлайн полностью📖 — Аполлона Давидсона — MyBook.
image

«Какие же там были интересные люди!»

Так часто повторяла эти слова моя мама.

О каких местах она говорила: «там»? О сибирских таежных деревнях, где оказались она, отец и я.

А интересные люди – кто это?

Прежде всего, та петербургская интеллигенция, которую Сталин сослал в Сибирь в конце 1920-х. Как известно, Ленин писал Горькому, что интеллигенция считает себя мозгом нации, а «…на деле это не мозг, а говно»[4]. Сталин относился к ней еще жестче.

Сосланная интеллигенция, естественно, возмущалась репрессиями, которым ее подвергали. Относиться с симпатией к сталинскому, да и вообще советскому режиму, ей было нелегко. Но вслух выразить свое возмущение – опасно.

Послушать бы, о чем говорили ссыльные в тех таежных деревнях! Что говорил мой отец? Но я был слишком мал, чтобы это понять.

Все же понял, но только через несколько лет, когда вернулся в Ленинград, вместе с мамой (отца еще долго держали в ссылке).

К маме приходили ее друзья. Приходили и те, у кого ссылка кончилась.

Все разговоры велись при мне, в нашей комнате. Я их понимал – стал уже старше. Важнейшей темой бесед были репрессии. Ведь ни один из приходивших к маме их не избежал. Даже наши соседи по коммунальной квартире.

Я стал спрашивать маму и ее друзей:

– А какие люди судят о Сталине так же, как вы?

Мне ответили:

– Таких немало. Но открыто говорить боятся.

Добавили:

– Академик Иван Петрович Павлов говорил то, что думаем мы.

И рассказали мне, что слышали о взглядах Павлова.

Это мне так запомнилось, что я потом много лет искал возможности найти документальные свидетельства об этих взглядах. Находил – по чуть-чуть. В Самиздате. А в печати – лишь через много лет.

Узнал, что Павлов писал в Совет народных комиссаров, Бухарину, да и Молотову: «Мы жили и живем под неослабевающим режимом террора и насилия… Мы живем под господством жестокого принципа: государство, власть – всё. Личность обывателя – ничто… Тем, которые злобно приговаривают к смерти массы себе подобных и с удовлетворением приводят это в исполнение, как и тем, насильственно приучаемым участвовать в этом, едва ли возможно остаться существами, чувствующими и думающими человечно».

Письмо в Совнарком он закончил так: «Не один же я так думаю и чувствую? Пощадите же родину и нас. Академик Иван Павлов. Ленинград. 21 декабря 1934 г.»[5].

Иван Петрович высказывал эти мысли и в лекциях студентам. «Первую лекцию я всегда читаю на общие темы в свидетельство того, что хотя и специалист, но все-таки живу и общими впечатлениями жизни, с ними считаюсь, их перерабатываю и на них реагирую… В последние годы я эту общую тему посвящаю внутреннему состоянию России…»[6]

Почему Павлова не арестовали? Уж больно знаменит он был. Но и ему, может быть, не избежать бы тюрьмы, если бы он дожил до ужасного 1937-го.

Конечно, в газетах и журналах эти письма академика Павлова не публиковались, но среди интеллигенции сведения о них тайком распространялись. Так что его слова «Не один же я так думаю и чувствую» брали за душу многих. И тех, кто был сослан в Сибирь.

Из сибирской тайги – в Ленинград

Вернувшись с мамой в Ленинград, я оказался среди людей, которым пришлось пройти через испытания сталинского времени:

 
Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке[7].
 

И очень рано понял, что для советских властныx структур и всех зависящих от них учреждений на мне будет клеймо: «сын ссыльного».

Но не было бы счастья, да несчастье помогло. Я с детства мог общаться с интересными и очень хорошими людьми, слушать разговоры об их жизненном опыте, их взглядах, прислушиваться к их советам. Моя судьба вызывала доверие ко мне у тех, кто осуждал сталинизм. Люди, среди которых я рос, знали, что мой отец – в ссылке. Что я там родился. Это вызывало их сочувствие.

Так что я мог бы отнести к себе слова Евтушенко:

 
Я родился в тайге
у сибирской Оки…
У реки по имени Вопреки.
……………………..
Все, что лучшее в нас, —
Вопреки, а не благодаря[8].
 

Так что во всех невзгодах была для меня и добрая сторона. Те, с кем я знакомился, встречался, понимали, что ко мне власть не будет благоволить. И это вызывало симпатию ко мне со стороны несогласных со сталинской политикой. Со мной держались откровеннее, чем это тогда было принято. А порой и душу открывали.

Вот и захотелось написать о них. Возможность появилась в годы перестройки и гласности: цензуру тогда отменили, и я написал о них в книге «Я вас люблю».

Но в 2017-м решил снова обратиться к воспоминаниям. Почему? В 2017-м исполнилось 80 лет с того злополучного 1937-го, когда страдали в лагерях миллионы россиян. Гибли от пыток, расстрелов.

Не скажу, что у нас совсем уж не отмечалась годовщина 1937-го. Но ведь эту трагедию нашего народа надо бы отмечать так, чтобы напомнить и всем нам, и властям, что такое не должно повториться. А эта годовщина прошла почти незаметной. Телевизор, радио и газеты сообщали о ней намного меньше, чем о спортивных соревнованиях.

Необходимо помнить о том, как судьбы тогда ломались! Владимир Высоцкий не был свидетелем 1937-го, он родился позднее. Но писал с отчаянием о тех, кто так несправедливо забыт:

 
Жжет нас память и мучает совесть,
у кого она есть[9].
 

К Вам – снова!

Достаточно ли мы знаем то время, в котором прошла бо́льшая часть моей жизни? «Советская Атлантида с огромной скоростью – неестественной, казалось бы, для ее безмерных пространств и долголетия, – погружается на дно, покрываясь океанической толщей забвения»[10].

Покрывается «толщей забвения»? Но ведь нынешние поколения, никуда не деться, – наследники «Советской Атлантиды». Так что знать ее нам обязательно надо. А легко ли это – знать ее, по-настоящему понимать? Можно ли вполне верить официальным документам? Пропаганде? Нужны честные признания тогдашних людей. Но они боялись вести дневники, писать воспоминания. Их мнения искренне выражались лишь в доверительных беседах друг с другом. Но эти разговоры не записывались. Так было не год или два, а много-много лет.

А разве то время совсем ушло? «Еще недавно казалось, что советские условия безвозвратно ушли в прошлое и мало кому интересны. Но сейчас наше общество все больше напоминает мне ту страну, в которой я прожил первые шестьдесят лет своей жизни… А коль скоро это так, прошлый опыт важен не только будущим историкам, о нем полезно знать и современным молодым людям, даже если они сами этого пока не осознают»[11].

В наше время сказано:

 
…кораблям, что следуют за нами,
Придется драться с теми же волнами,
И скрежетать от той же самой боли,
О те же скалы ребра ободрав[12].
 

Да скалы могут меняться, волны – тоже. Но боль-то они продолжают приносить! Поэтому знать об этих годах надо. Забываем – и платим за это снова и снова. Да еще как!

А что забываем? Многие страны и народы помнят в своем прошлом прежде всего то, чем можно гордиться: успехи, достижения, победы. Не исключение тут и мы. В заметках поэта Роберта Рождественского есть такая фраза: «Долгое время мы говорили о своей стране, как принято говорить о покойниках: только хорошее»[13].

А государственные ошибки, промахи, преступления? Если их забыть, не вспоминать, они повторятся. В сталинские времена даже упоминать-то об этом было невозможно. Теперь появляются правдивые воспоминания. Но как же их мало!

В судьбе каждого из нас отражается время, на которое твоя судьба пришлась. Я вспоминаю, как повидал в своей жизни то, что важно и сегодня.

Мой жизненный путь не был усыпан розами. Но мне везло, я думаю, в главном: на встречи и дружбу с хорошими людьми. Везет и сейчас.

Слава Богу, у меня друзей немало.

К вам и обращаюсь!

II

«В нашей семье умирают от голода»

Воспоминания часто начинают с истории семьи – o дедах, бабушках, а то и прадедах и прабабушках. Увы, я так не могу. Дедов я не знал: они, как и еще несколько моих родных, за восемь лет до моего рождения умерли от голода, который в 1921–1922-м настиг Самарскую губернию, да и бо́льшую часть всего Поволжья. Одна из бабушек вскоре умерла. Вторая – во время эвакуации из блокадного Ленинграда, в апреле 1942-го.

Моя семья попала в два страшных голода: в Поволжье и ровно через двадцать лет – в Ленинграде.

В детстве, если бабушке казалось, что я чего-то не хочу есть, она говорила:

– Ты голода не видел.

О голоде в Поволжье я знал только по рассказам выживших. А о ленинградском… я сам каким-то чудом выжил.

Какие настроения я видел тогда в среде старой петербургской интеллигенции? Той, которую Сталин назвал «перепуганными интеллигентиками»[14]. Советская власть этим людям была чужда, они от нее пострадали. Но победы Гитлера никто не желал.

С горькой иронией отнеслись к посланию Калинина, «всесоюзного старосты». Обращаясь: «Ленинградцы, дети мои», – он призывал потуже затянуть пояса. А люди-то умирали.

«Перепуганные интеллигентики»! Их уже столько пугали, таскали по ссылкам, чего им еще бояться? Но, наверно, они-то и были бо́льшими патриотами, чем те, кто так себя гордо называл. Верили в Бога, хотя в церковь не ходили. Верили в конечный разгром немецкого фашизма, хотя и понимали, что нужны не «несколько месяцев, полгода, может быть, годик». И прилагали к этому все силы, которые у них еще оставались. Продолжали работать, каждый на своем месте. Во время бомбежек мама дежурила на чердаке и крыше: нужно было гасить зажигательные бомбы в ящиках с песком. Иногда ходил с ней и я.

Не верили укоренившемуся слуху, будто первопричиной голода стал пожар продовольственных Бадаевских складов после немецкой бомбежки. Могло ли все содержимое складов погибнуть от одной бомбежки? И вообще – неужели громадный город полностью зависел от одной лишь группы складов, даже если она большая? А не был ли этот слух выгоден ленинградским начальникам или властям, куда более высоким? Или – больше того – ими и «запущен»? Свалить страшный голод на немецкую бомбежку и на нерадивых хозяйственников, которые чуть ли не всё продовольствие для огромного города якобы собрали в одно место, положили все яйца в одну корзину…

Был и другой слух, но его передавали друг другу только шепотом и только самым близким: власти, не надеясь отстоять Ленинград, готовились заминировать важнейшие объекты, а в отношении продовольствия больше всего боялись, как бы оно не досталось врагу[15]. Не хотелось верить, что это – правда, хотя считали, что от властей можно ждать чего угодно. И впоследствии это, в сущности, признал даже А.И. Микоян. По его словам, Жданов, а за ним и Сталин, в начале войны отказались посылать в Ленинград дополнительное продовольствие – те составы, которые шли в Германию и должны были с началом германского вторжения повернуть обратно.

Вот воспоминания, которые Микоян опубликовал, уже отойдя от активной деятельности: «В самом начале войны, когда немецко-фашистские войска развертывали наступление, многие эшелоны с продовольствием, направляемые по утвержденному еще до войны мобилизационному плану на запад, не могли прибыть к месту назначения, поскольку одни адресаты оказались на захваченной врагом территории, а другие находились под угрозой оккупации. Я дал указание переправлять эти составы в Ленинград, учитывая, что там имелись большие складские емкости.

Полагая, что ленинградцы будут только рады такому решению, я вопрос этот с ними предварительно не согласовывал. Не знал об этом и Сталин до тех пор, пока ему из Ленинграда не позвонил А.А. Жданов. Он заявил, что все ленинградские склады забиты, и просил не направлять к ним сверх плана продовольствие.

Рассказав мне об этом телефонном разговоре, Сталин дал мне указание не засылать ленинградцам продовольствие сверх положенного без их согласия. Тщетно я пытался его убедить, что спортивные помещения, музеи, торговые, наконец, дворцовые сооружения могут быть использованы как склады»[16].

Правда, не было ли и лукавства в этом признании Микояна? Что это были за составы, которые везли продовольствие к западным границам в плодородные области, которые сами снабжали страну? Ведь это было то продовольствие, которое советское правительство поставляло Германии вплоть до первого дня войны.

А об отношении Сталина к ленинградцам – еще одно признание Микояна. «Транспортировка в Ленинград продовольствия по воздуху вначале осуществлялась бомбардировщиками “дуглас”, которые я мог направить туда, поскольку контролировал поставки от союзников.

Транспортных самолетов в современном понимании тогда у нас еще не было. Мне удалось сконцентрировать, за счет других направлений, под Ленинградом около 50 бомбардировщиков “дуглас” и перевозить на них грузы в Ленинград. Дошло до Сталина. Он спросил меня: “О чем ты думаешь? Зачем боевые самолеты используешь не по назначению?” Пришлось уступить. В конце декабря 1941 г. почти все самолеты, доставляющие продовольствие в Ленинград, были переведены на выполнение других заданий.

Кузнецов[17] имел по этому поводу продолжительный разговор с Поскрёбышевым, стараясь, чтобы тот внушил Сталину “необходимость ˝дугласов˝ для снабжения города”. Но Сталин не согласился их отдать на эти цели»[18]. Военный совет Ленинградского фронта просил маршала Кулика, командующего 54-й армией, находившейся между Мгой и Волховом, дать в помощь Ленинграду одну-две дивизии. «Имея такую возможность, Кулик этого не сделал»[19].

* * *

В Ленинграде с середины ноября 1941 года встречи между родственниками и друзьями – если они не жили рядом или поблизости, – почти прекратились. Не было сил. Раньше люди пригибались при свисте снарядов. Теперь уже – нет. Не потому, что стали храбрее, – просто не было сил.

С 20 ноября снова снизили нормы выдачи хлеба. Служащим, иждивенцам и детям – по 125 граммов, да и то с примесью целлюлозы. Вместо жиров, сахара и всего, что полагалось по карточкам, – немного яичного порошка, кусочек американского кокосового масла или что-то еще в этом роде. На месяц! Вода – из Фонтанки, куда десятилетиями сливали нечистоты. Нам-то еще повезло – жили рядом с Фонтанкой.

Кто умел – как-то доставал дуранду, так в Ленинграде называли жмых. Ни мы, ни наши близкие этого не умели. В какой-то мере нас выручило, что мама еще летом запаслась чечевицей. Пережив голод 1921 года в Поволжье, она всегда боялась его повторения. И когда чечевица еще была, пока еще работали коммерческие магазины и столовые, сделала запас. Но, конечно, этого хватило ненадолго. В одной из листовок, которые немцы бросали на город, были слова: «Чечевицу съедите – город сдадите». Долгое время после войны мне казалось – нет ничего вкуснее. И я до сих пор люблю чечевичную похлебку.

* * *

Декабрь 1941-го и январь 1942-го – настолько страшные, что рука не поднимается описывать. Да и не уверен, что так уж отчетливо все помню. От голода память, как и все чувства, притупляется. Восприятие становится не очень отчетливым.