Жану Жигулину из Чернигова
I.
Друг мой! Как я обещал, полыхает сибирская осень.
Щедрой рукой сентября награждён коммунхозовский двор.
Лает собачка вдали, предвещая конурные страсти.
Пусто в сухих небесах, и река все бледнее и гуще.
Превозмогая печаль, нужно плыть, не мечтая о сне,
нужно на пристань пойти, где скрипит костяком дебаркадер,
где навигаторы бьют молотками по летним гробам.
Там капитанит зима, теплоходы сгоняя в затон,
там керосинит подвахта, бутылки спуская в диван
(полны его закрома, как запасники русских музеев) —
будет что сдать по весне, молочка прикупив на колпит!
II.
Мост через реку Ладья, что зовут дилетантски ТУРА,
руку свою протянул, свою узкую спину подставил,
чтобы, веселья ища, двухэтажно-бревенчатый город
в тесных вонючих такси на Пески, трепеща, устремлялся:
чтоб на воде не гадать, там цыгане водярой торгуют.
– Памятник ставим Горбу, – говорят они, мзду собирая
за неумеренный пыл тех, кто пил, но доклады творил.
Синие с белым дворцы, просиявшие сквозь лихолетья,
грустно взирают на мир с правого брега Туры.
Левый заречный народ, прозябающий в микрорайонах,
башнями небо затмил и глотает машинного змея.
Змей, изрыгая дымы, рассекает пространство полей.
Тысячеглавый ревёт, и притихли суровые избы,
головы в плечи вобрав, выдыхая печные дымы.
Так проигравший войну, нахлобучив бессмертную кепку,
молча на танки глядит, на которых гогочут бойцы.
III.
Грустно тайге в берегах своего бессловесного моря.
Порчу и мор наведя, город воду протухшую пьет.
Летом горят небеса, ужасая последних животных,
в зиму дымят небеса, оскверняя доверчивый снег.
Осень сибирская, плачь, размазывай грязные слезы
по площадям, по щекам занесённых тобой городов.
Нищая телом страна богатела дурацкою думкой,
байки сменялись халвой, или просто халвы называньем.
Вечная осень во всем, вековечная плесень-тоска!
Эх, если б нам да кабы! – и топор завораживал блеском.
Дьявольская карусель однородно-пехотного шага.
Строем районы стоят, пришибеевский фрунт сохраняя.
Трудно в родимой стране быть двоюродным полутворцом.
IV.
Осень сибирская, лей скупердяйского золота Солнца!
Осень сибирская, жаль, коротка ты, как жизнь или смерть.
Синий последний денёк, синевою последней блистай!
Грозно пойдут облака, выжимая прижатое небо,
грянет смертельная стынь, примиряя со льдом Океан.
Что предвещает зима, что готовит Судьба-прохиндейка?
Новый народов раздор или вздор магазинных делёжек?
Будут ли снова стрелять или просто кого-то посадят?
Как ведь волков ни корми – у слонов очень толстые ноги.
Заднею лапою кот чешет брюхо в период простоя,
бурный народ-стрекоза красным летом воюет с собой,
крепкий запор у дорог, и пурген заряжают в патроны.
V.
Друг мой! Как я обещал, мы стоим на пороге прогресса.
Только вот наши грехи не пускают на этот порог.
Так и торчим посреди перекопанных нами просторов,
мимо плывут журавли в разрешённую нынче страну,
ветер гудит золотой, выдувая в трубу наши недра.
Осень везде и во всем. Золотая пора умиранья.
Хмурый осенний народ полудохлых считает цыплят.
Октябрь 1989 года,
Тюмень, улица Пароходская
Пройду голгофу очереди рваной
возьму вина в разверстом магазине
встряхну бутыль и поднесу к глазам
и ахну:
Лыхны! Лыхны!
Боже мой!
Так вот когда назначено свиданье
вот где и как напомнила она
блаженная Абхазия моя
о море Бзыби и священном дубе
И далее по тексту от Исайи
по ерику по Ездрам по Бруньку
читай о путешествиях в пространстве
незамещённых минералах вод
привычное изгойство отторгай
а в общем пребывай в непостоянстве
Вот так всегда захочется скакать
но конь охрип иль конюх непогодит
на крыше серый некопчёный язь
разит на белый свет описторхозом
и выплывают из лесов клещи
с кусачими как лица хоботками
Плыви плыви кормилец первородный
по мутным водам Дании в бреду
великий свод великая прореха
сияет синим гневом над тобой
припавши к музыкальному привету
глотай последний в Сирии озон
на улице встречая непогоду
всей грудью непробитой до сих пор
пиликаешь на скрипке колыбельной
изрядно донимая слух больных
Итак вперёд по виа Виардо!
Наперебор наперекор борщу
бессонной жизни годы раздавая
на паперти в ладони лошадей
и маленьких котов с руками женщин
и цепких и вонзающих и нежных
бросай не на спор годы просто так
раздаривай пехотным капитанам
пропившим деньги взмыленных солдат
бог им простит а леший не прокусит
причаливай у каждого столба
под каждый кустик поднимая ногу
ЗДЕСЬ ВСЕ ТВОЕ НЕ БОЙСЯ И НЕ ЛГИ!
Оставь другим блаженные заботы
о стенах крышах детях и долгах
а сам ступай в невнятные просторы
где бродит полудиккенсовский дождь
в его тенях еще блуждает лето
Тебе же нужен листолёт осенний
избушечный печной речной уют
свечной Олимп с улыбчивым котом
машинописный рай с огнём в стакане
твой филиал Абхазии блаженной
где фимиам воскуренный во славу
наполнит влагой тёмные глаза
где ты умрёшь от счастья и ненастья
и возродишься под летящим клёном
осенним утром в солнечном саду…
Модест Великий умер в больнице под видом денщика доктора Бертенсона
Деревьями процеженное небо
струится по земле, сквозит и тает.
Ты Музыка, я композитор твой, —
я исполнитель дней твоих и таин.
О, как ты унизительна, Россия!
Как жить под этим небом необъятным?!
Как петь хотя бы день о полном счастье,
где места нет пусть солнечным, но пятнам?
Перед твоими, Мать, городовыми,
перед селёдкой иваси на сдобу,
при виде угорелых от дерябы
я даже не испытываю злобы!
Ты потчуешь нас розгами-долгами,
ты охраняешь мысли от свежатин —
то липа, то берёзовая каша,
на третье палконосные сержанты.
Невпрок идёт кровавая забава
и рыскаем по курсу влево-вправо.
Ты Музыка, я композитор твой.
Душа твоей пропитана отравой.
Ведь даже с чемоданом на граните,
имея в перспективе дождь и слякоть,
с озябшими от пития мозгами
не проклянёшь ни купол твой, ни лапоть!
Возможно, существует Ференц Лист,
придирчивая пенная Европа?
Кто в доме гений – я или Направник?
Хотя в зерцале не лицо, а рожа!
Есть химики упорного труда —
они свои высиживают формулы
и набивают на заду мозоль.
А я своих не предсказую фортелей!
И знаю – будет некий А. Брунько,
кто даже не рискует протрезвиться, —
вся жизнь, как перевёрнутый стакан,
такие же беспутные ресницы.
Все потому, что не умрёт со мной
бездонная отвага умиранья.
Разлитый по закусочным талант
куётся в круглосуточной нирване.
Пока в России осень и весна
сменяются, бушуют, возрождают,
пока звук полицейского свистка
свободы от побега ограждает,
пока цари ступают за царями
и водка свой не поменяла цвет, —
лишь цену с девятнадцатого века —
Талант горчайший оставляет след.
Наумов, потерпи ещё, голубчик:
«Хованщина», Арсений, поясница,
и нет ключа от дома, Дома нет…
Но что-нибудь до смерти прояснится.
Люблю я этих стасовских любимцев
за пышный вид и право исправлять:
макай меня в немецкую тарелку,
учи во фрунт гармонию равнять!
Прислушаюсь – какие ветры, Боже!
А черт за русской печью корчит рожи…
Арсений Голенищев есть поэт!
А песню смерти мне поют рогожи.
Кудлата голова моей Музыки,
сквозь волосы просвечивает небо,
и вспомоществованья ниоткуда.
Жил налегке… И ухожу нелепо…
Оплачь, Поэт, громадный этот храм!
Я был здесь архитектор и строитель,
и каменщик, и витражист, и служка.
Он был мне дом, любовь и вытрезвитель.
Безумцы одиноки. Их семья —
поэты, музы, дервиши, юроды,
художники, деревья, берега.
И крылья неосознанной Свободы!
Тюмень, декабрь 1989 года
Да, все длится и длится позорная чёрная ночь!
И привставшая с пухлых колен непутёвая дочь,
ободранка-поэзия попкой виляет набитой
и варганит для мамочки-жизни побаски блатные,
и глотает взахлёб кратковременный воздух-напиток,
где блуждают нейтроны Свободы, введённой отныне.
Нет, позвольте мне в шабаш потентов не лезть и за гривну!
Я киваю налево-направо с покорнейшей просьбой:
не тяните меня, я и так от морозов охрипну.
Лучше прежний шалаш, даровой, подзаборный, подзвёздный,
чем участие в гонке талантов на приз Хлебодачи,
чем на новую партию граждан несытых батрачить!
Мои пальцы протёрты до дыр непокорной струной,
мои губы истерзаны ветром и женской любовью.
Я лечу над пропитой дотла подбугорной страной,
изумляясь привычке делить и охоте к разбою.
И все длится и длится почти предрассветная ночь!
Но Афина-Паллада забыла, как видно, дорогу,
и бездумная клака готова скандалу помочь,
если наш прима-бас поскользнётся на горсти гороху.
Скажем, спросят меня, что я делал, когда кто-то строил?
Отвечаю: не строил и сам я недорого стоил.
Руки дёшевы были, а ум продавался навынос,
а от этих страстей и душа потеряла невинность.
Так скажите на милость: куда мы плывём и зачем?
Тонет пьяный корабль, и все громче кричит казначей.
На подмоченной куче бумаги портреты и цифры,
и все гуще потёмки, на картах лишь кляксы и шифры.
Но ласкает глаза многозначный зелёный бугор.
Ветер в небе полощет берёзу и шепчет в укор:
«Простодушная белая дева, ликуй невпопад!
Ты забыла, что августы смертны, и ждёт снегопад.
Так зачем ты купаешься в небе и облаке снежном?
Только горе бессмертно, а радость оплатишь листвой.
К ноябрю наготой затрепещешь в предзимье кромешном,
а что было в осеннем пиру – было, но не с тобой».
Так и я с перекатной отвагой лечу по России.
Небеса затмевают пожары гражданской войны.
Но за что б ни тянули к ответу и чем ни грозили —
я не буду двойным!
Тюмень, декабрь 1989 года
Это весело, коротко, ясно
Александр Виленыч Брунько!
Это даже посмертно опасно
для Халупских и для Чесноков.[1]
То отчаянный, то одичалый,
в бормотанье, как в смерть, погружен.
Всей корысти – заварка да чайник.
В небо глянул, взлетел – и пошёл!
И откуда Вийона замашки
при бородке и чуть не пенсне —
вы спросите в степи у ромашки
и на Кировском. На КПП.
О проекте
О подписке