Читать книгу «Живая вещь» онлайн полностью📖 — Антонии Сьюзен Байетт — MyBook.
image

2
Дела домашние

Начала, концы, фазы, сроки… Моя личная жизнь, думала Стефани, в этой фазе перестанет быть интимной; ей не приходило в голову, что интимность, быть может, покинула её навсегда. Её знание о мире, интеллектуальное и биологическое, знание молодой женщины с молодым телом, сопряжено было с циклами – менструальными, семейными, учебными; со сроками смены плоти и крови; с временем обрядов и экзаменов. Беременность была одним из жизненных отрезков, который имеет начало и конец, но сам составлен из частей.

В декабре подошло к концу её учительство в Блесфордской женской школе. На последнем актовом собрании (где Фредерика, как некогда и сама Стефани, получила Приз попечителей за отличные успехи в учёбе) Стефани вручили памятные подарки от коллег и учениц. Выйдя с мрачновато-серьёзным видом к сцене, Фредерика стала обладательницей двух солидных оксфордских справочников, по английской и по классической литературе. Подарки Стефани отличались многообразием и полезностью: электрическая заварная машинка с будильником, набор огнеупорных стеклянных лотков «Пайрекс» с подогревом, а также вручную изготовленный, от седьмого и восьмого классов, комплект приданого для новорождённого (крошечные вышитые фланелевые ночные сорочки, вязанные крючком поярковые распашонки, вязаные чепчики и ботиночки, миленькие пушистые одеялки, игрушечная овечка с чёрными стежками глаз и слегка изогнутой шеей, свисающая на алой ленте). Директриса произнесла длинную и совершенно правдивую речь о том, как школе будет не хватать Стефани, и коротенькую речь о выдающемся и прекрасном будущем Фредерики. Затем все хором запели гимн «Господи, благослови нас…». У Стефани слёзы навернулись на глаза, не от любви к школе, а от осознания завершения некоего жизненного этапа.

Выводя в последний раз (официально!) велосипед со школьного двора, она увидела идущую впереди – обходящую до сих пор не заделанную воронку от бомбы – изрядно навьюченную Фредерику. Кроме портфеля, у младшей сестры какой-то большой свёрток, два мешочка с обувью, бумажный пакет с ручками.

– Эй, не хочешь загрузить что-нибудь ко мне на борт? – окликнула её Стефани.

Фредерика, подпрыгнув от неожиданности, поворотилась. Волосы Фредерики уже разметались по плечам вольно и запретно, хотя кое-где и хранили следы тугих школьных лент.

– Не стоит тебе ездить на велике. Наделаешь ещё беды себе и своему потомству.

– Чушь. Мы очень степенны и прекрасно умеем держать равновесие. Давай-ка сюда пакет.

Некоторое время шли рядом молча.

– А ты вообще куда, Фредерика?

– В Ним. Это такой город.

– Что-что?

– Директриса нашла для меня местечко. «Французская семья ищет помощницу по хозяйству, благовоспитанную английскую девушку-гувернантку к своим дочерям». Так что после Рождества только вы меня и видели. Хорошо, что надо будет говорить по-французски. Хорошо, что можно улизнуть отсюда. Насчёт дочек пока не знаю.

– Я, собственно, спрашивала, куда ты направляешься сейчас.

– Да так, хочу исполнить один обряд. Тебе он может прийтись не по нраву. Но если хочешь, можешь поучаствовать. Если, конечно, не свалишься с велика.

– Что за обряд?

– Вроде искупительной жертвы. В жертву будут принесены некие атрибуты. – Фредерика распахнула свой непромокаемый плащ: на ней был чёрный в облипку свитер, длинный, подпоясанный широким эластичным поясом, и длинная серая юбка-карандаш. – Атрибуты отправятся на дно Блесфордского канала. Ты пойдёшь со мной?

– Что ты хочешь выбросить?

– Я же говорю, атрибуты. Женской школы. Блузку, галстук, берет, юбку, длинные носки, спортивную форму. Жалко, плащ нельзя. Он у меня единственный. Для надёжности я утяжелила свёрток…

– И чем же? – подозрительно спросила Стефани, опасаясь за судьбу двух оксфордских справочников по литературе.

– Камнями, идиотка. Книжки топить я никогда б не стала. Как ты могла подумать.

– Топить тёплую хорошую одежду… это ужасно небережливо. Какая-нибудь бедная девочка…

– Я же говорила, не хочешь – не участвуй. Особенно если ты уже с головы до пят превратилась в жёнушку священника. Как можно добровольно взять на себя эту роль, я вообще не понимаю. Вот скажи, Стеф, тебе нужна была эта уродливая электрическая заварная машинка, ты о ней мечтала? Неужто ты и правда хочешь спасти этот ужасный школьный наряд, символ косности и убожества? Чтоб Дэниел отдал какой-нибудь бродяжке? Даже и слушать противно. Пойдём, поможешь. Это делается один раз.

В Блесфордском канале не было ровным счётом ничего примечательного. Он изрядно подзарос тиной и с каждым годом зарастал пуще. В тёмных водах его жили странные растения, которые поводили тонкими длинными чёрными листами, точно щупальцами из сажи. На поверхности кое-где цвела тускловатая ряска. Берега, сложенные из шатких, щербатых кирпичей, во многих местах осыпались в воду. Случалось, в этом канале тонул какой-нибудь маленький мальчик. Сёстры взошли на узкий мост, в окрестностях которого также не имелось ничего занятного, если не считать газового резервуара да замусоленного рекламного щита табачных изделий «Кэпстан». Стефани прислонила велосипед к парапету. Фредерика взгромоздила бумажный куль на перила.

– Обряд простой. Никаких высоких слов, никаких особых ритуальных танцев. Я взрослая женщина. Но я хочу, чтоб хотя бы одна живая душа услышала, что всё это – вся эта гимназическая фанаберия с самого начала и до самого конца была для меня обузой, и ничем, кроме обузы! Я ни капли не жалею, что покидаю эту гимназию, и никогда – слышите, никогда! – не переступлю больше её порога, не будь я Фредерика Поттер! Никогда больше я не буду жить коллективной жизнью. Не буду принадлежать к никакой артели. Только самой себе! Ты мне пособишь?..

Стефани подумала про славное, мягонькое и, в общем-то, так тщательно изготовленное приданое для младенца. Вспомнила Фелисити Уэллс, заместительницу директрисы, горячую поклонницу стихов Джорджа Герберта[23] и англокатоличества[24], как она всю жизнь посвятила тому, чтобы искушать девочек этого мокрого и грязного городка вещами прекрасными и высокими. Подумала о Джоне Китсе, который жил в лондонском районе Хэмпстед, а скончался в Риме, читают же его и в Кембридже, и здесь, в Блесфордской женской школе. Подумала о почерневшем красном кирпиче школьного здания, о меловой пыли, о металлических рундучках с обувью, о высоких холщовых сапожках на шнуровке, для игры в девичий хоккей на траве, заляпанных грязью, о запахе всего того, чем пахнет девичий класс…

– Эх, ладно, давай.

– Вот и отлично. Раз-два-три, готово. За борт!

Свёрток тяжело плюхнулся в воду, вздохнул – и ушёл ко дну, оставив за собой густую, словно склеенную, цепочку ленивых пузырьков.

– Что ещё положено делать во время этой службы? – чуть богохульственно осведомилась Стефани.

– Ничего. Я же тебе сказала. Это просто мой личный поступок, и значит он только то, что значит. А теперь… ты не могла бы меня угостить чаем… если я зайду сейчас к вам в гости? Ну пожалуйста. Что-то мне домой пока не хочется, хочется не очень.

Наконец приехала мать Дэниела. Её уже и не ждали – так долго, в течение многих месяцев, откладывала она свой приезд.

Из муниципальной квартиры, в своё время выбранной Дэниелом в качестве жилья, они переехали в этот частично отремонтированный, маленький и простенький двухэтажный коттедж, затем чтобы она тоже смогла с ними разместиться (как только вполне оправится от падения и перелома шейки бедра). Третью маленькую спальню они отремонтировали и подготовили для неё прежде своей собственной, наклеили обои с узором в виде веточек, а обстановку Дэниел доставил из покинутого дома в Шеффилде – и пузатое кресло, и туалетный столик со стеклянной крышкой, и настольную лампу с бахромой, и атласное покрывало… Навестив мать в больнице, Дэниел сделался насупленно-молчалив, Стефани, конечно, заметила это, но спрашивать ни о чём не стала. Дэниел в конце концов обмолвился, что, скорее всего, привёз не самые правильные вещи из старой обстановки, разве что туалетный столик хорош, сам по себе довольно уникальный. Пятьдесят процентов вероятности, что мать объявит: слишком много всего для маленькой комнатки, человеку негде дышать. Впрочем, такие речи слыхивал он и прежде.

В день приезда свекрови Стефани поднялась наверх и поставила на туалетный столик цветы – цикламен в горшочке, почти коричневый в своей тёмно-красной лиловости, и ещё букет астр – фиолетовых, вишнёво-розовых, розовых, как губа раковины, – в хрустальной вазе (ваза была некогда подарена им на свадьбу). Храбрые, изящные цветы. Когда Дэниел уже отправился на станцию встречать мать, Стефани вдруг вспомнила, что лампа вроде бы довольно неприятно мигает. Ещё раз проверила – да, так и есть. Спустилась вниз за отвёрткой и запасным предохранителем. Отметила, что подъёмы по лестнице стали для неё утомительны. Согнулась над лампой, меняя плавкий предохранитель, а в это время ручка или ножка, твёрденькая, толкнулась под кожей пониже рёбер. Послышались звуки у входа, она хотела вскочить и поспешить вниз, но не смогла из-за этих внутренних буйств. А ведь собиралась открыть дверь, встретить приветливо.

Голос свекрови проник под своды гостиной, негромкий, унывный, но бесперебойный и на удивление хорошо разносившийся:

– …ещё раз когда-нибудь куда-нибудь поехала на поезде Британских железных дорог. Прежде пусть вынесут меня отсюда вперёд ногами…

Стефани сошла вниз. Миссис Ортон уже расположилась, расстегнув пальто, в кресле Дэниела, как горка пухлых подушек. Её одежда, лицо, руки, полные ноги в глянцевитых чулках составляли множество разных оттенков того цвета, который Фредерика позже научилась от неё называть «грустненько-лиловеньким», этот цвет не напоминал – но почему-то диким образом напоминал! – невинные яркие астры и цикламен, а в воображении Стефани он ассоциировался с кровоизлияниями на теле. На миссис Ортон была литая овальная фетровая шляпа, с подчёркнуто лихим заломом на макушке. Из-под этой шляпы выбивались многочисленные овечьи кудельки, серо-стальные, с сиреневатым отливом, который, возможно, происходил от близкого соседства с изобилием сверкающего искусственного, в лиловых цветочных узорах, шёлка её наряда. Стефани, задев ребёнком о ручку кресла, склонилась и поцеловала круглый, как яблочко, и оттого какой-то отдельный, алый румянец щеки.

– Может быть, выпьете чаю с дороги?

– Спасибо, душечка, не надо. Я как раз вот рассказывала нашему Дэниелу, каким пакостным чаем – словно и не чаем вовсе – нынче на железной дороге пытаются людей потчевать. Не полез он в меня, ну никак. Так что от чая покуда воздержусь. Надеюсь, ты не вздумала никакую такую еду особенную для меня готовить, я ведь теперь и не ем почитай что ничего, после больницы-то, какой может быть аппетит после еды-то тамошней: не тощая добрая говядина у них, а всё субпродукт, жирные куски подсердечника, салаты с половинкой яйца, а яйца-то старые, двухнедельные, ещё положат на край тарелки листок-другой салата отдельно да варёной свёклы ломтик – такое не только что сварить в желудке не под силу, но и проглотить! А что, у нас многие и не прикасались к их еде-то. На завтрак, бывало, дадут яйцо, редко когда оно свежее, чаще прямо от какой-то курицы подземной адовой, не яйцо, а вонь в скорлупке, но разве ж уговоришь сестру-хозяйку понюхать да другое взамен принести? Даже не знаю, что бы я и делала, когда б не старушка на соседней кровати, у ней дочка в Йорке на шоколадном производстве работает, и у них там тоже брак всякий приключается. Ну так вот, она чего сама не осилит съесть-то… а она, странное дело, хоть на шоколаде служит на этом, не любит всякую такую сладость, ей солёненького хочется, за арахисными орешками солёными то и дело бегает в лавку «Смит»… и носит она шоколадные отходы к матери в больницу, целые такие пакеты. Ну, мать-то старушка её тоже не очень могла шоколады есть, у неё и так было высокое сахарное содержание, мне вот и перепадало, от этих шоколадных щедрот. Да, хорошо мне жилось, до самой её, старушки, можно сказать, кончины, а кончина её две недели как произошла… И ведь когда Дэниел меня проведать-то явился в колоратке своей, в собачьем ошейнике, то все и подумали, что я тоже скоро концы отдам… в больнице ошейник собачий просто так к тебе не жалует, кроме как для соборования…

Через полчаса, избавившись наконец от пальто и шляпы, сложив значительную часть привезённых вещей стопкой у кровати Стефани (в её собственную спальню они никак не помещались), она сказала:

– А нельзя ли, душечка, у вас где-то попить хорошего чайку?

Лишь через некоторое время Стефани осознала: миссис Ортон всегда отказывается от любого угощения в тот момент, когда оно предложено. Почему она это делала – из превратного ли представления о воспитанности, из строптивости ли, – Стефани так толком и не поняла.

Когда спустя пару часов явился к ужину Маркус, свекровь по-прежнему беседовала – со Стефани, которая то входила на кухню, то выходила (готовя мясо, подливку, овощи, накрывая на стол), и с сыном, который время от времени осторожно перемещал свой вес на кухонном стуле и всё более мрачнел, наморщивал лоб. За всё это время она не сказала ни слова ни о Дэниеле, ни о Стефани, ни о будущем их ребёнке; её разговор был – таковым, в общем-то, останется он и впредь – исключительно, до забвения самой себя, описательным. Стефани узнала страшно много: о железнодорожной поездке, о стоянке в Дарлингтоне, о распорядке Шеффилдской городской больницы, о двух или трёх больничных подругах, дорогих миссис Ортон до пристального умопомрачения, и ещё о полудюжине более отдалённых знакомых, описанных схематично, несколькими штрихами. Что же представляет собой сама миссис Ортон, понять оказалось крайне сложно. На Стефани навалилась страшная усталость…

Всего-то разок-другой – день выпал не слишком тяжёлый – попятившись-откачнувшись от им же самим открываемой двери, Маркус, по обыкновению, проворно вступил в гостиную. И застыл в дверях, перед огромным и несомненным фактом присутствия матери Дэниела.

– А этот молодой человек кто таков будет? – осведомилась она.

– Мой брат Маркус. Он живёт с нами, – объяснила Стефани.

Маркус воззрился на миссис Ортон с идиотическим видом.

– Это мать Дэниела, Маркус. Она теперь тоже будет с нами жить.

Ни Маркус, ни миссис Ортон не говорили друг другу ни слова. Дэниел подумал: кажется, ни один из них до этого мгновения не удосужился осознать, что теперь они под одной крышей (хотя и той и другому всё было заранее тщательным образом объяснено). Стефани поставила на стол еду: ростбиф, йоркширский пудинг, жареный картофель, цветную капусту. Хорошее мясо оказалось страшно дорогим. (Стефани и Дэниел старались питаться по средствам: сельдь, говяжьи голяшки, ньокки, пирог с луком.) Миссис Ортон, туго втиснувшись в кресло Дэниела, пытливо наблюдала за каждым движением невестки. Маркус причудливо скрутил руки. Миссис Ортон наконец удостоила его вниманием:

– Молодой человек, не суетись.

Он поспешно сунул руки в карманы и, склонив голову, окольно пробрался к своему месту за столом.

Дэниел стал нарезать ростбиф, звенящим голосом выражая восторг от столь редкого мяса. Миссис Ортон не сказала ничего. От своих кусочков она отреза́ла боковую коричневую кромку и поедала, на краю тарелки росла горка красных, израненных говяжьих серединок. Жевала равномерно и громко. Маркус поперхнулся и отодвинул почти не тронутое блюдо. Миссис Ортон принялась рассказывать Стефани, как в их-то время пекли такие правильные большие йоркширские пирожки, коричневые, и подавали отдельно, не жалея к ним подливы, чтоб мяса-то есть поменьше, мясо – оно дорогое, в те дни приходилось скряжничать… Не отказалась ещё от одной порции мяса и ещё от одной, только попросила сына отрезать ей от краешков, мол, от кровяного-то ростбифа у неё всегда тошнота и рвота, у всех ведь вкусы разные или нет? Тут же выговорила Маркусу:

– Гляжу, ничегошеньки ты не ешь, дружок такой-сякой. И вид у тебя болезный, подкрепиться б не мешало. – Она громко засмеялась. – Ну-ка, жуй да глотай.

Маркус, побледнев, уставился в тарелку.

– Я смотрю, какой-то он у вас неразговорчивый. Мы вот в детстве не знали фокусничать, перед нами поставят, мы носа не отворачиваем. А чем ты вообще, молодой человек, в жизни занимаешься?

1
...
...
16