Мальчики и девочки слушали. Том ощущал пересохшим языком вкус сливовых ядрышек и овса. Он знал, что будет плохо спать. Филип сморщил лоб и попятился. Эти жизни, которые вздымались на щит в качестве жупела, были его жизнью. Он был одним из многих бедняков. Он бросил мать, сделав сестер еще беднее. Его охватил глухой гнев – не на богача Бэзила, а на Хамфри, который превратил Филипа в предмет, присвоил его голод.
На Чарльза Уэллвуда этот рассказ подействовал по-настоящему. Чарльз имел логический склад ума и получил христианское воспитание. В школьных часовнях и на воскресных службах капелланы и пасторы в незапятнанных стихарях повторяли наставление Христа: «Продай все, что имеешь, и раздай бедным». Чарльзу эти слова были совершенно ясны, а его наставники и родители не понимали их по своей глупости либо греховности. Основная весть христианства была уравнивающей, анархичной. Ее как будто никто не слышал. Кроме, кажется, дяди Хамфри, который, может быть, тоже внутренне корчился от стыда за окружающие его мелкие животные удовольствия. Чарльз подумал: надо как-нибудь спросить у Хамфри, что делать. Только чтобы родители не слышали. Мать Чарльза была доброй, богобоязненной лютеранкой, она жертвовала и время, и деньги, посещая больницы для бедных, организуя благотворительные базары и собирая одежду. Но ела она серебряными ложками с мейсенского фарфора. Эти противоречия были омерзительны.
Дороти сказала Гризельде:
– Давай уйдем и поглядим на фонарики в саду. Только осторожно, не испачкай свои красивые туфли.
– Дурацкие туфли, – отозвалась Гризельда, идя за кузиной.
Герант автоматически сочувствовал любому, кто не кричал. Его восхищало самообладание Бэзила. Геранту страшно нравился лоск Бэзилова жилета и сверкание запонок. В умении правильно одеваться была тайна. В деньгах была тайна. Геранту до смерти надоело все домотканое и самодельное. Он втайне, под прикрытием черных лакированных коробок с марионетками, перехватил бокал шампанского и нашел его восхитительным и сложным – холодные пузырьки лопаются на языке, запотевшее стекло, прозрачная золотая жидкость. Есть люди, которые пьют такое каждый день. Есть люди, которым не приходится спать под протекающей крышей в старом щелястом доме, продуваемом холодными ветрами, ради куч глины и воображаемых обливных горшков. Деньги – вот где свобода. Деньги – вот где красота. Деньги – это арабские жеребцы вместо тягловых лошадей. Деньги – это значит, что на тебя никто не кричит. (Не важно, что Хамфри кричал на Бэзила.) Деньги – это свобода. Деньги – это жизнь. Что-то такое, думал Герант. Братья никогда не ссорились бесповоротно, всегда в последний момент отступали от края пропасти. Они сцеплялись, потом ворчали друг на друга, потом меняли тему разговора. И никто не предполагал, что на этот раз будет по-иному, когда Хамфри, чтобы уколоть собеседника, назвал имя Барни Барнато.
Барнато, общительный, красноречивый уроженец Ист-Энда, сделал себе состояние на алмазных приисках Кимберли. Он был одним из основателей клуба на Ангел-Корт, рядом с Трогмортон-стрит, шутливо прозванного «Воровская кухня». Барнато переключился с алмазов на золото и сейчас как раз занимался основанием собственного банка. Он заражал лихорадочной жадностью, возбуждением, готовностью рисковать. Бэзил вложил деньги в предприятия Барнато и тревожился из-за этого. В сатирической газете «Домино» вышла статья под псевдонимом Мартовский Заяц. В ней «Воровская кухня» изображалась адом, где играют в азартные игры. Вполне узнаваемый Барнато фигурировал в роли демона-крупье, сгребавшего ставки в огненную яму. Кроме того, автор статьи сравнивал его с «Демасом (человеком благородного вида)», который «стоял невдалеке от дороги над холмом, называемым Выгода, и зазывал паломников: Эй! Своротите с пути, и я покажу вам нечто. Вот серебряный рудник и люди, ищущие в нем богатства. Придя сюда, вы немногими усилиями обретете безбедную жизнь. Христианин спросил Демаса: Разве не опасно это место? Разве не помешало оно многим совершить паломничество? Демас ответил: Не очень опасно, разве для неосторожных. Но при сих словах покраснел».
Мартовский Заяц очень элегантно обыграл этот предательский румянец. Хамфри неосторожно процитировал Беньяна в споре с Бэзилом. Это напомнило обоим про обвинения Мартовского Зайца. Но Хамфри продолжил цитировать «Путь паломника» – другие отрывки, которых не было в обличительной статье из «Домино».
– Барнато заманивает людей – они совершают безрассудства и теряют деньги. «Не знаю доподлинно, свалились ли они в пропасть, заглянув через край, или спустились вниз, чтобы копать, или же задохнулись на дне от испарений…» Так и погибают люди, подобно мистеру Извыгод, – сказал Хамфри.
– Как ты хорошо помнишь текст, – заметил Бэзил.
– «Путь паломника» все знают с детства. Согласись, что он в этом случае уместен.
– Но не все его так ловко цитируют, тем более в клеветнических статьях, которые не смеют подписать своим именем.
Обвинение прозвучало. Хамфри не мог ни мяться, ни отрицать:
– Но ты же не будешь спорить, что это весомый аргумент? Что к этим предупреждениям нужно прислушаться?
– Нельзя днем делать одну работу, а ночью мутить грязь, чтобы пачкать ею своих коллег. И вредить своим родным, – добавил Бэзил.
Хамфри презрительно усмехнулся. Ему не очень-то хотелось усмехаться – он чувствовал, что сам стоит на краю ямы. Но поскольку они ссорились, он счел необходимым усмехнуться:
– Неужели ты был так глуп, что впутался или впутал своих родных в аферу Барнато?
– Ты сам не знаешь, что говоришь. Ты поставляешь злокозненные сплетни, которые могут принести настоящий вред…
– Я следую за своей совестью.
– Твоя совесть – болотный огонек, заводящий в трясину, – вполне находчиво сказал Бэзил, удачно подобрав метафору.
Вмешалась Виолетта:
– Давайте переменим тему. Давайте помиримся.
– Я больше не могу оставаться на этом сборище, – заявил Бэзил. – Иди сюда, Катарина. Мы уходим.
– Хорошо, – ответила Катарина. Она понимала, что трудно театрально повернуться и выйти, если твоя запасная одежда лежит в спальне хозяйки дома. Она приказала Чарльзу: – Позови Гризельду.
– Ей это не понравится, – sotto voce[6] сказал Чарльз.
Дороти и Гризельду вернули из сада. Катарина сказала Гризельде, что они уезжают.
– Почему?
– Не важно. Мы едем домой. Надень плащ.
Гризельда стояла в бальном платье, белая, как соляной столп. Она не была по натуре строптивой. Но и покладистой она тоже не была. К глазам подступили слезы. Она пошатнулась. Дороти сказала:
– Мы так долго ждали этого праздника. У нас так давно не было костра, музыки, танцев. Как мы теперь будем праздновать без Гризельды и Чарльза? Какая музыка без Чарльза? Мы и постели для них приготовили…
– Но я в самом деле не могу здесь оставаться, – сказал Бэзил, обращаясь к жене.
– Может быть, оставим детей с кузенами? Они так ждали этого праздника…
– Как хочешь. Я просто не хочу здесь оставаться.
– Тогда поедем, – ответила Катарина, жестом подзывая горничную и протягивая обе руки к Олив, которая подошла посмотреть, что творится. Катарина не считала, что должна извиняться за Бэзила, – по ее мнению, он поступал правильно, но она также не хотела портить праздник.
Карету подали, вещи погрузили. Никто не пришел помахать на прощание. Хамфри налил полный бокал, осушил залпом и налил снова. Его, словно электричеством, пронизывало ощущением, что все стоит на краю пропасти. Но сейчас надо было заниматься праздником. Хамфри велел музыкантам, чтобы начинали играть.
Дороти сказала Гризельде:
– Первым делом давай найдем тебе костюм, как у нас.
Гризельда все еще не оправилась от потрясения и была бледна. Виолетта взяла ее за руку и повела в детскую. Виолетта приказала Филипу и Филлис зажигать фонарики.
Гризельда стояла в детской, расстегивая пуговицы розового платья. Она шагнула из платья, и оно мягко опустилось на пол, словно мисс Бумби, которая вдруг превратилась в тумбу. Платье надо было повесить на плечики. Гризельда оставила его на полу.
Виолетта сказала, что у них есть платье рейнской девы – то, что надо. Гризельде оно очень пойдет.
Это было старое вечернее платье Олив: Виолетта его укоротила и ушила крепкими стежками, так что получился карнавальный костюм размером на девочку. Платье было из плиссированного шелка – зеленого, под цвет морской волны, с травянисто-зеленой нижней юбкой и золотым поясом. Виолетта подогнала платье по размеру. Гризельда подняла руки и распустила тугие кольца волос. Виолетта расчесала волосы, уложив их по плечам девочки. Считалось, что глаза у Гризельды серые или карие, но стоило одеть ее в зеленое платье, и они вдруг стали изумрудными.
– Какая ты красивая, – сказала Дороти.
Гризельда пошевелила плечами:
– Теперь я хоть двигаться могу.
Когда она снова присоединилась к компании, все захлопали. Хамфри налил себе еще бокал шампанского и провозгласил тост за «Зеленые рукава». Виолетта сказала, что это костюм рейнской девы, и Ансельм Штерн вдруг запел мотив из увертюры к «Золоту Рейна» и склонился над рукой Гризельды. У него был чистый, высокий голос.
Начались танцы. Они проходили под аккомпанемент трио: Чарльз играл на скрипке, Герант на флейте, а Том попеременно – на маленьком барабане и жестяной дудке. Они сыграли «Зеленые рукава» для Гризельды и «Ах, мой милый Августин» для Августа Штейнинга и Ансельма Штерна. По зарождающейся традиции старшие танцевали с молодежью. Хамфри завертел Дороти, которая изо всех сил перебирала маленькими ножками в тупоносых туфлях, чтобы поспеть в такт, а Проспер Кейн спокойно кружился с Флоренцией. Олив танцевала с Джулианом – он был точен в движениях и грациозен. Август Штейнинг сначала пригласил Имогену Фладд, а потом – ее статную мать. Хамфри отпустил запыхавшуюся Дороти по требованию Лесли Скиннера, который обращался с девочкой так осторожно, словно она была стеклянная, и забавно перепрыгивал через кочки. Ансельм Штерн танцевал с Гризельдой, мурлыча мелодию себе под нос и выделывая коленца, как его собственный принц-марионетка. Татариновы танцевали все вместе, крутясь, как карусель. Ансельм Штерн поклонился Дороти, но она попятилась и сказала, что больше не хочет танцевать.
Виолетта Гримуит заставила Филипа танцевать с ней. Он, заливаясь краской в свете фонарей, переминался взад-вперед, глядя на свои ноги, пока Виолетта его не отпустила и не переключилась на Хамфри. Филип отступил в кусты, где обнаружил Дороти, – она в почти полной темноте сидела на скамье там, где в кустах было что-то вроде алькова. Оба искали одиночества, и оба чувствовали, что обязаны быть вежливыми. Дороти с фабианской прямотой сказала, что столько танцевать – не полезно для человека. Филип невнятно хрюкнул в знак согласия.
Они посидели в молчании. Дороти заметила:
– А тебя никто не спросил, кем ты хочешь быть.
– Может, оно и к лучшему.
– Я сказала, что хочу быть доктором. Пока я не сказала, я и сама этого не знала, вот что странно. Потому что я по правде хочу.
Дороти считала, что, если говоришь человеку правду искренне и честно, тем самым преподносишь ему своего рода подарок, выражаешь уважение. Филип спросил:
– А женщины бывают докторами?
– Бывают. Я думаю, им трудно поступить на учебу. – Она помолчала. – Считается, что женщины не должны работать.
Филип хотел сказать: «Моя мать работает, чтоб не помереть с голоду». Он чувствовал, что это неуместно. И все же сказал:
– Моя мать работает, чтоб не помереть с голоду.
О проекте
О подписке