Снова тьма и снова подвал. На ходу приходилось придерживать стены. С трудом Гортов правил свое тело, как телегу со сломанным колесом. Что-то неподконтрольно текло из носа. Для скорости Порошин шлепал его ладонью под зад. Порошин стал очень игривым.
Открылась дверь, и начался нежный и тусклый свет, и Гортов увидел женщин – не стало прохода от них, в пестрых полосках трусиков. У многих из поп торчали пышные перья. Перья были и на голове. С лиц падали блестки.
«Русь» села на волосатый диван и толком еще не устроилась, как ее затопило женщинами – Гортов почувствовал сразу несколько рук, слепо блуждавших по телу. Хищные ногти и зубы впивались во мрак, свет отражался в мебели. От женщин не пахло женщинами. Как будто со всех сторон его сжал мармелад, тугой и несладкий.
– Чего же ты хочешь? – спрашивал у Борткова Порошин.
– Блондинку с большими сиськами, – застенчиво, но все же уверенно отвечал Бортков.
– Принесите ему блондинку с большими сиськами! – кричал Порошин, швыряясь в женскую массу деньгами.
Крупная негритянка уселась к Гортову на колени и потерлась большой резиновой грудью. К горлу его подступила рвота.
– Пожалуйста, можно уйти? – спросил он у негритянки, суя в нее деньги. Негритянка чуть растерялась, привстала, Гортов бросился прочь, но у дверей был настигнут внезапно проворным Порошиным.
– Не сметь! – Порошин крепко держал его за воротник. Хоть сам Порошин, казалось, оплывший ком, но пальцы у него оказались железные. При этом лицо его стало совершенно дикое, гопническое, и он холодным тоном сказал: «Уходим все вместе. Такое правило».
Гортов забился в углу, в коридорчике. Слезы встали у глаз. Было пронзительно жаль себя, и Гортов почувствовал среди обилья водки и тел нестерпимую несвободу. Захотелось плакать, так внезапно и остро, что Гортов не смог удержать себя: и вот он уже тихо завыл в углу, растирая слезы. Не плакал, наверное, с детства, а тут – надо же. И в таком странном для слез месте…
Порошин вел семь разноцветных и громких дам, Спицин вел одну ломкую юную барышню, Бортков вел бабу полную и пожилую.
Бричка билась о щебень, болтая напитки внутри. Гортов затаился на заднем сиденье, ощущая себя камнем на дне холодной речки. Чьи-то губы и руки ласкали его, незанятые. Бортков увлеченно копался в складках своей женщины, Спицин тискал, ломал в руках хрупкость свою. Порошин приставал к ямщику с разговорами.
– Ну что, сельский дурень, ходил поклоняться Дарам Волхвов?
– Ходил, ваше благородие, – отвечал дед с пушистой пепельной бородой, спрятавшей все лицо до макушки.
– И за каким чертом!? – бесясь, пролаял Порошин ему в самое ухо.
– Поклониться мощами…
– Каким мощам? Ну каким, блядь, мощам? – Порошин рычал беспомощно.
– Святым мощам… – размеренно уточнял ямщик.
– Дары волхвов это что, мощи? Мощи, блядь? – по лицу Порошина пролегла трещина. Казалось, лопнет и брызнет сейчас лицо. – Ты думаешь, когда Сын Божий Иисус родился на свет, к нему вошли Волхвы и подарили ему кости трупов? На, бэби Джисус, вот тебе останки какого-то человека. Хэппи Бёздай!..
– Бэби Джисус, – сказала одна из женщин с какой-то внезапной, материнской почти теплотой, словно ее поманили на миг из другой, светлой жизни.
– Ходите, бьетесь лбом о паперть до крови, перегоняют вас стадом в очереди, и стоите, стоите, стоите – сами не зная, куда. Бараны! Ну бараны же!
Ямщик равнодушно молчал.
Ночь была склизкая, мшистая, гадкая, словно мчались внутри носоглотки.
В доме Порошина было просторно и неопрятно. Всюду беззвучно носились кошки. Стояла мебель, заваленная тряпьем, и вся – в клочках и ошметках, разодранная когтями. Вышел из темноты азиат, потирая маленькие глаза маленькими грязными кулачками.
– Васька-младший, живо! Неси вискарь! – распорядился Порошин. Азиат, не отнимая кулачков от лица, пошел куда-то.
– А почему Васька-младший? – спросил Гортов.
– А потому что Васька-старший – вон там, – смеясь, Бортков показал на кота, сибирского и помятого.
Спицин гнусно, по-паучьи увел молодую самку в ванну, остальные тоже забились по комнатам. Не разжимая рта, Гортов поцедил в одиночестве виски, не чувствуя ни опьянения, ни алкоголя в стакане. С тем же успехом он мог бы пить простую горькую воду. Потом он встал и вышел из залы, послонялся среди котов, чувствуя себя позабытым. Подумал, что теперь уже можно спокойно уйти. Оделся и вышел.
Качаясь все в той же бричке, с тем же глухим, безответным, как пень, ямщиком, Гортов чувствовал потребность в ванной, в обильной и теплой воде, чтоб смыть с себя всю налипшую за ночь мерзость. Но, уже поднимаясь в келью, на темных ступенях он ощутил странное, будто отдельное от него возбужденное копошение. Его член впервые за долгое время встал, когда он подбирал ключи к скважине.
С утра Гортов был на работе один. В расчет можно было не брать крепко спавшего на столе трудоголика и «золотое перо» Борткова. На стенах висели картины, отливая печальным холодом. Из распахнутых ящиков у двери выглядывало бутафорское военное снаряжение, видимо, для реконструкций – торчали сабли, мечи, топоры, булавы. Отдельно лежали железные шлемы со сбитыми наносниками. От длящегося безделья Гортов примерил на себя кольчугу, оказавшуюся невесомой. Отдельно от всех в корзине лежал боевой топор с черным лезвием. Гортов потянулся было к нему, но тут в дверь постучали и вошли двое, певец Северцев и знакомый Гортову лобастый неразговорчивый человек. Гортов заметил, что на лацкане пиджака у лобастого лежала убитая моль: вероятно, держалась, присохнув внутренностями.
Северцев, в куртке со шнурами и шелковой красной рубахе, расстегнутой почти на все пуговицы, вошел развинченной звездной походкой, и, взглянув на Гортова, так и оставшегося в кольчуге, спросил: «Как жизнь, братишка?».
Гортов из-за своей кольчуги совсем растерялся и стал лепетать, из-за чего Северцев поскучнел, зевнул, отошел. Приблизился к Борткову.
– Я тут должен давать интервью…
– Мы уже дали! – вдруг бодро воскликнул Бортков, с распахнутыми живыми глазами.
– Что ж, хорошо, – Северцев от него отпрянул, описал маленький круг в центре комнаты, не понимая, что делать с собою. Человек со лбом встал на изготовке в углу, косясь в сторону.
– А где Порошин? – спросил Северцев, найдя себе место у подоконника.
– Он очень болеет, – Бортков гневно моргнул Гортову, попытавшемуся что-то сказать. – Просил передать, что сегодня работает из дома.
– Наберите его, – сказал лобастый. Гортов впервые услышал его голос: он оказался высоким, словно разбитым вдребезги.
– Ну это не обязательно, а впрочем… – Северцев не договорил, взял со стола малахитовую пепельницу, стал крутить. За окном о чем-то бурно захохотали.
Гортов набрал.
– На громкую связь, – велел, шевельнувшись, лоб.
– Д-да, кто это? – послышался порошинский голос, тихий и ошалелый.
– Тут зашел Северцев и спрашивает, когда тебя ждать, – сказал Гортов.
– Никогда! Никогда не ждать! – с неожиданной злобой воспрянул Порошин. – А Северцев твой… Знаешь, что: пусть отсасывает! Вот прямо передай ему, чтоб сосал!.. Соси, Сеня! – прокричал он, вероятно, сложив вокруг рта руки трубочкой. – …Или, хочешь, я ему сам передам?.. – хромая на каждый слог, продолжал Порошин.
– Это ни к чему, – сказал отчетливо слышавший Северцев.
– Ну чего им от меня надо? Мне плохо! Понимаешь? Пло-хо! Печень болит, голова болит, стоит тазик с блевотиной. Еще тут две какие-то бабы… Даже не знаю, что, как, куда… – в комнате у Порошина произошло какое-то движение. После паузы он снова заговорил. – Одну бабу зовут Жюли. Кстати, у Жюли – прическа как у актрисы Шэрон Тейт и перья из жопы. Жюли, поздоровайся с Гортовым.
– Бонжур, – сказал прокуренный женский голос.
– А вот тут еще девочка Элли. Девочка Элли сидит в одних трусиках. У нее ненастоящие сиськи, а на животе – татуировка с каким-то иероглифом. Поздоровайся…
– Ладно, ладно, я понял… – Гортов повесил трубку.
– Не понимаю, зачем жить… – успел меланхолично сказать Порошин и оборвался.
Лобастый все так же стоял у двери, натирая блестящий лоб.
– Пьет, – равнодушно заметил Северцев.
Гортов помял оправдательных, жалких слов во рту, но так и не выплюнул. «Какой же у него лоб», – вместо этого подумал Гортов. Таким ясным и крепким лбом можно расшибать памятники.
– Вы, кстати, знакомы? – спросил Северцев. – Андрей Гортов – прошу любить, а это – Миша Чеклинин.
Гортов послушно встал, чтобы поздороваться, но лобастый, не попрощавшись, вышел.
Стол Гортова стоял у окна, и он видел, как по двору ходят юноши в узких черных рубашках, с написанной на лице суровостью. Они кричали друг другу телячьими голосами и шутливо дрались. «Такие переломят хребет, и в сердце у них ничего не шевельнется», – думал Гортов без тени страха или печали – как о ходящих в загоне хищниках.
На подзеркальнике в коридоре лежала стопка газет. Гортов взял одну – тоненькая, она неприятно пахла сыростью и гниющим лесом. Это и была «Державная Русь».
«Атеисты, покажите ваши мысли», – прочел Гортов. На передовице был изображен раскрытый череп, из которого выплывал знак вопроса. Сбоку была пристроена колонка главного редактора (Порошина) – под названием «Кто за билетиком в Содом?». Далее было интервью с игуменом Нектарием о воспитании трудных подростков, отчет о фестивале народной песни, прошедшем на Вятке – «Старый фестиваль в новом качестве». На развороте была помещена фотоподборка «Золотые девы Евразии» – и то были раскосые девушки в русских кокошниках, среди юрт. На лицах у них замерло удивление. На оборотной стороне было размещено стихотворение «Русская правда летит». Гортов прочел его.
«Поднимайтесь, братья, с нами.
Знамя русское шумит,
Над горами, над долами
Правда русская летит.
С нами все, кто верит в Бога,
С нами Русская земля,
Мы пробьем себе дорогу
К стенам древнего Кремля.
Крепче бей, наш русский молот,
И рази, как Божий гром…
Пусть падет во прах расколот
Сатанинский совнарком.
Поднимайтесь, братья, с нами.
Знамя русское шумит,
Над горами, над долами
Правда русская летит…»
Похолодало. Ночью стал минус. Батарея была поломана – среди треснувших шпал не журчала вода. Обогреватель, сияя в ночи накаленными красными полосами, грел только себя. Обои теперь не отклеивались – они примерзали к стенам.
Приходилось долго ворочаться и дышать, лежа в свитере, согревая постель, а потом спать под тремя одеялами. Обнимая сырую подушку, Гортов представлял, что обнимает соседку, теплую Софью, с ее русской бревенчатой красотой, с ее мясными руками, среди которых можно было б сладко сопеть до утра. В фантазии Гортова Софья почему-то лежала в старушечьей ночной рубашке, отвернувшись к нему спиной. Ее медовые волосы лезли в рот, и он сплевывал эти волосы, но все-таки это было приятно.
Он просыпался от холода и прислушивался к ночи – было слышно, как за стеной всем своим ледяным нутром сопела соседка-бабушка.
Следующий день был выходным днем. Тучи висели низко, и влага стекала с них как с невыжатой тряпки. Сморкались деревья в лужи, и шумно плескалась грязь. Вай-фай работал.
Гортов проверил почту. Видимо, его адрес попала в список служебных почт, и вот уже кто-то слал ему приглашение на православную дискотеку и на круглый стол «Педерастия и шпионаж в России».
Писала и мама. Мама прислала картинку с лучезарно улыбчивыми детишками, роющимися в песке, и подписью: «Будь счастлив в этот миг! Этот миг и есть твоя жизнь».
Еще было письмо от сестры. Сестра училась в хай-скул в Америке. Летом она объехала половину штатов. «Что тебе больше всего запомнилось?», – спросил Гортов в предыдущем письме. Сестра ответила, что больше всего ей запомнилось, как в одном супермаркете огромная негритянка – груда шевелящейся плоти – пукнула так, что задрожали все стекла. «Впечатляет», – написал ей теперь Гортов.
Были и другие письма, из старой жизни, и Гортов открыл одно из них, и стал читать, но почувствовал, что опять начинает болеть голова, и кожа чешется от аллергии.
Гортов лег на тахту. Попытался читать книгу, но накатывал сон, пытался спать – снов не было. Зато Гортов заметил, что если положить под голову две подушки, то лежа можно увидеть в окне крест на куполе.
О проекте
О подписке