Мне было наплевать, что после так называемого поворота к демократии (когда власть, выпавшую из рук дряхлых партократов, подхватили зубастые олигархи, а чуть позднее – нахрапистые силовики) мои книги снова печатают в России, что меня провозгласили «голосом нации» и «ведущим русскоязычным писателем», что мне вручили премию «Триумф» за мой роман «Радужная оболочка» и Букера за сборник рассказов «Гелитополь». Я бы отдал все на свете, вкупе с Нобелевской премией и прилагающимся к ней чеком на миллион долларов, лишь бы Павлик стал мне родным. Но тщетным мечтаниям не суждено было исполниться...
Поэтому-то я, хоть и наезжал раза три-четыре в год в Москву, подолгу там не задерживался: переговоры с тамошними издателями вел мой литературный агент, в тусовках и книжных ярмарках я принимал участие только в исключительных случаях, а если что и требовало моего присутствия, так это экранизация моей некогда запрещенной в Союзе трилогии «Любовь в Москве и смерть в Париже» о судьбах русской интеллигенции с дореволюционных времен до сегодняшнего дня или получение очередной правительственной награды из рук президента в Кремле. Странно, раньше меня называли ренегатом и поливали грязью, сейчас же титуловали гением пера и обласкивали. И то и другое было в одинаковой степени неприятно и мерзко.
Зато на торжественном кремлевском банкете можно было встретить старых знакомых, к примеру, Сергея Константиновича Долинина, генерала ФСБ в отставке. Тридцать с лишним лет назад он, в ту пору еще майор Пятого Главного управления КГБ, умело допрашивал меня, писателя-бунтаря, и склонял к написанию идеологически правильных произведений, стращая в случае неповиновения заключением в психушку или осуждением по статье «тунеядство» и «растление малолетних».
Теперь же Долинин был полномочным и чрезвычайным представителем президента в Северо-Западном федеральном округе, следил за выполнением норм Конституции и буквы закона. Под водочку мы с ним разговорились, вспомнили былые времена, посетовали на падение нравов в современной российской литературе, покритиковали империалистические тенденции во внешней политике белодомовской администрации и сошлись во мнении, что раньше, во времена цензуры и подавления свободы слова, истинному творцу жилось лучше: не было вареной колбасы и возможности пропихнуть в издательство свои опусы, но было неисчерпаемое вдохновение и стремление творить. Так я, сам того не желая, оказался внесенным в списки Общественной палаты при президенте, призванной решать морально-социальные вопросы и выдавать общее направление в культуре. Правда, я появился всего на одном заседании, живо напомнившем мне бюрократические бдения эпохи переразвитого брежневизма, после чего перестал посещать этот цирк шапито и в новый состав Общественной палаты, к счастью, включен не был – наверху не понравилось мое несерьезное отношение к серьезному вообще-то делу.
Так я и колесил по миру: бывал в Москве и Петербурге, заглядывая изредка в российскую глубинку, посещая страны ближнего зарубежья, запирался на своей вилле в Биаррице, где писалось лучше всего (панорамное окно во всю стену на втором этаже выходит на скалы, под которыми бушуют волны Бискайского залива), путешествовал по Южной Америке или Океании, собирая впечатления и обдумывая сюжеты новых книг и возвращаясь постоянно на свою новую родину – в Америку. Особым решением того же Президиума Верховного Совета, который когда-то отобрал у меня право именоваться советским человеком, мне вернули гражданство России, так что я курсировал между двумя мирами, вернее, между двумя империями, римско-атлантической и византийско-сибирской, и, с каждым разом находя все больше отличий, убеждался в том, что они очень похожи.
О причинах, приведших к моему выдворению из Союза, можно прочитать в номере «Правды» за 8 сентября 1975 года или (если кто не доверяет советской прессе) в многочисленных европейских и американских газетах, вышедших осенью того же года. Как сказал мне на том кремлевском банкете уже малость захмелевший генерал в отставке Долинин: «Ты, Василий Петрович, писал не то, что надо. Вернее, может, и то, что надо, но не тогда, когда надо. Впрочем, напиши ты сейчас то, что писал раньше, это окажется никому не нужным. Так что, выходит, ты писал и то, что надо, и тогда, когда надо, просто читали не те, кому надо. Ну, сам понимаешь, времена были другие...»
«Неужели?» – только и спросил я тогда, но решил не вступать с генералом в отставке в идеологический спор. Собственно, мне ли жаловаться на жизнь? Из, в общем-то, малоизвестного писателя, но не без таланта, по причине выдворения из СССР и лишения гражданства в течение всего нескольких часов стал «маститым литератором» и «гениальным прозаиком». В СССР я был игрушкой коммунистических бонз, на Западе – капиталистических кланов. Из меня старательно делали второго Солженицына, хотя куда мне, Ваське Баскакову с Арбата, до небожителя Александра Исаевича. Но ведь получилось: и книги мои стали выходить по всему миру, и называли меня «русским Гарсиа Маркесом» и «московским Умберто Эко», а в 1983 году даже премию дали, и не какую-нибудь, а Нобелевскую. Я сначала думал отказаться, следуя примеру Сартра. Но потом вспомнил вопрос, который французский экзистенциалист адресовал Нобелевскому комитету («Можно ли отказаться от премии, а миллион долларов все же получить?»), и полученный им ответ («Нет!»), поэтому отбил в Стокгольм благодарственную телеграмму и стал готовить фрак подходящего размера.
Премия была мне вручена за роман-антиутопию «Саргассово море», который, как решили шведские академики, «насквозь пронизан стремлением автора подчеркнуть необходимость стремления человека к вековечному добру и свободе, не подвластной диктатурам и тоталитарным режимам». Я хотел было заявить в своей нобелевской речи об истинных причинах, заставивших Кремль выбросить меня из страны в двадцать четыре часа, но потом передумал: к чему ворошить прошлое? К тому же мне ведь теперь следовало корчить из себя великого литератора. Да уж, что за судьбина!
А причина была обыкновенная. Более того – банальная, если не сказать – тривиальная. Афоризм «шерше ля фам» все еще в ходу, а в моем случае он полностью отражает действительность. Кстати, не такой уж я был борец с режимом, чтобы меня высылать из страны, имелось в то время много людей гораздо более отчаянных и идейных. Да и столичный андеграунд был для меня всего лишь сценой для самовыражения, я вовсе не думал своими романами низвергать общественный строй или призывать к сексуально-буржуазной революции, как потом шептались, – политика меня тогда не очень-то занимала. А вот дочь одного политика...
Что уж тут таить: Галина Леонидовна, с которой я познакомился на одной развеселой вечеринке, положила на меня глаз. Ну разве я мог отказать дочери Генерального секретаря ЦК КПСС? А она потом заявила мне, что-де влюбилась, и пожелала развестись со своим тогдашним супругом и сделать таковым (то есть новым супругом) меня, Васечку Баскакова. Я уже подумал о том, как мне повезло и что родители мои из коммуналки наконец переселятся в отдельную квартиру на Кутузовском, но не тут-то было. Наш weekend в Гаграх закончился бесславно: в гостиничный номер ввалились дюжие гэбэшники и почтительно увели плачущую Галю. Не знаю, что уж там себе вообразил ее всесильный папаша или люди из его окружения, но, опасаясь, что скандал может всколыхнуть общественность, они решили выбросить меня вон из Союза, обвинив черт знает в чем. А жену с ребенком оставили. Намекнули: если буду болтать о своей связи с Галиной Леонидовной, то Нине и Павлику не поздоровится. Расчет был верный, и я, оказавшись на Западе, не проговорился о том, что мне было известно, хотя там ко мне так и ластились агенты разнообразных спецслужб, желая узнать правду «о романе с дочерью Генсека».
Получается, что Советская власть сыграла решающую роль в моем становлении как писателя: останься я в Союзе, путного ничего бы больше не написал, спился бы годам к сорока пяти и умер еще в конце восьмидесятых в страшной нищете и полном забвении от цирроза печени или белой горячки. А так я стал новым Львом Толстым, помноженным на Франца Кафку, мои книги читают даже в Америке, хотя в первую очередь высоколобые интеллектуалы (Мейлер, Рот, Апдайк), и очень даже хвалят. Слава «великого кормчего магического реализма» мне давно опостылела, и я заявил как-то своему американскому литагенту, что хочу написать что-то «эдакое», например, триллер или детектив: чтоб и до широких масс дошло, и первое место в списке бестселлеров «Нью-Йорк таймс» было обеспечено, и гонорар многомиллионный получить, и права Голливуду продать. Тот только схватился за голову и стал меня уверять, что тем самым я разрушу свою репутацию «писателя для избранных», вычеркну себя из чрезвычайно короткого списка гениальных оригиналов и уничтожу свое реноме творца искусства ради искусства (с моей точки зрения, весьма сомнительное).
Джинджер, которую я называл исключительно Джи, стала лучом света в темном царстве. Джинджер, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Джин-дже-ррр: кончик языка совершает путь в три шажка по нёбу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Джин. Джер. Рррр. Она была Джи, просто Джи, ростом в пять с половиной футов (без двух вершков и в одних носках). Она была Джинни в длинных штанах. Она была Джи-красотка для своего старого любовника. Джинджер в заголовках светских новостей. Но в моих объятиях она всегда была: Джи!
Гм, впрочем, и это, кажется, уже у кого-то было... В том-то моя беда: память стала никудышной, да и таланта как такового нет, а что имеется, так только цветистый слог в придачу к Нобелевской премии, что для многих и является главным. Но ведь Джи мертва, и все другое не имеет ни малейшего значения.
Я вышел из душа, уселся в кресло и почувствовал непреодолимое желание затянуться сигаретой, хотя я завязал с курением лет пятнадцать назад. Мысль о никотине, терзавшая меня, в какой-то мере отвлекала от воспоминаний о Джи. Я и не думал, что все закончится таким страшным образом. Хотя, конечно, представлял себе, что может случиться, если Филипп узнает о моей непозволительной связи с его женой. Как-то, помнится, я сказал Джи, чтобы она развелась с ним и вышла за меня, но она с хохотом отвергла мое предложение...
Встрепенувшись, я поднялся и закружил по комнате. Да, по всей видимости, я – старый, трухлявый пень, который захлебывается от жалости к себе! Удивительно, и что такого привлекательного находила во мне Джи? Ведь у нее была возможность завести интрижку с каким-нибудь молодым человеком, но нет, она выбрала именно меня! Не исключаю, правда, что ее привлекала моя слава и то обстоятельство, что я являюсь нобелевским лауреатом. О, и как я смею думать подобным образом о моей девочке! Но ведь в минуту откровенности она призналась мне, что вышла за Филиппа только из-за того, что он, во-первых, очень богат, во-вторых, чрезвычайно знаменит и, в-третьих, не особо молод, что позволяет ей надеяться стать в обозримом будущем веселой вдовой и единственной наследницей.
С силой ударив себя по коленке кулаком, я заплакал – но не от боли, а из-за того, что мне так не хватало Джи. Я больше никогда не увижу ее, никогда... Мне даже не разрешили навестить ее в морге, а это значит, что мы расстались с ней навсегда! И что же мне теперь делать?
Хм, что делать? Конечно же, не сидеть сложа руки! Я-то знаю, что произошло на самом деле (вернее, думаю, что знаю): на Филиппа и Джи было совершено злодейское нападение. Вполне допустимо, например, такое предположение: кто-то позарился на содержимое их особняка и проник туда, думая, что хозяева находятся в отъезде. Ведь никто не мог знать о нашей с Джи запланированной встрече. Никто, кроме Филиппа, который, оказывается, давно подозревал о наличии у жены любовника и который решил вывести ее и его (то есть меня!) на чистую воду. Да, да, Карлайл заводил со мной речь о Джи и спросил тогда, якобы в шутку, может ли она изменять ему. Я здорово, помню, перепугался и стал уверять, мол, Джи его любит, а Фил в ответ воскликнул: «Но это не мешает ей трахаться с другим!»
О том, что любовник жены находится перед ним, он и подумать не мог. Филипп меня уважал, восхищался моим литературным талантом, но если бы кто-то заявил ему, что я и есть любовник Джи, он бы только пожал плечами. Мол, идиотская ошибка, и все.
Мы с Джи приняли решение соблюдать конспирацию и более не встречаться в то время, когда Филипп находится в Вашингтоне. Нам было на руку то обстоятельство, что ее муж часто находился в разъездах и оставлял жену одну. И как-то Карлайл даже попросил меня присмотреть за ней, когда отправлялся в очередной вояж по Америке или Европе, дабы собрать материала для своей очередной книги. Я и присматривал...
Мне было очень стыдно, я чувствовал себя виноватым перед Филиппом, но более всего мне не хватало Джи. Вернуть ее к жизни я не смогу, хотя отдал бы за это все на свете. Так что мне остается? Похоже, только влачить жалкое существование и надеяться, что загробный мир существует – хотя бы там я смогу встретиться с Джи.
Но если Джи вернуть нельзя, то я должен хотя бы знать, что ее убийцы понесут заслуженное наказание. А чтобы они смогли предстать перед судом, их надо поймать. Однако по официальной версии Джи убита Филиппом, и все поверят ей (вот ведь чушь!). О том, что Джи неверна мужу, подозревали многие, а о холерическом темпераменте Карлайла слагали легенды. Вполне очевидно: он вернулся в особняк, застал жену с любовником и застрелил ее. Но вся соль в том, что меня там не было! Филиппу не было причин впадать в бешенство!
Я никак не понимал, какая власть имущим польза от распространения фальшивой версии. Нет, она выдвинута отнюдь не для того, чтобы сохранить репутацию покойного Карлайла. Представляю, каким лакомым кусочком был бы для журналистов желтой прессы факт убийства знаменитого журналиста и его супруги на собственной вилле!
Итак, власть кого-то выгораживает. Но кого? Если к делу подключились ФБР и Министерство национальной безопасности, значит, выполняется приказ кого-то очень влиятельного. Возможно, главы ФБР. Или министра юстиции. Или... президента. Вернее, президентши, Кэтрин Кросби Форрест.
Филипп написал книгу об убийстве ее супруга, Тома Форреста, в бытность его президентом и многократно заявлял о том, что намеревается написать очередной бестселлер о восхождении к власти самой Кэтрин. Но ведь из-за этого не убивают!
Стоп. А почему я так уверен? Ведь Карлайл уже собирал материл, он даже побывал в Европе, где общался с людьми, знавшими Кэтрин еще в семидесятые. Президентша – милая дама, хотя и безжалостная, готовая на своем пути к абсолютной власти смести с лица земли любого. Говорят, решение въехать в Белый дом она приняла давно, когда и подумать нельзя было о том, что главный пост в стране может занять женщина. Но в течение многих десятилетий она упорно работала над осуществлением своего плана, настойчиво шла к цели. Вначале президентом стал ее муж, потом разразился тот мерзкий скандал (выяснилось, что Том Форрест развлекался с практиканткой, да не где-нибудь, а прямо в Овальном кабинете, причем он вначале под присягой заявил: «Секса с мисс Малиновски у меня никогда не было!» – что являлось ложью). Конгресс затеял процедуру импичмента, но потерпел поражение, а потом президент Форрест был злодейски убит. Но даже это трагическое обстоятельство Кэтрин использовала себе на пользу – всего через неделю после гибели мужа она объявила, что выставляет свою кандидатуру на выборы в сенат от штата Нью-Йорк, и все были в восторге от ее самообладания. Если президента Форреста при жизни ненавидели или над ним смеялись, то после смерти он тотчас перешел в разряд святых. Неудивительно, что Кэтрин победила на выборах и заняла сенаторское кресло, а восемь лет спустя стала первой женщиной-президентом...
Мысль у меня заработала, я натянул банный халат, уселся в кресло и потер руки – так у меня всегда бывает, когда рождается перспективный сюжет. Какой же я, право, жалкий и дурной – плачу о своей участи, в то время как Джи лежит на столе прозектора! Да и Филиппа тоже чрезвычайно жаль, при всех своих недостатках он был хорошим другом.
Предположим – только предположим на секунду, – Карлайл наткнулся на некую тайну из прошлого или настоящего мадам президента (а в том, что у Кэтрин Кросби Форрест полно скелетов в шкафах, я не сомневался), и обнародование тайны способно разрушить ее политическую карьеру, более того – вынудить уйти в отставку. Одно было бы дело, если б некие обвинения выдвинул какой-нибудь малоизвестный журналист или начинающий писатель, совсем другое дело – появление бестселлера, созданного самим Филиппом Карлайлом. Кэтрин не поздоровилось бы! Поэтому было принято единственно верное в данной ситуации решение – убить Филиппа и похитить материалы. Поэтому-то в дом и проникли некие личности, не подозревая, что там находятся Джи и Филипп. Или наоборот – посланцы подозревали об их присутствии и задумали решить все проблемы в одну ночь – и изъять компромат, и убрать со сцены знающего опасную тайну великого журналиста...
Боже, я готов обвинить в смерти Джи и Филиппа президента США!
Но не сам ли Филипп наглядно продемонстрировал, что каждый президент замешан в скандале, иногда даже сразу в нескольких, и наипервейшее желание любого хозяина Белого дома – замять, замолчать, запретить! Нет причин предполагать, что Кэтрин Кросби Форрест стала бы действовать иначе. В ней, несмотря на ее широкую улыбку и обходительные манеры, чувствуется что-то жесткое и нечеловеческое. Даже смерть мужа она использовала в своих целях, как трамплин для вступления в большую политику.
Кстати, я в выборах участия не принимаю, но в прошлом году, когда Кэтрин боролась за пост президента, все же сделал исключение и проголосовал – за ее противника – республиканца. Не то чтобы я против политики, проводимой мадам президентом, но от Кэтрин веет холодом и голым расчетом. А такие люди мне не нравятся.
Если мои предположения верны, значит, приказ проникнуть в особняк Филиппа поступил с самого верха. Этим и объясняется то, с какой легкостью было замято дело, – Кэтрин лично отдала приказ. Еще бы, она умеет ссылаться на государственную необходимость! В таком случае Филиппа могли убить, потому что он слишком много знал, а Джи – по причине того, что она находилась рядом с ним.
Боже, моя девочка стала случайной жертвой! Если бы киллеры лишили жизни только одного Карлайла! Господи, о чем я только думаю...
Я включил телевизор – показывали выступление президентши в прямом эфире. Она выражала соболезнования родным и близким Филиппа Карлайла и его жены, а я, сжав кулаки, наблюдал за ее бесстрастным лицом. Так и есть! Кэтрин известна правда, но она, защищая собственную власть, обманывает американский народ, а вместе с ним – и весь мир. Ну, даром ей это не пройдет...
Разумнее всего было бы последовать совету моего адвоката и успокоиться, но я для себя решил: необходимо отыскать убийцу Джи и отправить его на скамью подсудимых. Причем не только его, но и того человека, который приказал убить Джи и Филиппа. От госпожи президента ожидать правды не приходится – она врет как дышит. Но что я могу в такой ситуации предпринять?
Обратиться к прессе и рассказать о том, чему стал свидетелем в ту роковую ночь? Но ведь я дал подписку о неразглашении! Заговорю – и мне грозит солидный тюремный срок. Хотя, с другой стороны, как можно запихнуть человека в тюрьму за то, что он говорит правду? Гм, похоже, методы работы американских спецслужб сейчас, в начале двадцать первого века, мало чем отличаются от методов работы советских спецслужб семидесятых-восьмидесятых годов века двадцатого.
Нет, публичное выступление ничего не даст: наверняка будет организована кампания против меня, и из свидетеля я быстро перейду в разряд потенциального убийцы. Придется рассказать и о том, что я наставлял рога Филиппу, и тогда все репортеры будут копошиться в грязном белье семейства Карлайл. Такого допустить нельзя! Жизнь Джи не должна стать предметом пересудов!
О проекте
О подписке