Пришла пора, мы подросли,
И в кузню страшную вошли,
Огонь раздули в очаге,
С тяжёлым молотом в руке,
Презрев жару и темноту,
Мы для себя куём беду.
Адам Варашев
– Вы не будете против, если я закурю?
Ким, наконец, поднял глаза и отложил на самый краешек стола ворох смятых листов. До этого он, подпирая лоб ладонью, бегал глазами по мелким строчкам и медленно тонул в каких-то своих небыстротечных мыслях. За последнюю четверть часа он не проронил ни слова.
– Я думал, ты не куришь!
Он устало откинулся на спинку стула и со звериной тоскою смотрел на зарешеченное окно размером с тетрадный разворот. Где-то там пугливо качалось солнце, исчахленное до полусмерти хмурой подмосковной осенью.
– Так и было… до всего этого! – Ким многозначительно обвёл взглядом помещение и откашлявшись, заклегтал, подражая какой-то птице: – Тукан! Тукан! Тука-аан! Товарищ сержант! Не в службу – в дружбу, угости сигаретой.
Угол закопошился. Дремавший на стуле конвойный чутко среагировал на собственное прозвище, мотивом которому, по всей видимости, служил нос, разительно схожий с клювом тукана – длинным, с высокой переносицей, горбинкой и хорошо очерченными ноздрями. Впрочем, типично армянский нос не уродовал хозяина – нос очень гармонично сочетался с чертами лица, такого же типично армянского. Тукан лениво открыл один глаз, пытаясь проявить к происходящему скромный живой интерес. Потянулся, зевнул. Гулко, со стуком упал с коленей журнал регистрации посещений.
– А лаваш тебе с сыром не принести, дорогой? – медленно, без злости, но с угрюмой хмуростью процедил он, подтягивая за корешок похожий на подранка учётный документ. – Совсем озверел? Курить здесь не положено.
– Тукан, да не палево. Дай сигарету!
– Что мне с тобой делать, зэка? – проворчал сержант, но всё же полез в карман и небрежно швырнул в воздух початую пачку. Та перелетела по дуге полкомнаты и шмякнулась на стол. – Только в форточку кури! Понял?
– Да понял, – Ким распатронил пачку: достал зажигалку, две сигареты, одну заложил за ухо, вторую жадно раскурил от крохотного, нервного на сквозняках огонька. Скрипнул стулом, подошёл к окну, разлинованному крест-накрест арматуринами, чванливо выдохнул тонкий дымок сквозь прутья.
– В общем, конечно, странную историю вы доите.
– Не понял: что это значит?
– У вас повсюду расставлены несущие слова, такие, знаете, фундаментные, опорные, на которые вы пытаетесь уложить чью-то другую историю, на мою мало похожую. Вот эта другая история, что вы здесь пишите, – Ким указал дымящейся сигаретой на веер листов, оставленных им на щербатой столешнице, – с жизнью контактирует, я не спорю, но при этом она не жизнеподобна, то есть не подобна моей жизни. Понимаете?
Я неодобрительно цокнул языком.
– Не понимаю! Что ты имеешь в виду, когда говоришь, «другая история»? Чья «другая»?
– Ну уж точно не моя, – хрипло рассмеялся Ким. – Вот, к примеру, последняя, вернее, крайняя глава. В самом начале пишете, что выпал первый снег. А потом про какую-то стирку пишете, про стихи, про поэта, эти стихи написавшего. Я же этого не говорил. Я даже фамилию поэта, о котором вы пишете, не слыхал.
Я покосился на Тукана, но тот безразлично надвинул фуражку на кончик своего породистого носа и ритмично посапывал, обмякший безвольным телом на стуле.
– Ким, ты сейчас три или четыре раза подряд повторил слово «писать».
– Это плохо?
– Нет, почему? Просто акцентирую твоё внимание! Ты всё правильно говоришь: писать, но не записывать. Если я буду записывать за тобой слова, то получится не литература, а стенограмма.
Я поворошил страницы, выискивая нужный абзац. Нашёл, зачитал вслух:
– В один из таких вечерних променадов на моих глазах сотворилось эпическо-лирическое чудо, столь любимое поэтами. Большая воскресная стирка, как писал Филатов, случилась именно в воскресный день, что было символично. Падающий снег, ставленник надвигающихся заморозков, усыпал пригорки, замарывая свежей побелкой бархатную черноту голой красносудженской земли.
– Да, вот это «другая» история – ваша история, ваш эпический-лирический реализм с всякими сладко-сиропными прикрасами.
– Здрасьте, приехали! Извини, но у нас не протокол судебного заседания, если ты об этом. Нельзя писать правду, ограничиваясь средствами реализма. Вообще, писать стерильную правду нельзя. Во-первых, днём с огнём не сыщешь, а во-вторых, себе дороже будет. Иногда надо солгать физически, солгать лирически, чтобы заполнить эти пузыри, лакуны. Ты вспоминаешь про первый снег, и в моей голове сразу возникает этот образ болезненной белоснежности, как противопоставление тому быту, о котором ты рассказываешь. Ну?
– Хорошо, допустим, но тогда ваши пузыри я и должен заполнять. В образе болезненной белоснежности только слово «болезненность» подходит. Остальному пинок под зад.
– Ты слышал что-нибудь про тюнинг текста? Тот самый случай. Подтягивай, а не выкидывай, иначе пузырь так и останутся пузырём.
– Хорошо, ладно. – Ким съёжился, затянулся сигаретой, жадно глотая токсичный дым, поднял на меня воспалённые глаза. – Этот город насквозь покрыт зудящими, чесоточными, кровоточащими струпьями.
– Это же просто удивительно точно! Прекрасный образ. Оставим его на перспективу. Понимаешь, литература не должна быть жизнеподобной, она должна подчиняться определённым законам жанра. Если в жизни нет места лирике, то на страницах книги она непременно отыщется. Хотя ты, безусловно, в чём-то прав, – я перевёл дыхание, закончил мысль: – Иногда трудно выбить из прозаика поэта.
– Я разве против поэзии? – удивился Ким. – Наоборот. Если хотите знать, я думаю, стихи – это высшая форма словотворчества, квинтэссенция прозы, всех её литературных жанров. Мир, как остросюжетный роман – организован по неким законам жанра. Люди часто попадают впросак, не понимая жанровых закономерностей. Другое дело, что эти закономерности решительно бесчеловечны и, как мне кажется, решительно не познаваемы человечеством.
– Если наша вселенная где-то прописана, то человек – это определённо персонаж, – заметил я. – Персонаж не может знать законов жанра, на то он и персонаж. Чего не скажешь о Повествователе.
– Иногда повествователь и сам немного потеряшка в том смысле, что не знает, перед ним большое эпическое полотно и большая ответственность. Чередует периоды творчества с периодами затишья. Иногда уходит с головой в работу, а иногда запирается где-то один и тихо ненавидит мир.
– Нет, я думаю, он прекрасно понимает, его молчание достойно ада, только поделать ничего не может с этим.
О проекте
О подписке