Совсем скоро закричит сова: как только солнце закатится куда-то вбок, волоча за собою, как сети, удлиняющиеся при своем движении тени. Когда, распластав их на траве – ненужные, брошенные, – оно исчезнет под малиновой полосой неба в лесу, тогда, повинуясь тысячелетней привычке, растявкаются разномастные деревенские шавки, находящиеся между собой в сотни раз перекрестном родстве.
Однако и они – одна вслед за другой – замрут до наступления темноты и с чувством выполненного долга спокойно уснут: кто в собственной конуре, кто прямо посреди двора, на вытоптанной траве, поскуливая и подрыгивая во сне лапами. И сон их не омрачит никакой грабитель-супостат; разве что поутру хозяйка, баба с пустым позвякивающим ведром, не пойдет доить козу или корову. Не поведет псина во сне чутким мохнатым ухом, потому как брать в насквозь пропитом доме ее хозяина совершенно нечего – если только чекушку, спрятанную на черный день и до сих пор, несмотря на все старания, не найденную.
И только когда все стихнет и с небес тихо спустится ночь, тогда, сидя на косматой еловой лапе, хлопая под клокастыми бровями, буравящими темноту круглыми глазами, сова скажет свое:
– Угу-
Однако пока она молчит в лесу за рекой: ей еще рано. Светло, но уже устраивается поудобнее на сухом суку перед сном аист, переставший шлепать по отмелям в поисках лягушек, и расчирикались ласточки, вытянувшись в ряд на проводах.
…Я, умиляясь гармонии природы, гляжу на притихшую реку, сидя рядом с домом под дубом. При этом с грустью вспоминаю Ивана Андреевича Крылова: мой вес близок к трехзначной цифре, а потому мужчины при виде меня выворачивают шеи в противоположном направлении. Но душа у меня прекрасная, тонкая. Об этом знаю только я и тот, кто на небесах, а потому, вооружившись самоучителем по китайской живописи, особой тушью (бруском, который надо растирать с водой), а также торшеном, за неимением рисовой бумаги, я представляю, как под моей рукой на лист ложатся легкие дымчатые туманы, пенятся водопады, гуляют цапли в шелестящем тростнике, а на изогнутом мосту дождь поливает путника с шишковатой прической.
Китайский художник пишет сердцем. Вот и я всем своим истосковавшимся сердцем гляжу на северо-западную речку перед собой, представляя дивные китайские виды на листе…
– Можно к вам на качели? Мне скучно…
«Люська, – подумала я, и тут же осеклась: это ее сын. – Как быстро летит время!» Хотя голос у ее сына в точности, как у Люськи; впрочем, как и круглые уши. Такой вот у них от покойника-прадеда «переходящий вымпел».
– Как же ты похож на маму!
– Да, у меня все мамкино, – ответил, раскачивался на качелях, мальчуган.
– И нос?
– Да, и нос.
– И уши?
– Да, и уши. – Он явно гордился прадедушкиным наследством.
– Но пятки-то, наверно, папкины?
– Нет, пятки мои, – вскричал малыш. – У папки пятки – шершавые и желтые: у него грибок. Ой, это секрет!
Китайские мазки вдохновенно ложились на лист один за другим.
– Хочешь, я тебе картинку подарю?
Он скосил взгляд на бумагу:
– Еще чего!
Обидел.
– А сам ты рисуешь?
– Я только машины рисую.
– Какие? – Мне явно скучно. Легкая китайская живопись, несмотря на доходчивость изложения в книжке, явно пробуксовывает, и шестилетний мальчуган у меня ассоциируется с кем-то вроде клоуна.
– Да всякие рисую, с фарами.
– А у вас какая машина?
– «Жигуль». Папка кричит: «Моя машина…» Ой, я, кажется, опять секрет сказал. Мама мне говорит: «Все, что про папку, – это секрет!»
– Да нет, никакой секрет ты не сказал.
Успокоенный мальчуган принялся раскачиваться быстрее.
Ну что же это такое! Передо мной – дивной красоты северная природа, книжка раскрыта на нужной странице: с дышащим тончайшими нюансами цвета и света китайским пейзажем. Ее автор все по пунктам расписывает, душа у меня поет и свободно летит за эхом по глади воды к лесу… А на бумаге выходит просто форменное безобразие! И если китайский художник пишет сердцем, то мое, получается, молчит.
– Ты с кем сюда приехал?
– С дедушкой, бабушкой и мамой. Мамка кричит папке: «Убирайся, козел прокля…» – Ой… Это опять секрет. – Внезапно расстроенный парень даже слез с качелей и рассматривал мой шедевр. Там было все: и китайский водопад, и дуб, и даже елка, и тростник с аистом – в общем, русско-китайский компот: сплав культур, так сказать.
– А почему у козла нет рогов?
– Вообще-то это лисица. – Я еще хотела добавить, что это тема популярна у восточных художников, но он меня опередил:
– А вы нарисуйте ей рога и будет козел!
Лисице были подрисованы рога, и даже веревка теперь вилась от ее шеи к дубу – золотая веревка.
Картинку с козлом ученым мальчик попросил себе: почувствовал в ней что-то родное.
Может, и я, как китайские художники, рисую сердцем?
Борис Зиновьевич Суслович родился в 1955 году в Днепропетровске, закончил мехмат ДГУ, программист. С 1990 года живет в Израиле. Пишет много лет. Стихи и проза публиковались в журналах «Новая Юность», «Крещатик», «Семь искусств», на порталах «Точка зрения» и «45-я параллель».
© Суслович Б., 2015
«Как это происходит? Среди бела дня или глубокой ночью в тебя, как заноза, впивается строка. Ты крутишься, как уж на сковородке, пытаясь от нее отделаться, но она тянет тебя за собой. Ты несешься по своей жизни, нигде не задерживаясь, от давно забытого детства до стремительно приближающейся старости. Хищный ветер пробирает насквозь, миги наслаиваются друг на друга, а единственный хлипкий якорек – зажатый в руке карандаш, которым ты пытаешься набросать координаты точки, в которой оказался. По ним ты еще многажды придешь сюда, прибирая и упорядочивая найденное место, пока, бросив прощальный взгляд на дружелюбный пейзаж, не покинешь его. В ожидание нового толчка, уносящего в неизвестность».
Казалось —
прохожим усталым
Бредешь в направленьи вокзала.
Вокзал.
Измотавший все силы,
Бредешь в направленъи могилы.
Могила.
Счастливчик: теперь ты
Бредешь в направленьи бессмертья.
Бессмертье.
Его не хватало
На скользких ступеньках вокзала…
Далеко зашел ты,
Паровик усталый!
Доски бледно-желты,
Серебристо-желты,
И налип на шпалы
Иней мертво-талый.
Уж туда ль зашел ты,
Паровик усталый?
1906
В своих апартаментах министр просвещения Шварц, благообразный седой старик, принимал попечителя петербургского округа Мусина-Пушкина. Попечитель, весьма самоуверенный пожилой господин, держался с хозяином кабинета почти на равных.
– Александр Николаевич, если бы Вы знали, до чего с ним тяжело! По любому пустяку имеет особое мнение. Конечно, он и Еврипида переводит, и книги о литературе издает, и оригинальные стихи пишет. Будто мы лаптем щи хлебаем… И каков фон-барон: ему частичную отставку подавай, хочет еще лекции читать и в Ученом комитете красоваться! Нет уж, отставка так отставка, без разных финтифлюшек…
– Да Вы не волнуйтесь так, Александр Алексеевич! Я с Вами вполне согласен. У Анненского с сердчишком проблемы, так что мы о нем же заботимся. Bona fide![1] Потрудитесь подготовить приказ. А я распоряжусь.
– Благодарствую, Ваше превосходительство. Завтра изволите принять?
– Уже с приказом?
– Разумеется.
– Отлично, граф. Жду.
Промозглым ноябрьским утром в небольшом особняке, каковых немало на тихих улицах Царского Села, беседовали двое: импозантный дружелюбный хозяин с бледным, чуть отечным лицом и гость – совсем молодой, почти юноша. Лицо второго, маловыразительное, с неправильными мягкими линиями, обладало странной особенностью: посреди разговора оно неожиданно «собиралось», расплывчатые черты приобретали строгость и красоту.
– Ну что Вы, Коля, разве можно так переживать из-за того, что Ваши стихи кому-то не нравятся? Вспомните, как эта самая Гиппиус отнеслась к Вам в Париже… Вы же прекрасно понимаете: поэтом нельзя сделаться, эта болячка сидит в нас от рождения. Пишите и пишите: то, что внутри, обязательно выплеснется.
– Иннокентий Федорович, может, я просто неудачник? Даже аттестат позже всех получил, другие уже университеты заканчивают. А за что Зинаида Николаевна на меня взъелась, просто не постигаю. В Париже в три шеи вытолкала. Да и сейчас… Будто у нее есть право решать, кто для чего предназначен.
– Вот именно. Поймите, мальчик мой, это свойство недалеких, поверхностных натур: целиком доверяться первому впечатлению, с легкостью ставить на человеке крест. A homo cogitans[2] сомневается в себе постоянно. В своих мыслях, оценках, чувствах… Гиппиус и как поэтесса весьма ограниченна. Жаль, что среди пишущей братии до сих пор не было ни одной великой женщины.
Анненский внезапно замолчал. Медленно встал, сделал несколько неглубоких вдохов, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Потом так же резко вернулся к собеседнику.
– Простите великодушно. Вот я сейчас Вас успокаиваю, а сам? Думаете, легко сознавать, что жизнь почти прожита, а стихи никому не нужны, переводы где-то лежат-пылятся. Об остальном и говорить нечего: смотрят, как на клоуна. Что это господин бывший директор статьи о литературе кропает на старости лет?
– Иннокентий Федорович, – Гумилев будто отбросил привычное косноязычие, заговорил твердо и четко, – Ваши стихи мне необычайно дороги. Тот, кто судит о Вас свысока, мало что смыслит в поэзии. Ничего не смыслит.
– Вот видите, Николя, для меня Вы сразу нашли слова утешения. А для самого себя, что, кишка тонка? – Анненский широко улыбнулся, сразу став гораздо моложе. – Поверьте, время все расставит по своим местам. Дождаться бы только этого времени…
Анненскому нездоровилось. Последний месяц сердце беспокоило как-то по-иному: неожиданнее, острее. Приходилось ложиться в постель и ждать, пока боль отпустит. Он не терпел этого вынужденного нелепого безделья. Ему всегда казалось, что с собственным сердцем можно договориться, ублажить его, что ли. Долгие годы почти так и происходило. Когда перевалило за пятьдесят, он даже стал немножко вольнее себя вести. Иногда позволял себе переживания, которых старательно избегал в молодости. Вот и сейчас, наверное, переусердствовал.
– Болит, Кенечка? Может быть, еще капель? Или доктора?
– Незачем, Дина. Полежу немного, сейчас пройдет. Кажется, уже легче.
Жена действительно беспокоилась о нем. И очень хотела показать, что может быть полезна.
Когда они познакомились, он, двадцатидвухлетний студент, влюбился без памяти. Дине было тридцать шесть, бедняжка овдовела, когда сама была не намного старше своего юного ухажера. Она была красива. Очень. Нежная женщина, в одночасье лишившаяся любимого мужа и сама вырастившая прекрасных сыновей, с которыми он сразу подружился (благо разница в возрасте была невелика, куда меньше, чем с их мамой), просто околдовала его. Он чуть ли не с первой встречи мечтал о женитьбе. И вскоре сделал предложение.
О проекте
О подписке