Из записок Антанаса Гаршвы
Женщины в моей жизни возникали эпизодически. Я глубоко усвоил слова одной полупроститутки. «Никогда не расходуйся на все сто процентов. Как можно больше ожесточения и как можно меньше чувства. Изгиб шеи у тебя – детский. А глаза и ресницы – женские. Но любишь ты по-мужски. Сражайся, и ты победишь».
И я сражался. Осваивал любовную науку. Даже научился всяким психологическим реакциям. Нежность я разбавлял едким сарказмом. Проникновенно цитировал какое-нибудь подходящее стихотворение и тут же отпускал язвительное замечание вслед прохожему. Я сознательно управлял страстью, делал так, чтобы буря разразилась внезапно, в тот момент, когда партнерша окончательно убедится, будто я полностью иссяк. Мне всегда удавалось внушить мысль: я покину тебя первым, береги же меня. Я умел вносить разнообразие. Вовремя загрустить, вовремя развеселиться. Случалось мне и к месту разозлиться, а потом прикинуться огорченным. Я умудрялся подсластить так называемую любовь дружелюбием. Поэтому, расставшись со мной, бывшие любовницы становились как бы коммивояжерами и вовсю меня рекламировали.
Мои женщины оттеняли меня, подобно тому как стул на картинах Matisse еще сильнее высвечивает синюю монументальность обивки стены. В своей любви к ним я с наибольшей остротой ощущал окружающую меня действительность. Вдруг обнаруживались предметы и их очертания, мимо которых раньше я проходил равнодушно. Небо, стена дома, распустившаяся сирень, пушистая головенка малыша, улицы в призрачном свете фонарей, далекие гудки паровозов – и мне становилось ясно все. У меня предостаточно жизненного материала, я переполнен, мне надо писать, надо расставаться с любимой, пора побыть в одиночестве, пока все не поблекло, не потускнело, не утратило своего рельефа и красок.
Я всегда знал: за сближением последует разрыв. Наступит конец. В тот самый миг, когда я соединялся с любимой в тесном неразрывном объятии, когда я взмывал под небеса, уносясь в рай, в моем сознании на древе смерти проклевывались листочки – и они пророчили скорую гибель, и я сразу мрачнел. Я словно отдавал последние крохи любви. Меня охватывало злое чувство: ведь все это предназначалось совсем другой женщине. Я вспомнил Йоне. Теоретически получалось: отказавшись от нее, я обрел эту женщину. В этом парадоксальном утешении явно сквозила насмешка, так маска дервиша поражает своими гротескными чертами.
В каких-нибудь трех километрах от маленького городка, за осушенными болотами, где все еще расхаживали аисты, покрикивали чибисы, оплакивали свою судьбу утопленницы и утопленники, – лежало озеро. Скучное озерко в окружении серых холмов. И когда я, девятнадцатилетний парень, переплывал на другую сторону, где очень илистый берег и полным-полно желтых кувшинок, я знал: через час-другой сюда придет Йоне, и мы будем наблюдать друг за другом, а потом вместе вернемся домой.
Купаться вдвоем мы не могли. Городок не признавал купальных костюмов. Мужчины и женщины плескались раздельно, на разных концах узкого озерка. Они ясно видели голые тела друг друга, и по воскресеньям, обычно после полудня, мужчины и женщины обменивались стандартными остротами по поводу всех этих телесных особенностей, и звонкий смех оглашал окрестности. Довольно часто какая-нибудь парочка, надумавшая пожениться, уже заранее постреливала глазами, разглядывая друг дружку и завязывая таким образом интимные отношения, и когда пунцовая невеста под руку со своим бледным от волнения женихом переступали порог костела, он не был ей таким уж чужим, и она с нежной покорностью клонила голову к его надежному плечу.
Мы с Йоне были отдыхающими горожанами – каунасцами, и купались мы в купальных костюмах, но плавать рядышком нам не позволяла местная мораль. Йоне, будучи бедной, воспитывалась у своих родственников, именно они и отдали ее в гимназию: почтенный нотариус, посвятивший себя преферансу, и почтенная его половина – зубной врач, которая терпеть не могла ставить пломбы и без малейшего сожаления выдирала любой зуб.
Я до сих пор помню эту шестнадцатилетнюю девушку в сильно обтягивающем платьице, с добрыми глазами; я не забыл ее стройного, тренированного тела; я и сегодня люблю ее испуг, ее отвечающие на мой поцелуй губы, ее восторженное отношение к моим идиотским стихам. Утрата Йоне для меня равносильна утрате юности, когда незамутненная жизнь кончается и начинается осторожная и коварная борьба со смертью.
Познакомились мы на вечеринке, эдаком маскараде, который устроили пожарники-добровольцы. Весь потолок небольшого зала в местной средней школе устроители вечера оплели бумажными лентами, использовав национальные цвета. В центре они свивались в своеобразный лампион, и казалось, вечеринка проходит под знаком сближения литовцев и китайцев.
Маски слонялись по залу, не зная, чем заняться. Служанка Зосе, изображавшая сноп соломы, забилась в угол, танцоры то и дело задевали ее плетеную юбку, а на ее изготовление девушка потратила много недель, и теперь сухая солома сыпалась на пол. Зосе злилась, потому что ее замысловатый костюм так и не привлек к ней внимания ни одного ухажера.
В середине зала служащий почты Заляцкас пытался смешить публику, натянув на себя маску черта и прикрепив к бархатным штанам хвост из крашеной веревки. Этим хвостом он лупил по ногам танцоров, предлагая им отдельный кабинетик в аду. Никто не смеялся, и вскоре незадачливый черт вусмерть напился в буфете и уснул с громким храпом за столом: маска мешала ему дышать.
Еще были часы с циферблатом, нарисованным прямо на заду; шесть девушек в литовских костюмах, звездочет (остроконечная его шапочка быстро порвалась, а звезды отклеились), два зайца, один осел и кто-то еще.
Духовой оркестр пожарных играл вальсы, польки, суктинис[38], единственный разученный фокстрот «Элите» и танго «Пантера» в темпе похоронного марша.
Киоскерша продала всего два рулончика серпантина, зато к ней забрался какой-то подросток и утащил пакетик конфетти, тут же разорвав его и разбросав по полу цветные кругляши. Почетные гости не танцевали и не веселились. Они пили в буфете.
Я как раз закончил в том году гимназию и проводил лето у отца. Вручив гардеробщице свою белоснежную студенческую шапочку, я гордо расхаживал по залу. Танцевал фокстрот с евреечкой из Йонавы. Мы договорились с нею прогуляться до семафора, который стоял на заброшенных железнодорожных путях. Здесь, рядом с бывшим вокзалом, парочки любили назначать встречи и предаваться незаконной любви.
Йоне пришла на вечеринку с двоюродным братом, сыном нотариуса. Его я хорошо знал. Прилизанные волоски Йоне по-мальчишески подстрижены. На ней была гимназическая форма. В этом году она перешла в восьмой класс, сообщил сын нотариуса. Я пригласил ее на танец. Ее тоненькая фигурка прижалась ко мне, наши головы соприкоснулись, и я ощутил под платьем ее детскую грудь. Так было модно тогда танцевать. Я вдыхал запах ее волос и вдруг разом утратил всю свою смелость, стал потихоньку отталкивать от себя девушку, при этом выделывая ногами что-то немыслимое, чтобы хоть как-то оправдать это внезапное отдаление. Вокруг мелькали пары. «Дзин-дзин» – звенели медные тарелки, самозабвенно врали трубы, одна из бумажных национальных лент отцепилась от китайского лампиона, и я во время танца сорвал ее. Наверное, Йоне что-то заметила в моем взгляде. Она спросила:
– Вы сердитесь?
– Да оркестр нескладный, – ответил я.
Потом я провожал ее домой. Сын нотариуса еще раньше исчез вместе с евреечкой из Йонавы. Теплой летней ночью мы шли по узкому тротуару, шагать надо было осторожно, чтобы не упасть в придорожную канаву. Замечательный это был тротуар! Старый, истертый, скользкий, тут уж непременно следовало поддерживать Йоне повыше локтя. Ведь иначе она могла поскользнуться и упасть в тянувшуюся вдоль дороги канаву.
И когда мы с нею подошли к дому нотариуса с длинной открытой верандой, остановились, не зная, о чем говорить.
– Красивая веранда, – произнес я.
– Иногда сижу ночью на веранде. Когда не спится, – откликнулась Йоне.
– О чем-нибудь думаете?
– Мечтаю.
– О чем?
Мы уселись на веранде на плетеную скамеечку. Прямо перед нами раскинулось пустое поле, залитое лунным светом. Редкие железнодорожные огоньки светились за этим полем тусклыми свечечками. Огоньки и болотный туман сливались с лунным светом.
Йоне ничего не ответила на мой вопрос, и я не знал, что мне делать дальше. Мне только-только исполнилось девятнадцать лет, но обниматься я любил, это дело мне было совсем не чуждо. Я даже завел книжечку, куда заносил имена любимых. Список состоял из белошвеек, фабричных работниц, проституток. Оставалось протянуть руку и осторожно коснуться Йониных волос. И если она не отодвинется, я обретал право на ее шею, плечи и губы. Однако ничего такого предпринимать я не стал, а лишь повторил свой вопрос.
– Так о чем вы мечтаете?
– Не знаю. Просто так. Сижу и смотрю в поле. Люблю теплую летнюю ночь, даже не могу заснуть.
Она шевельнулась.
– Я пойду домой, – произнесла она чуть слышно.
– Подождите. А мы будем дружить? – вдруг вырвалось у меня.
– Не знаю. Они меня стерегут. Я должна их слушаться.
И она рассказала про своего неимущего отца, сторожа Каунасской консерватории, про мать, прачку с набрякшими от вечных стирок руками, про то, что ей сильно повезло, так как нотариус вызвался ее опекать. Йоне поднялась.
– Давайте дождемся возвращения Витаутаса, – предложил я. Так звали сына нотариуса.
– Боюсь. Потом станет еще насмешничать.
Я так и не коснулся ее волос. Поднялся следом и пожал твердую ее руку, затем галантно поклонился, как учила меня мать. Как-то по-солдатски развернулся, неожиданно для себя замер на месте, повернулся, неловко согнулся и поцеловал Йоне в лоб. После чего тут же сбежал с веранды и припустил по узкому тротуару, чтобы как можно быстрее унести ноги от дома нотариуса и не выглядеть растерявшимся глупцом. Уже на повороте, когда я собирался юркнуть в свой проулок, налетел на весело посвистывающего сына нотариуса.
– Ну, как евреечка? – второпях осведомился я.
– Завтра у семафора опять будет дело. – Мы оба цинично посмеялись.
О проекте
О подписке