Так мы остались вдвоем. Без алиментов, жили на маленькое государственное пособие. Мама штопала колготки, варила картошку на обед и ужин, сдавала бутылки из-под молока и покупала с выручки сладости. До развала «советов» еще было семь лет.
Жили мы в однокомнатной квартире огромного дома, называемого в народе «малосемейкой». В нем были длинные коридоры с шестью квартирами на каждом этаже, в которых на маленьких метрах ютились большие семьи.
Мама сделала для меня уютный уголок, отделив кровать от остальной комнаты шторой на карнизе, который уперся одним концом в одностворчатый шкаф, что стоял у подножья кровати, другим – в стену. Я всегда могла задвинуть штору и оказаться в своем мире. Часто на карниз мама вешала надо мной свои свитера и пиджаки на деревянной вешалке. В темноте строгий силуэт казался мне огромным чудовищем, подвешенным на тонкой веревке. «Девочка, ты почему не спишь?» – каждую ночь обращалось оно ко мне, и я в страхе жмурилась. Чудовище всегда следило за мной, иногда это очень пугало, иногда мне казалось, что оно охраняет мой сон от других чудовищ, которые были гораздо страшнее, ведь поутру они не превращались обратно в черный жакет, а навсегда оставались жить под кроватью в дальнем темном углу. Чтобы дождаться следующей ночи и пробраться в мое сознание, разрушая его своими когтистыми щупальцами и острыми клыками.
Мама…
Она не собиралась становиться матерью в двадцать четыре года. Внутри нее горело желание любить. Женщина она была красивая, с кудрявыми светлыми волосами, пыльно-голубыми глазами. Часто звонко хохотала или громко рыдала. Балансировала между радостью и диким ужасом.
– Господи, ну неужели так трудно поставить табуретку на место?! – кричала мама и отодвигала ее на десять сантиметров в сторону. Я сжималась от ее крика. Так было всегда. Так будет всю жизнь. Мы будем тщательно убирать квартиру, вытирать пыль, вытряхивать ковры, складывать, а не разбрасывать плед, расставлять подушки, словно солдат, ровным строем на диване. Шторы будут висеть складочка к складочке, стулья стоять строго на своих местах. Наверное, надо было на полу белым мелом очертить эти места, как покойников, чтобы никогда не ошибаться. Я всегда ошибалась. Я буду пальцами убирать невидимые крошки со стола и следить, чтобы вокруг умывальника не было воды, даже маленькой капельки. Уже в четыре года я лихо вытирала пыль, мыла полы. Я боялась, что мама будет ругать меня. А она всегда ругала. Заберет меня из садика, мы придем домой, поужинаем. Я выйду из-за стола, забуду отодвинуть стул. Она кричит. Я плачу. Вечер безнадежно испорчен.
Потом, спустя часа два, мама придет, обнимет меня. Начнет плакать и просить прощения. Я стану возиться с игрушками, она сядет в старое кресло и начнет шить. Уколется иголкой, выругается. А сама на телефон поглядывает. Позвонит, не позвонит? Новый роман, тощий психолог с вечно сальными волосами. Видела его пару раз. Меня мутило от него, от нее. Наперед знала, что он походит так с месяц, а потом пропадет. Вот и сидит, ждет, что затрещит телефон, на часах уже десятый час, меня спать укладывать пора. Забыла.
На Восьмое марта сделала маме открытку. Сама. Остальным помогали воспитатели, а я упорно желала приклеить все бумажные лепестки к твердому картону своими пальцами. Открытка получилась кривая, заляпанная клеем, но воспитательница меня хвалила.
Отдала маме, когда она вытягивала из шкафа тонкие чулки. Она улыбнулась, глядя мимо меня.
Потом она крутилась перед зеркалом в прихожей, вила кудри, подводила стрелки. Открытка лежала на трюмо.
– У меня свидание, Лика! – шепнула она.
Меня наскоро собрала, отвезла к тете Маше, говорливой еврейке. У нее была дочь Оля, старше меня на пару лет, которая тем не менее обрадовалась моему появлению, так как тетя Маша тоже не собиралась в праздник заниматься детьми и пригласила гостей.
– Опять напьются и будут орать песни, – недовольно буркнула Оля и уволокла меня к себе в комнату.
Открытку я нашла в мусорном ведре на следующий день, вечером. Я вынула ее и подошла к маме. Она стирала белье в ванной, наша убогая советская машинка умерла на прошлой неделе. Наверное, я плакала или была очень грустна, но мама тут же принялась рыдать, выхватив открытку у меня из рук. Прижимала к груди и повторяла:
– Доченька, прости, прости, это случайно.
Маме я не поверила. И с тех пор не делала для нее никаких открыток, картинок. Когда все рисовали гуашью цветы на вазе с подписью «любимой мамочке», я лепила из пластилина домик, объясняя учителям, что это дворец для мамы, ей очень понравится. Выходя с урока, комкала его в лепешку и прятала до следующего раза.
Однажды пришел отец. Принес мне огромных размеров куклу с выпученными синими глазами на круглом выглажено-пластмассовом лице, которую я отдала соседской девочке. Мама пила с ним чай, молча слушая о его проблемах, планах. Выкурила три сигареты. Отец дал немного денег.
– Даже на сандалики для Лики не хватит, – выдавила тихо она.
Соблюдение порядка было не самым утомительным занятием в нашей с мамой жизни. Я привыкла к ее крику, привыкла класть каждую вещь на свое место, а если забывала, откуда взяла, просто выбрасывала в окно, чтобы не получить очередной нервный срыв. Всякие книжки по шитью, клубки ниток, спицы, ластик, карандаши. Бывает, лезешь за фломастером, а вывалится колечко серебряное. Откуда? Не сообразишь, шкатулка в другом месте стоит, на полке, за картиной, ну и мучаешься, мечешься, да в форточку со всего размаху. Маму, конечно, злило, что многое стало пропадать, но она не догадывалась, кто виновник. Мне было стыдно, но я так устала от бесконечно крика, что лучше уж выбросить вещь в окно. Нервничала, кусала губы, часто до крови. Маму ужасно раздражала моя глупая привычка, а ведь только так я могла успокоиться.
Мама за меня постоянно боялась. Нет, она вообще просто боялась. Всего на свете. Тараканов, мух, высоты, воды, автомобиля. Если я ела, то она следила, чтобы аккуратно, не спеша, ведь я могла подавиться едой и задохнуться. Если сбегала по лестнице, то ругала, останавливала, объясняя, что я могу подвернуть ногу и упасть головой вниз. Добавляя, что так одна девочка свернула себе шею. В ванной кругом были липкие коврики, чтобы не поскользнуться, ела я ложкой до шести лет. Любое шевеление в моей жизни подвергалось страшному риску, мама настойчиво просила меня быть острожной.
– Ты же понимаешь, если с тобой что-то случится, мне незачем будет жить, – говорила она. – Я умру. Тут же, на месте, от сердечного приступа.
И я боялась за любимую мамочку. Старалась быть очень аккуратной. Чтобы ничем ее не расстраивать. Пока была маленькой, худо-бедно мне удавалось быть тихой, незаметной. Один раз, правда, вместе с соседкой Людой выползла на крышу. Мы с ней просто постояли в двух метрах от края и спустились вниз, где нас встретил отец Люды с ремнем в руках. Мама, как узнала, долго пила корвалол. Вымолвила только: «Ты хочешь моей смерти», – и не разговаривала со мной два дня.
В отместку купила мне синие колготки, а синий цвет я недолюбливала. Заставила надеть их в садик. Все девочки смеялись и обзывали «мальчиком». Я спряталась за веранду и плакала. Пока обессиленная нудными поисками воспитательница не вытянула меня оттуда за ухо.
Даже моя близкая подружка по группе Катя смеялась надо мной. Я пыталась понять, почему она не хочет больше со мной дружить, ведь синие колготы – это такая глупость.
Мы никогда не катались на аттракционах. Мама говорила, что это страшно и опасно. Еще вытошнить может. Но однажды уступила и попросила свою подругу прокатиться со мной на безопасных «ракушках», которые крутились по кругу и вокруг своей оси. Тренажер для будущих космонавтов. Меня вырвало пирожком с повидлом прямо на цветастое платье маминой подруги.
– Ну, вот видишь, я же говорила, – мама хмыкнула. Я вытирала рвоту с подола платья своей кофтой, так как салфеток у нас собой не было. Подруга что-то бурчала, мама тараторила, перебивая, что ребенок мечтал о каруселях, ты уж прости, я устала ей, бестолковой, объяснять. Они в итоге разошлись по-хорошему. Но я чувствовала себя виноватой. Аттракционов, правда, больше не хотелось. Никогда. Тем более, когда в другом городе рухнула кабинка вместе с маленьким мальчиком и мама зачитала мне эту новость вслух, дрожащим голосом, с придыханием и слезами в глазах, я поняла. Все в этом мире направлено на убийство человека. Нужно быть очень настороженным, изворотливым, чтобы не стать жертвой несчастного случая.
Мне постоянно говорили: «Будь аккуратна, помни, сколько всего страшного может случиться», – и отправляли в новый ясный день. Мама желала мне добра и боялась, ведь всегда из-за угла может резко выскочить автомобиль и раздавить хрупкое тело черными колесами. А я боялась расстроить маму. Круговорот взаимозависимости.
Я сидела с бутылкой дешевого вина у двери в Пашину квартиру. Была пьяна. Стены и углы уже начинали двоиться, слезы превратились в неровные дорожки, сползающие на подбородок, и, кажется, я слышала голос Бога. Он говорил: «Дура. Беги».
– Паша! Открой дверь! – мычала я.
Я видела его. Как он натягивает шорты, как бросает очередной девице покрывало, чешет затылок и мечется по дому, не зная, что делать. У девицы приподнимается бровь, тонкой радугой. Паша в итоге хватается за сигареты.
– Нормально?! – я открыла глаза и увидела Пашу. Он возвышался надо мной. Я уснула прямо на коврике у его двери. Он закатил глаза.
Я сидела на кухне, пила крепкий кофе.
– Лик, ну чего ты, а?
– Что чего? Ты не понимаешь? – я была зла. Да еще голова болела, словно она колокол, а по нему кто-то изо всех сил бьет железным молотом.
– Я тебе разве говорил, что мы встречаемся, любовь и все такое? Лика, мне двадцать два, тебе двадцать, у нас время такое, все со всеми спят.
– А любовь? – мой сиплый голос сорвался. Жалостно так.
– Никакой любви нет. Мой отец вот с мамой живет больше двадцати лет. И знаешь, что он мне сказал? Что давно маму не любит. Что живут они вместе только ради детей: меня и сестры. Что каждый нормальный мужик всегда хочет только одного – денег и секса. Всё. Но брак это тыл. Поэтому ты хороший муж и еще парочка любовниц. Другой судьбы не дано. Ты предлагаешь мне жить такой жизнью? Врать кому-то, что я способен на любовь и прочую чепуху? Нет, детка.
Паша сел рядом и положил руку мне на колено.
Я молчала. Паша уже стянул с меня майку.
– Плохой ты, Паша. За что я тебя люблю?
Он промычал что-то над моим ухом.
Осталась я у Паши. Его родители уехали на дачу, квартира была свободна на все выходные. Я была счастлива, что провожу это время с ним. Правда, к нему тут же набежали друзья, все пили водку, много курили и матерились. Громко играла музыка. Паша любил электронную, и с каждым новым музыкальным завитком мне казалось, что у меня разовьется шизофрения. Но быть в толпе – незнакомое и удивительное чувство, мне нравилась эта пульсация, жжение от сигаретного дыма в глазах, песни, смех. Иногда ловить Пашину руку и улыбаться. Его поцелуй в висок. Желала застрять в этом хаосе навсегда, чтобы никогда не встречать пыльное утро, требующее моего ухода в ту реальность, где Паша бежит по своим делам, а мне остается ждать его звонка.
Иногда мы прятались в родительской спальне, и мне было весьма неуютно падать спиной на кровать, где еще недавно лежали его отец и мама. На меня укоризненно смотрела фотография в золотой рамке, где крупным планом – мужчина и женщина на фоне еловых лап с мерцающим снегом. Никогда не могла понять этот снимок, обыденность и взгляды, устремленные в камеру фотоаппарата.
На прикроватной тумбочке – бульварный роман в мягком переплете, футляр для очков, расческа, помада. Из шкафа торчит рукав свитера, под кроватью – стоптанные тапочки. Я все это замечала, пока падала спиной на кровать, и мысленно шептала: «Простите».
Утром в воскресенье я бежала домой. Не нравился беспорядок после вечеринки, чужие люди, которые спали в комнатах прямо в одежде, кто на диване, кто на полу. Окурки, бутылки, остатки еды. Знала, что Паша проснется чужим, отгородится от меня, словно мы незнакомцы в общем пространстве. Хмуро станет бродить по квартире, разбудит друга. Они выпьют на двоих бутылку холодного пива и примутся за уборку.
Я позвонила ему только вечером. «Приезжай ко мне, – попросила, – испеку вкусный луковый пирог». Паша согласился. Я прыгала в сумасшедшем визге, словно маленькая собачка. Готовила, убиралась, поправляла шторы и подушки. «Паша приедет!» – мысль теннисным шариком прыгала во мне и била в виски.
В десять я звонила ему домой. Никто не ответил. Едет – я еще не теряла надежду. В одиннадцать поставила пирог снова в духовку подогреться, холодный он был невкусный. Но Паша не приехал. Я прождала его до трех ночи. Курила, сидя на подоконнике в кухне, бросала крошки от пирога вниз и старалась ни о чем не думать.
Когда мне исполнилось семь лет, в нашей с мамой жизни появился дядя Федя. Большой усатый мужчина с легким перегаром и серыми, как грязный лед, глазами. Мама влюбилась.
– Доченька, ты его папой не называй, но я очень надеюсь, что однажды мы станем большой семьей.
Дядю Федю я терпеть не могла. Он казался мне шумным, глупым и наглым. Дома у нас он вел себя по-хозяйски. Вроде польза была, краны больше не текли, розетки не отваливались, все быстро чинилось пухлыми волосатыми пальцами, но видеть, как он разваливался в полосатых трусах на нашем диване, мне было противно. Укладывать спать меня начинали довольно рано. Уже в восемь загоняли в кровать, и задвигалась штора.
– И не смей мне! – грозила мама пальцем, и я покорно пыталась уснуть. А они хохотали, гоготали, стучали стаканами и бокалами. Весь этот взрослый шум и шорох отдавал чем-то вульгарным, пошлым, казался плохо сыгранным водевилем. Я понимала, что дядя Федя не собирался создавать семью, он по какой-то причине решил пожить у нас, искренности и чистоты в его помыслах я не чувствовала.
Глядя на людей, я представляла их посудой. Мне не нужно было стараться или выдумывать что-либо. Эти образы всплывали сами, подсказывая мне, насколько человек добр, мил, строг, самолюбив. Это мог быть человек-кастрюля, нарядная пузатая кастрюля с крупными цветами по бокам. Иногда попадались тарелочки, милые аккуратные прохожие с ясным взором и смешинками в темных зрачках. Чаще – это люди-стекло: вазы, фужеры, стаканы. Цвет стекла подсказывал мне, насколько порядочен и добр мой собеседник или знакомый. Мутное, заляпанное, пыльное либо прозрачное, словно река.
Я не любила маминых подруг. Вера, Галя и Лида. Все три – убогие кривые вазы с бледными узорчатыми вертикалями. Подруги постоянно ныли, пытались учить жизни, отчего после совместных встреч у мамы заметно портилось настроение. Помню, спросила ее:
– Мама, зачем ты с ними общаешься, если потом тебе тяжело на душе?
Мама встрепенулась:
– Бог мой, ребенок! Тебе шесть лет! Откуда ты знаешь?!
Она гладила мои волосы и смотрела куда-то вдаль.
– Это общение, это быть с кем-то… – тихо вымолвила она.
Зачем такие друзья, если потом ты ходишь мрачной тенью? Мне казалось, что мама истончалась после визитов подруг. Словно из нее выкачивали воздух и воздушный яркий шарик превращался в бесформенный резиновый комок.
Дядя Федя был грязным. Свинцовое плотное стекло, заляпанное дорожной пылью и радиоактивным дождем. «Мама, прогони его», – умоляла я, но она срывалась и плакала.
– Эгоистка растешь! Я любить хочу!
После полугода отношений дядя Федя перестал ходить к нам каждый день. Пропадал. Врал маме, что ночные смены. Она плакала ночами, тихо-тихо, чтобы меня не разбудить. А я все слышала. Шла к ней, ложилась рядом и обнимала.
– Мамочка, он плохой, плохой, забудь его.
Неожиданно дядя Федя приходил снова, впереди него бежал запах дешевой водки и машинного масла. Он сжимал маму в объятиях, дарил мне шоколадную конфету и требовал ужина.
– Ну что, жена, покормишь мужа? – горланил он, и мама глупо хихикала. Меня выворачивало от него, я сбегала во двор. Мы играли в «городки» с соседскими детьми, гоняли мяч, делали «секретики» из бутылочного стекла и тонких веток, а мама изредка выходила на балкон, чтобы проверить, не украл ли кто меня. Будто был на земле человек, которому я была нужна.
– Домой! – с седьмого этажа кричала мама. И я неслась в подъезд, оставляя за спиной детский смех и скрип качелей.
Однажды на пути встретился мне человек-коробка. В подъезде. Мы должны были вместе зайти в лифт и проехать неизвестно сколько этажей. А может, даже и не доехать. Мама рассказала мне три страшные истории о том, как дяденьки-маньяки заходили в лифт вместе с маленькими девочками и потом люди находили истерзанные детские тела. Мне виделись сломанные пальцы, вывернутые шеи, запачканные в крови платья, я чувствовала страх и запах мочи.
– Надо внимательной быть. И никогда не заходи в помещение одна с мужчиной, – шептала мама мне на ночь вместо сказки.
Обычно я игнорировала эту просьбу. Топать на седьмой этаж пешком мне совершенно не хотелось. Поэтому я смело шагала в лифт вместе с мужчинами, мальчиками, дяденьками и соседями, нисколечко не переживая, что меня найдут на грязном полу со вспоротым животом.
Но тут, глядя на тощего мужчину с большими очками на длинном с пупырчатой горбинкой носу, мне стало по-настоящему страшно. Он не превратился в вазу, пусть и грязную. Я увидела огромных размеров темную картонную коробку, в которой шевелилось нечто мерзкое, слизкое.
Когда двери лифта распахнулись и он галантно махнул рукой, мол, проходи, деточка, я замешкалась. Смотрела в его очки, погружаясь в темное пространство коробки с чем-то мерзким, суетящимся внутри.
Я побежала. Вверх, по лестнице, на свой этаж, надеясь, что он не последует за мной.
– Мама, мама, там!.. – задыхаясь, бормотала я.
– Кто? Кто? – мама выглянула в коридор. Лифт приехал на седьмой этаж, и человек-коробка вышел на лестничный пролет.
– Ты его испугалась, дурочка? – она с любопытством разглядывала мужчину, который звонил в соседнюю дверь. – Обычный человек, чего ты…
Она гладила мои волосы, а я чувствовала, что в этом мужчине было нечто ужасное, необъяснимое. Теперь мне придется всю жизнь ходить пешком.
Вечером мама со смехом рассказывала дяде Феде, как я испугалась незнакомца. Тот качал головой, хмыкал, курил сигарету.
– Никого не бойся, Анжелика. Если что, бей кулаком в пах, и все дела.
– Ты чему ребенка учишь? – возмущалась мама.
О проекте
О подписке