Тремя днями ранее.
Он приехал в Звятовск в самый разгар августовской жары, тяжелой, густой, как взвешенная в воздухе патока из колкого аромата убираемого жнива, повядших листьев и разморенных под солнцем трав. Пара молодых с проплешинами псов, утомленно приподняв головы с донельзя высунутыми розовыми языками, лениво тявкнула, но с места не сдвинулась, не рискуя покидать спасительную подзаборную прохладу, а больше никто приезжего не приветил. Некому было. Улицы были совершенно пусты. Горожане затаились в теньке, пережидая дневную жару сладкой дремой. Время от времени краем глаза путник замечал, как-то там, то здесь слабо колышется отогнутая для лучшего обзора ветка за высоким деревянным забором, но большего интереса он не вызвал. Впрочем, его это не волновало.
Оболонский неторопливо проехался из конца в конец чуть ли не единственной улицы Звятовска, пока не попал на городскую площадь с опустевшими по случаю жары торговыми рядами, городской ратушей и гостиницей. Вдали виднелись купола храма.
Звятовский повет был бедный и по меркам соседей немноголюдный. Объяснялось это просто: большую его часть, а точнее, южную, занимали болота, простиравшиеся на многие версты без конца и края. И то была бы не беда, если бы Миза, единственная судоходная река этих краев, не делала солидный крюк на север, ровнехонько по границе обходя Звятовск. Два притока Мизы – Калыханка и Мазурна, питались болотами, но, протекая рядом с городом, к лету так высыхали, что были разве что курам по колено. Потому и лежал повет в стороне от торговых путей, светских развлечений и мало-мальски значимых событий. Рудами да каменьями похвастать не мог за неимением таковых, земля особым плодородием не баловала, да к тому же ее постоянно приходилось отвоевывать то у пущи, то у болот, а лес, единственно возможное богатство, со стороны покупали пока неохотно: сплавлять – не сплавишь, а так волочь – далеко. Промышленники, правда, были, но разворачиваться во всю мощь не спешили. Оттого и жил повет тихо и мирно, по старинке, свято чтя традиции и не претендуя на большее.
Город Звятовск тоже особым блеском не радовал: почти полностью застроен одноэтажными деревянными домами, почерневшими, лоснящимися от времени (камень в этих местах чуть ли не роскошь), большей частью выходящими фасадами прямо на улицу, окруженными деревьями и только в редких случаях предварявшимися палисадниками. Палисадников горожане почему-то не жаловали. Сады – это пожалуйста, но мода на бесполезные клумбы и парки, столь распространенные в загородных имениях, среди горожан не привилась. Ближе к городской площади дома становились двухэтажными, более представительными и крепкими, перемежающимися нарядно-зазывными вывесками и витринами расположенных в нижнем этаже лавок и магазинчиков, а вот окраины – село селом. Оболонский равнодушно скользнул взглядом по заколыхавшимся занавескам в одном из призывно распахнутых окон дома, выглядевшего получше других, но проехал мимо: время знакомиться с местными властями еще не наступило.
Единственной каменной постройкой в Звятовске оказалась городская ратуша – горделиво вытянувшаяся на целых три этажа башня с часами, стрелки которых намертво остановились на восьми часах двадцати двух минутах. От ратуши вправо тянулись арки торговых рядов, не только глухо закрытых деревянными ставнями, а еще для пущей безопасности крепко перетянутых железными засовами с внушительными амбарными замками. Воздух жарко плавился на просохшей до каменной тверди земле, поднимаясь вверх рваными горячечными волнами, несильный ветерок время от времени гонял серые смерчики из душной колкой пыли.
У гостиницы нашлись, наконец, люди. Высунув из дверей нос, унылый приказчик с блеклыми глазами окатил Оболонского туманным взглядом, явно борясь с желанием отослать прибывшего подальше, но сказалась привычка:
– Желаете-с номерок, Ваше благородие? – замогильным голосом прошептал он, почти с благоговейным ужасом разглядывая человека, одетого в дорогой темный сюртук, пусть и тонкий, зато наглухо застегнутый. Это в такую-то жару, когда от просторного полотна несет как от печки!
– Подскажи-ка мне, любезный, как проехать к дому Брунова Арсения Викентьевича.
Приказчик побледнел (куда уж больше!), истово перекрестился, прошептал «Царствие небесное…» и неожиданно бодро махнул рукой в сторону:
– Так езжайте до церкви, Ваше благородие-с. Как обминете ее, так направо, а там до мостков. Опосля мостков опять направо, а там и имение найдете-с.
Оболонский кивнул в знак благодарности, потом нахмурился:
– Что-то случилось? С Бруновым все в порядке?
Приказчик пришел в ужас:
– Какой порядок, Ваше благородие? Помер их благородие, помер.
– Как помер?
– От удара и помер, – охотно закивал тот, – Вечерком как откушал, так хрипеть стал…
Оболонский опять кивнул, жестом прерывая неожиданное словоизвержение заморенного жарой юноши, тронул поводья своего коня и молча двинулся по обозначенному приказчиком пути. В другое время Константин не преминул бы послушать местные сплетни – хоть пустопорожней болтовни он не любил, а ради дела превозмог бы себя… Только сейчас это было выше его сил. Жара проклятущая!
До имения он добрался быстро. Миновав неширокую реку с ее сомнительной прохладой, в сопровождении визга ребятишек, плещущихся на мелководье, Оболонский свернул в длинную, ровную как струна, аллею тополей и под их спасительной, густой тенью добрался до распахнутых ворот – чугунных, ажурных, но слегка покосившихся. Ворота предваряло странное для этого места собрание дюжины каменных статуй в римском стиле. Оттуда до господского дома было рукой подать. Это было приземистое одноэтажное зданьице, размеры которого трудно было определить, ибо правое крыло его напрочь терялось в зарослях сирени, а левое заслоняли две вековые ели, пышущие сильным смолистым духом.
А спешить и вовсе не следовало, Брунова уж два дня как похоронили. «Так жара ведь, батюшка», жалобно проныла старуха-экономка, промакивая слезящиеся глаза, будто заезжий гость напрасно обвинил ее в чем-то недозволенном, «да и люди ваши, они дозволили…»
– Какие мои люди? – резко спросил Оболонский.
– Сослуживцы барина, – охотно ответила старуха, теребя в руках белый платочек, – Только уж больно оне молодые. Как Вы, – экономка бросила быстрый подозрительный взгляд на гостя и тут же потупилась, – Гостевать приехали, только вот не поспели. Кардашев, да, один из них Кардашевым назвался.
– И куда эти… сослуживцы поехали?
– Не знаю, батюшка, – испугалась старуха, заметив в госте недовольство, – День-два побыли да съехали. Аккурат после отпевания. Никишку послать, чтоб поспрошал?
– Ничего, я сам их найду. Должно быть, в пути разминулись.
Оболонский пробыл в имении до вечера, едва не доведя несчастную старуху до кондрашки. Все-то он высматривал, выспрашивал, лазал куда ни попадя… Экий барин настырный!
А барину дела до чувств домочадцев Брунова не было. Осматриваться-то он осматривался, но не переусердствовал, с людьми говорил, однако без особого пристрастия. Со стороны могло показаться, что гость строг, а на деле он с трудом скрывал раздражение и злость: именно из-за Брунова ему пришлось ехать в эту глушь и на тебе! Помер! Историйка отставного полковника и при первом прочтении была сомнительна, а теперь и вовсе казалась нелепой.
Именно с истории Брунова все и началось. Точнее, с письма.
Отставной полковник Арсений Брунов, признанный вояка и герой Второй Балканской войны, обратился за помощью, и не куда-нибудь, а в Особенную канцелярию. Письмом заинтересовались, а потому Ивана-Константина Оболонского, по случаю возвращавшегося после завершения не совсем удачной миссии на востоке, недвусмысленно упросили сделать крюк на юг и заехать в Звятовский повет. Проверить да со стариком поговорить. Мало ли? А вдруг отставник-полковник вовсе не выжил из ума? Вдруг правда то, о чем он написал? Так Оболонский и оказался в этом Богом забытом месте с мятым письмом за пазухой, глухой тоской в душе и подспудным желанием устроить скандал. Нет, на самом деле скандалов он терпеть не мог, однако раздражение и злость из-за того, что его вообще сюда послали, требовали выхода.
В письме было следующее. У шестидесятилетнего Арсения Брунова была дочь, семнадцатилетняя Матильда. Он воспитывал ее в одиночку (мать сбежала чуть ли не сразу после рождения девочки), оттого выросла девушка с характером независимым, гордым и слегка взбалмошным. Из всех занятий, скрашивающих жизнь в маленьком городке, она выбрала для барышни самое неподходящее – охоту. Ее страстью были лошади, ее любимым развлечением – бешеные скачки и стрельба. Она не боялась кататься в одиночку, полагая, что заряженные пистолеты – лучший способ обороны. Отец поощрял ее в этом и за это же поплатился. Однажды девушка уехала на обычную прогулку по окрестным полям и исчезла. Как в воду канула. Вместе с лошадью.
Ее искали силами чуть ли не всего повета несколько дней, скрупулезно прочесывая леса да овраги, но не нашли никаких следов. Местный воевода, с воодушевлением бросившись на это дело, обшарил все, даже снарядил своих людей проверить баграми дно реки и затоки, огибающей имение Брунова. Приятельствующий с воеводой бургомистр города Звятовска, Сигизмунд Рубчик, уж на что просторы повета не в его компетенции, и тот сочувствующе пыхтел да вытирал лысину вышитым платком, оправляя своих людей в помощь. Но ничего не помогло. Девушку так и не нашли. Поиски пришлось прекратить – то ли сил повета оказалось маловато, то ли не осталось у них надежды на успех сего дела.
Брунов продолжил поиски дочери в одиночку, теперь уже не ограничиваясь окрестными полями да лугами, а углубившись в лес, что начинался южнее Звятовска и простирался на многие десятки верст до самых знаменитых Синявских болот. То в сопровождении своих дворовых, а то и совсем один, полковник объехал все села и хутора, опрашивал всех, кто попадался на дорогах, и так он узнал нечто весьма его обеспокоившее: дети в последние месяцы пропадали и без Матильды. Селянские исчезнувшие дети были, правда, куда меньших годков – лет восьми-десяти. Без следа, тихо, быстро, незаметно. Кто-то находил брошенные корзинки с ягодами, кто-то – памятную тряпицу, в которой был завернут хлеб, но это было все, что от них осталось. Никто не смог подтвердить, бывали ли в их местах чужие. Все, как обычно. Все, как всегда. Может, медведь задрал, неуверенно говорили одни. Может, в болоте утонули, предполагали другие, багник затянул. А то и леший увел? А больше ничего не знаем. Но Брунов дураком не был. Он чуял неладное, видел скрываемый страх, замечал задержанное дыхание, опущенные глаза и напряженно сцепленные пальцы. Разговорить кое-кого он все-таки сумел, но это его совсем не порадовало. «Перевертни», нервно озираясь по сторонам, шепотом поведала ему полоумная женщина, за пару месяцев ставшая старухой от горя. Вовкодлаки тут виновны, они нашими детками питаются, зубки оттачивают, кровью умываются. Детки-то мягкие и нежные, оборотням по нутру, а как деток переловят, так за всех остальных и возьмутся…
Бывалому Брунову не впервой всякое видеть и слышать, а от упоминания оборотней он перепугался. Мало ли что безумная наговорит, что с нее возьмешь, успокаивал он себя. Только никак не шел у него из головы этот разговор, вкупе со всем виденным и слышанным. А вскоре его к его пустым подозрениям добавились и факты. Нашелся один мужичок, похвалявшийся, буде самого оборотня убил. Правда, похвалялся в сильном подпитии, да и раньше особой честностью не отличался, отчего ему никто не верил, но Брунов решил-таки поверить – показалось, будто за этим бахвальством нешуточный страх скрывается. Мазюту, мужичка того, долго пришлось упрашивать, однако отвел он все же Брунова в старую рощицу недалеко от Батрянской прорвы, самого гиблого места на болотах, и рассказал: так, мол, и так, вот здесь, на этом самом месте, набросился на меня огромный волк посередь бела дня, а я его пырнул ножичком, да прямо в сердце. А как волк издох, стал я его свежевать – а там, глядь! Рубаха старая, сотлевшая, опорки да лапти. Закидал, мол, тело ветками, да и деру дал от греха подальше.
Однако Брунов на том самом месте тела не нашел. Кроме клока волчьей шерсти да бурых пятен на листве ничего не нашел. И еще кое-что в рассказе не стыковалось: где ж это видано, чтобы оборотня простым ножичком били? А потому стоило отставному полковнику слегка поднажать, лаской да нежными увещеваниями поубеждать мужичка, как Мазюта взахлеб поспешил поделиться тем, о чем «нечаянно» забыл рассказать. А забыл он то, что увидел раненого волка и шел за ним немало верст аж до самой Батрянской прорвы, надеясь добить того да шкуру снять, когда зверь совсем ослабнет. Когда волк упал и не смог подняться, мужичок решил, что время его пришло, но только и смог, что разок ударить, а прикончить зверя не успел: на его глазах шкура волчья в стороны полезла, а из-под нее – человеческое тело показалось. Со страху-то мужичок и не разглядывал, кто под волчьей шкурой был: лицо бородатое, все в слизи, крови да шерсти, спешил ноги поскорее унести. А жив ли «перевертень» остался или помер – кто ж его знает?
Вот и вся тебе история. Правду мужичок сказал или выдумал все, Брунов, однако ж, подозрений своих не рассеял. И в смерть оборотня не поверил, а потому, не надеясь справиться с тварью один, отписал обо всем своему старому приятелю, по счастливой случайности служившему в Особой Канцелярии самой конкордской Великой княгини.
А уже тот знакомец и расстарался озадачить подчиненных, и сия сомнительная честь проверить рассказец и утешить бедного родителя выпала Оболонскому, который аккурат в это время возвращался в столицу мимо звятовских мест.
Сам Оболонский такой оказии само собой разумеется не порадовался. С оборотнями он доселе дела не имел, но это было и не важно, не в оборотнях дело. Там, где пасует разум, человек склонен к выдумке и преувеличению, и особенно склонны к этому люди вроде Брунова – отставные и оставшиеся не у дел. Им в каждой мухе видится слон, да еще с рогами… Трясясь в седле и подъезжая к Звятовску, Оболонский заранее уверил себя в том, что прислали его сюда зазря. И настойчиво искал тому подтверждение – умышленно или нет.
И вот теперь оказалось, что Брунов умер, а некие подозрительные люди рыщут по округе, выдавая себя за его сослуживцев. Плюнуть бы на все это, списать на жару и непредвиденные обстоятельства: нет Брунова – нет дела… С ненавистью глянув в последний раз на приземистый господский дом, Оболонский послал лошадь в галоп. Та обиженно заржала и неторопливо потрусила по дорожке, нимало не заботясь злобным настроением всадника. Жара, понимаете ли…
Константин вернулся в город, снял номер в гостинице к вящей радости управляющего, совсем раскисшего от жары, и поздним вечером уже обедал в доме звятовского бургомистра Сигизмунда Рубчика, сказавшись компаньоном и давним другом Брунова.
Бургомистр, лысоватый полный мужчина под пятьдесят, страдальчески пыхтя то ли от жары, то ли от присутствия высокого гостя, ради которого натянул колючий и неудобный парадный камзол, то ли от излишней рюмки приторно-сладкой наливки, изливал душу. Поначалу он страшно испугался, решив, что столичный гость, прикрываясь дружбой с Бруновым, на самом деле прибыл по его, Рубчика, душу и как пить дать обвинит его, не важно в чем: в недостаточном ли усердии при поиске Матильды, или в том, что неспроста Брунов помер, или чего хуже… А вдруг старые недруги решили добить его окончательно, прислав этого хлыща с тайной инспекцией? Молодой человек, гордый и надменный, с холодно-невозмутимым красивым лицом и безупречными манерами с первого взгляда внушил ему неподдельный ужас, из-за чего пришлось срочно принять пару рюмочек наливки перед обедом. Это помогло бургомистру справиться со страхом, но ситуацию не разрешило.
Поначалу беседа шла на редкость туго – хозяин поругал жару, посетовал на отсутствие дождя, на печальный повод, приведший господина Оболонского в Звятовск… Гость отвечал немногословно, о себе распространялся мало, зато местными делами интересовался. Подозрительно подробно интересовался, особенно смертью Брунова.
А потом Рубчик возьми, да и спроси, а не родственник ли милостивый государь графу Фердинанду Оболонскому, известному конкордскому меценату? Разумеется, ответил гость, я его младший сын. Услышав такое, Рубчик пришел в неописуемый восторг, что не слишком порадовало гостя. По чести сказать, Константин не любил козырять происхождением и о собственном семействе мнения был не лучшего.
А хозяин между тем совсем растаял, жарко припоминая молодые годы, проведенные в веселой столице, юных театралок… ну, и конечно же, великую силу искусства, столь ценимого батюшкой гостя. Между прочим, доводилось встречаться, да-с, милостивый государь. Итак, пару минут спустя Сигизмунд Рубчик, в полной мере осознав, что сыночек графа Оболонского, в высшей степени положительного человека, никак не может быть чиновничьей розгой, готов был выдать все государственные секреты, если бы таковые у него нашлись, и печалился лишь о том, что сказать ему, собственно говоря, нечего. Но как только бургомистр вздохнул облегченно, речь его стала куда более свободной, витиеватой в слоге и раскованной в оценках. И полилась, полилась рекой…
Оболонский откровенно скучал. Подобострастие хозяина его угнетало, необходимость поставить точку в деле не то об исчезновении Матильды и детей, не то появлении в этих местах оборотня (оборотней) приводила в уныние.
За прошедший день Константин не раз и не два прокрутил в своей голове обстоятельства смерти Брунова и говорил себе, что ничего подозрительного не нашел.
Поговорил с лекарем, тот подтвердил, да, мол, апоплексический удар, оно-то и понятно – годы, опять-таки, волнения. Тело похоронено, а с ним – и концы в воду, если и было что подозрительное, о том уже не узнать. Впрочем, ничего мистического Константин не увидел и во всей этой истории с похищением детей и пропажей Матильды. Страшно, жестоко, омерзительно – но не странно. Разве приходится удивляться изобретательности порочной человеческой натуры, умеющей делать деньги и находить способ получения удовольствия на всем и во всем? Исчезновение детей могло объясняться причиной простой, например, перепродажей на юг, и для поиска пропавших незаурядные и дорогостоящие таланты Оболонского не нужны. Поиском должны местные власти заниматься, и все, что столичный гость мог сделать, так это с высоты своего положения надавить на нерасторопных исполнителей, встряхнуть их от лени и нерадения, а при необходимости напугать.
Был, правда, еще и оборотень. Но оборотням дети ни к чему. А если точнее, им безразлично, дети это или взрослые, а потому причина пропажи детей явно крылась в чем-то другом. Пока Оболонский не видел никакой связи между смертью Брунова, исчезновением его дочери и селянских детей и появлением оборотней, существование которых в этих местах еще требовалось доказать. Ах да, была и еще одна странность – неизвестные «сослуживцы». Хотелось бы верить, что слова бруновской экономки простое недоразумение, но…
О проекте
О подписке