– Юноша! – холодно произнес маркиз, наблюдавший столь бурное проявление чувств со стороны сына с глубоким неудовольствием и тревогой. – Я отнюдь не страдаю легковерием и не допускаю сомнений относительно истинности своих слов. Ты введен в обман – и из пустого тщеславия будешь упорствовать в своем заблуждении, пока я не сочту нужным употребить власть, дабы снять с твоих глаз пелену. Порви с этой особой немедля, и я приведу такие свидетельства о ее прошлом, перед которыми не устоит даже твоя восторженная преданность.
– Порвать с ней? – переспросил Винченцио с такой спокойной и строгой твердостью, какой отец никогда раньше за ним не знал. – Милорд, доныне вы еще не имели случая сомневаться в моих словах. Честью ручаюсь вам, что Эллена невинна. Невинна! О Небо, отчего мне ниспослано подобное испытание – зачем нужно утверждать ее невинность, зачем возникла необходимость защищать ее?
– Воистину мне остается только сокрушаться об этом, – холодно отозвался маркиз. – Ты дал слово чести – и подвергать его сомнению я не собираюсь. Твое поведение убеждает меня в том, что ты обманут: ты называешь эту особу добродетельной, несмотря на свои ночные к ней визиты. Но предположим, она и в самом деле невинна, несчастный юнец! Как возместишь ты ущерб, нанесенный ее девическому достоинству, чем загладишь последствия своего сумасбродства? Каким образом…
– Тем, что провозглашу Эллену перед Богом и людьми моей нареченной супругой, – перебил отца Вивальди в безоглядно отважном порыве торжествующего благородства.
– Супругой? – переспросил маркиз с нескрываемым презрением, тут же сменившимся тревогой и негодованием. – Если бы я мог поверить, что ты и вправду настолько чураешься понятия семейной чести, я тотчас же и навсегда перестал бы считать тебя своим сыном.
– О, почему, – вскричал Вивальди, раздираемый борением противоречивых чувств, – о, почему должна грозить мне опасность нарушить сыновний долг только из-за того, что я защищаю права невинного создания, не имеющего в целом свете других заступников, кроме меня! Почему не дарована мне отрада примирить обязанности, столь родственные меж собой? Будь что будет, но я сделаюсь оплотом души гонимой и угнетаемой, на что подвигает меня внутреннее чувство справедливости, ибо первейший долг человеколюбия – готовность помогать униженным. О да, милорд, если уж мне не дано избежать приговора судьбы, то я пожертвую менее важными обязанностями ради величия принципа, который должен вдохновлять все сердца и все поступки. Следуя этому принципу, я наилучшим образом послужу чести нашего дома.
– Учит ли этот принцип, – нетерпеливо перебил маркиз, – не повиноваться отцу; существует ли добродетель, согласно которой похвально унизить собственный род?
– Унизить собственный род можно только греховными деяниями! – с жаром воскликнул Вивальди. – И простите меня, но известны примеры, когда добродетель заключается именно в ослушании.
– Эти моральные парадоксы, – ответствовал маркиз с видом величайшего неудовольствия, – и эти романтические рацеи красноречиво рисуют мне нравственный склад твоих друзей и как нельзя лучше изображают неискушенность той самой особы, репутацию которой ты обороняешь с подлинно рыцарским пылом. Отдаете ли вы себе отчет, юный синьор, в том, что не ваше семейство принадлежит вам, а вы – ему, сознаете ли, что ваше призвание в том, чтобы стоять на страже фамильной чести; понимаете ли, что вы отнюдь не вправе распоряжаться собой по собственной прихоти? Довольно, моему терпению положен предел!
Вивальди также явно недоставало смирения хладнокровно снести новый выпад против чести Эллены. Однако, защищая ее невинность, он старался всячески сдерживать себя, как и подобает сыну в присутствии отца; отстаивая независимость своего человеческого достоинства, он не менее заботился о том, чтобы не изменить своему сыновнему долгу. К несчастью, маркиз и Винченцио расходились во мнениях относительно прав обеих сторон; маркиз не принимал ничего, кроме безропотной покорности отцовской воле; Винченцио же полагал, что сыновья должны иметь свободу выбора там, где это ближе всего касается их счастья, а именно в вопросе брака. Отец и сын расстались взаимно раздраженными: Винченцио досадовал на то, что не в состоянии был узнать имя бесстыдного наветчика и обелить оклеветанную девушку; маркиз же гневался из-за отказа Вивальди дать обещание никогда более не искать встреч с Элленой.
И вот в каком положении оказался вдруг юноша: еще совсем недавно вознесенный к блаженству столь безграничному, что оно изгладило из его памяти все горестные воспоминания прошлого и заставило забыть о тревогах грядущего; еще совсем недавно преисполненный ликованием, которое, как казалось, отнимало всякую вероятность нового глотка из чаши бедствий, – он, полагавший, будто мгновение счастья продлится целую вечность и принесет ему полную независимость, вдруг ни с того ни с сего попал в мучительные тиски враждебных, изменчивых обстоятельств.
Вивальди не видел средства разрешить охватившее его душу противоборство страстей; он любил своего отца, и опасение огорчить маркиза угнетало бы его неизмеримо более, если бы тот не отнесся со столь откровенным пренебрежением к Эллене. Эллену Винченцио обожал; даже не помышляя о том, чтобы отступиться от своих надежд, он также был возмущен низменным поклепом, задевавшим ее имя, и одержим желанием отомстить гнусному клеветнику.
Хотя Винченцио не мог не предвидеть возражений со стороны отца против своего предполагаемого брака с Элленой, гнев маркиза оказался для него более тяжким испытанием, нежели он предполагал; унижение Эллены, напротив, было столь же нестерпимым, сколь неожиданным. Но данное обстоятельство служило лишь дополнительным поводом для обращения к Эллене; ибо если любовь его могла медлить, то честь побуждала к немедленному действию; поскольку Винченцио стал причиной очернения ее репутации, он полагал теперь своим долгом восстановить доброе имя девушки. Охотно прислушиваясь к велениям долга, представлявшегося ему очевидным, он решил ни на йоту не уклоняться от своего первоначального замысла. Прежде всего юноша почел необходимым установить личность обидчика; не без удивления припомнил он слова маркиза, свидетельствовавшие о его осведомленности относительно ночных визитов на виллу Альтьери, и, как ему казалось, нашел в них объяснение двусмысленных предостережений монаха. Винченцио предположил было, что он и шпион и клеветник в одном лице, однако несовместимость подобного поведения с попыткой предостеречь юношу от бед, свидетельствовавшей, по-видимому, о дружественности намерений, вынудила Вивальди отринуть это предположение.
Между тем в сердце Эллены было не больше покоя, чем в его сердце. Попеременно брали в нем верх то любовь, то гордость; стань ей известно содержание недавнего разговора Винченцио с отцом – всем ее колебаниям тотчас же был бы положен конец; чувство собственного достоинства побудило бы ее немедля и без особого труда искоренить едва зародившуюся привязанность.
Синьора Бьянки уведомила племянницу о причинах визита Вивальди, смягчив, однако, некоторые неблагоприятные для его предложения обстоятельства; поначалу она только намекнула на возможное неодобрение знатным семейством союза, до такой степени неравного. Встревоженная этим предположением, Эллена всецело одобрила решение тетушки ответить юноше, в силу указанного препятствия, отказом; однако от чуткого слуха почтенной синьоры не укрылся вздох, которым Эллена сопроводила свои слова, и тогда синьора Бьянки рискнула добавить, что хотя она и отвергла притязания юноши, но отнюдь не бесповоротно.
В беседах с тетушкой Эллена с радостью убеждалась в том, что та недвусмысленно одобряет ее тайное увлечение: ей хотелось верить, что задевавшее ее гордость неравенство семей в действительности не столь унизительно, как поначалу ей представилось. Синьора Бьянки, со своей стороны, старалась скрыть от племянницы истинные побуждения, склонявшие ее благоволить Вивальди; она ничуть не сомневалась, что таковые не могут иметь ни малейшего значения для Эллены, ибо ее чистая, возвышенная душа восстала бы против вторжения любых меркантильных расчетов в священную область супружества. Поразмыслив основательнее над теми преимуществами, какие сулил племяннице предполагаемый союз, синьора Бьянки склонилась к намерению поощрить действия юноши и соответственно настроить Эллену; однако она нашла племянницу менее податливой, чем ожидала. Эллену ужаснуло само предположение о том, что она способна тайно вступить в семейство Вивальди. Тем не менее синьора Бьянки, побуждаемая возраставшей телесной немощью, твердо уверилась в благоразумности своего плана – добиться обручения влюбленных – и вознамерилась преодолеть нерешительность Эллены, но действовать при этом с большой осторожностью и осмотрительностью. В тот вечер, когда Вивальди нечаянно подслушал сорвавшееся с уст девушки признание, смятение и досада Эллены, ее взволнованный рассказ о случившемся достаточно ясно показали синьоре Бьянки истинное состояние ее сердца. А когда на следующее утро им было доставлено письмо Винченцио, каждое слово которого дышало безыскусной искренностью и силой чувства, тетушка, со свойственной ей ловкостью, не преминула сообразовать свои замечания по этому поводу с характером и склонностями Эллены.
Расставшись с маркизом, Винченцио весь день ломал голову над различными способами, которые помогли бы ему обнаружить лицо, злоупотребившее доверием его отца; вечером же он вновь посетил виллу Альтьери, но не тайно, дабы под покровом ночи пропеть серенаду возлюбленной, а совершенно открыто – чтобы переговорить с синьорой Бьянки; на этот раз она оказала юноше несравненно более любезный прием, нежели в прошлый его визит. Приписав беспокойство, проявляемое Винченцио, неизвестности, в которой тот пребывал относительно расположения к нему Эллены, синьора Бьянки не выказала ни удивления, ни неудовольствия, но решилась утешить его обнадеживающими речами. Вивальди более всего страшился расспросов о том, как была воспринята новость его семейством, однако синьора Бьянки из деликатности обошла эту тему молчанием. После довольно продолжительной беседы юноша покинул виллу с чувством некоторого облегчения и надежды, хотя повидаться с Элленой ему и не удалось. После того, как Эллена выдала накануне свои чувства к Винченцио, и после того, как услышала намеки об отношении его семьи к ней, – она не решилась на встречу с юношей.
По возвращении в Неаполь Винченцио был призван в апартаменты маркизы, неожиданно оказавшейся свободной от светских обязанностей; происшедшая сцена почти в точности повторила ту, что разыгралась между отцом и сыном; правда, маркиза вела себя более тонко и учинила Винченцио допрос гораздо более изощренный; он, в свою очередь, нимало не отступил от почтительности, предписываемой сыновним долгом. Маркиза, искусно умерив волнение сына притворной снисходительностью к его пылкости, легко ввела его в заблуждение мнимым хладнокровием по отношению к его матримониальным планам, тогда как на самом деле была вне себя от сделанного им выбора; напускное благодушие маркизы объяснялось только тем, что, в отличие от супруга, она больше надеялась отвратить неугодное ей событие.
Винченцио расстался с матерью, не поколебленный ни одним из ее доводов; он не дрогнул перед ее предреканиями и отказался переменить свои намерения. Тревоги он не испытывал потому, что недостаточно хорошо знал характер маркизы. Отчаявшись достичь цели путем прямого принуждения, маркиза обратилась за содействием к помощнику, обладавшему далеко не заурядными способностями, а также нравом и взглядами, позволявшими ему стать орудием в ее руках. Проникнуть в истинную сущность этого человека маркиза сумела вовсе не потому, что ей свойственны были глубина мысли и острота ума, – нет, только благодаря низости собственного сердца она решила использовать его в своих целях.
В доминиканском монастыре Спирито-Санто, в Неаполе, обретался некий отец Скедони – судя по имени, итальянец, однако происхождение его было неизвестно, и очень многое свидетельствовало о том, что сам он желал окутать свое прошлое непроницаемым покровом тайны. Какими бы соображениями он ни руководствовался, но никто никогда не слышал, чтобы отец Скедони упоминал родственников или место своего рождения, – напротив, он необыкновенно искусно уходил от ответа на подобные расспросы любопытствующих собратьев. Некоторые обстоятельства, однако, указывали на его былое богатство и принадлежность к знатной семье; сквозь усвоенное им бесстрастие манер прорывалась изредка недюжинная одухотворенность, движимая, однако, не столько возвышенными порывами, сколько мрачной гордыней разочарованной души. Иные из тех, кого занимали особенности его повадки, суровая сдержанность и неодолимая молчаливость, склонность к уединению и частые покаяния, полагали все эти свойства следствием прошлых несчастий, до сих пор гнетущих надменный, но сломленный дух; другие же приписывали отцу Скедони какое-то чудовищное преступление, память о котором неотступно терзает пробудившуюся в нем совесть.
Подчас Скедони несколько дней кряду избегал всякого общества; если же, будучи в таком настроении, он по необходимости должен был присутствовать среди братии, то, погруженный в глубокую задумчивость, казалось, не сознавал, где находится. Порой, хотя за каждым взглядом его следили, он исчезал неведомо куда – и обнаружить его нигде не удавалось, несмотря на самые усердные розыски. Никто никогда не слышал от него ни единой жалобы. Старейшины монастыря признавали за ним дарования, но отказывали ему в учености; они хвалили его за тонкость, которую он проявлял в спорах, однако замечали, что он редко улавливал очевидное; он мог следовать за истиной по всем лабиринтам сложнейших изысков, но пренебрегал ею, когда она представала перед ним в безыскусной наготе. Истины Скедони, по существу, и не искал, как не искал ее в открытом и безбоязненном споре; ему нравилось упражнять изощренность своей натуры в погоне за мыслью среди хитросплетения различных уловок. В итоге под воздействием привычных изворотливости и подозрительности порочный ум Скедони не мог усмотреть истину в простом и понятном.
Скедони не был любим никем из собратьев; многих он отталкивал, большинству же внушал страх. Фигура его поражала – но не соразмерностью: Скедони был высок ростом, но очень худ; руки и ноги его были огромны и неуклюжи; когда он медленно шествовал, закутанный в черное одеяние своего монашеского ордена, весь облик его имел в себе нечто зловещее, нечто почти сверхчеловеческое. Опущенный капюшон, бросая тень на мертвенную бледность лица, подчеркивал суровость застывшего на нем выражения и угрюмую, почти ужасающую безотрадность его взора. Мрачность Скедони была рождена не скорбью чуткого израненного сердца, но жестокостью и беспощадностью его характера. Его физиономия поражала чрезвычайной, трудноопределимой странностью. Она хранила следы многих страстей – словно застывших в чертах, которые эти страсти перестали одушевлять. Мрачность и суровость запечатлелись в глубоких складках его лица. Взгляд, казалось, в одно мгновение проникал в сердца окружающих, читая в них самые сокровенные помыслы; не многие могли выдержать это испытание, и никто не в силах был подвергнуться ему дважды. И все же, несмотря на непреходящую угрюмость и строгость, в нем пробуждалось порой живейшее внимание, преображавшее его внешность; он обладал даром в совершенстве приспосабливаться к нраву и страстям тех, чье расположение желал снискать, и почти всегда одерживал безоговорочную победу. Именно этот монах, отец Скедони, и был исповедником и тайным советчиком маркизы Вивальди. В первом порыве негодования и уязвленной гордости, вызванном известием о предполагаемой женитьбе сына, маркиза обратилась к Скедони с просьбой указать средства предотвратить ее – и очень скоро обнаружила, что его таланты вполне соответствуют ее желаниям. Каждый из них мог быть чрезвычайно полезен другому: Скедони обладал хитростью, подстегиваемой честолюбием, маркиза – непреклонной гордостью; один надеялся получить в вознаграждение за свои услуги выгодный приход; другая же, располагавшая влиянием при дворе и подстрекаемая неукротимым самолюбием, рассчитывала с помощью даров спасти мнимое достоинство своего рода. Побуждаемые этими страстями, маркиза и Скедони придумали, втайне даже от маркиза, как добиться своей цели.
Вивальди, расставшись с матерью, столкнулся со Скедони в коридоре, ведшем в ее апартаменты. Юноша знал, что Скедони – ее исповедник, и потому эта встреча, даже в столь неурочный час, не вызвала у него удивления. Скедони, склонив голову и напустив на себя набожно-кроткий вид, прошел мимо Винченцио, но тот, поймав брошенный на него мгновенный острый взгляд, невольно отпрянул в сторону с внутренним содроганием, словно охваченный вдруг тягостным предчувствием тех невзгод, какие приуготовил ему этот монах.
О проекте
О подписке