– Ходят слухи, что пару лет назад она уплыла с острова с одним американцем, который занимался контрабандой старинного оружия. Однажды он, как обычно в погожий день, достал кинжалы и стал их чистить на палубе, а она стояла рядом и наблюдала. Ни с того ни с сего налетел сильный ветер, корабль закачало, американец не устоял на ногах и свалился. Уж бог знает, как его угораздило, но упал он прямо на заточенный нож. Она стала дико кричать и рвать на себе от горя волосы, а потом вынула кинжал из его сердца и ударила себя в грудь. Тот сломался и распорол ей кожу на груди, да как-то чудно, будто клеймо, по форме напоминающее букву Э. Её привезли в порт чуть живую и бросили прямо у входа в таверну. Местные работницы её отходили и приучили к своему ремеслу. А моря она стала как огня бояться, потому и назвалась Герой, что пустила корни в землю. И теперь никуда: ни в воду, ни в небо. Отчаянная.
Матросы посмеялись над нелепой историей, а вода в кружке Эльзы позеленела. Её самой поблизости не было. Капитан выплеснул зелёную гниль на деревянный пол и заказал ещё порцию мяса.
Так, незаметно для себя Елисей оказался по ту сторону северного тропика и решил повернуть домой. По пути в деревянный ящик он разбросал невнятные сновидения по городам, безликие и незапоминающиеся, и устало вздохнул, очутившись в четырёх стенах родного укрытия, сквозь крышку которого сочился золотистый рассвет.
Когда он проснулся, в комнате пахло вересковой настойкой, а в углу, в протухшей зелёной луже, валялась иранская монетка. Он осторожно достал её и положил в карман, приготовившись в следующий раз бросить её какому-нибудь бедному иранскому мальчишке, что будет бежать за повозкой, предлагая почистить ботинки.
Он подошёл к полке и достал комедию, чтобы проведать рыбу и, при надобности, её подкормить, но листы были пусты и сухи, хоть и хранили до сих пор насыщенный запах йода и соли. Он усмехнулся, подумав, что, таким образом, Майя остаётся для него закрытой книгой, и отправился к ней. Пройдя пару шагов, он придумал преподнести ей купленный накануне амариллис, ведь всё равно ему не суждено было выходить растение.
Он уверенно постучал в её дверь, и первое, что она увидела, был протянутый горшок с забавным больным цветком.
«Всё-таки не прошёл мимо него,» – улыбнулась она и приняла подарок, как крошечное дитя, нуждающееся в ласке и нежности.
Она поставила цветок и за руку отвела его в спальню. На нём было восемь одежд, и, снимая очередную, он словно сбрасывал с себя годы, въевшиеся в хлопковую ткань.
Ему казалось, что на кромке брюк засохла невидимая грязь, которую он топтал на Альпийских лугах, собирая у подножия гор эдельвейсы, чтобы потом вечерами вплетать их в её ресницы, с каждым взмахом которых цветы рассыпались бы на мелкие искры и взлетали потухающим салютом в темнеющее небо. А потом они ловили их сачками для бабочек, не разбирая, цветочные искры это или звёзды.
Она варила эдельвейсовый суп с корицей и ставила его на солнце наполняться бликами; он глотал ложками тёплый бульон и чувствовал запах небесных светил. И, осушив до дна тарелку, он познавал все тайны мироздания с начала времён.
Он закрывал глаза, вдыхал запах её волос, и казалось, что ему снова семнадцать.
Каждая женщина для него была индивидуальна, прекрасна по-своему, и не похожа на остальных ни единой частицей. Глядя на Майю, он мучительно пытался понять, что его гнетёт в пребывании с ней, и отчётливо понимал, что это что-то также заставляет его возвращаться к ней снова и снова. Словно у него были прежние жизни, в каждой из которых он с завязанными глазами шёл по натянутой верёвке и неизбежно приходил к ней; в ней он находил своё завершение, без которого неведомые силы тянули его на бесконечные поиски непоправимых ошибок и разочарований. Они были абсолютно комплементарны; крайний узор одного идеально подходил под начальный другого, словно две части одной античной мозаики с изображением батальных сцен, продолжаемых мирной жизнью. Она была повторением его мелодии, транспонированной на несколько тонов выше. И он непременно хотел запомнить то чувство блаженного умиротворения, стал рисовать её, порой делая записи к портретам, и с усмешкой дразнил её «моя Гала».
Она любила засыпать с коленкой между его коленей, лицом уткнувшись в его колючую шею, трогая губами его уставшие плечи. Он неровно дышал, и ей виделись его сны. Они всегда были мужские, резкие, за ними сложно было поспеть. Но она брала его за левую руку, и всё останавливалось.
Они шли по бесконечной дороге, и чем далее вглядывались в линию горизонта, тем острее боль пронзала глаза; и, чтобы избежать её, они поворачивались и смотрели друг на друга и видели отражения двух потерянных имён, кричавших и стучавшихся перекошенными от собственной ненужности лицами о невидимую гладь реальности. Двумя белоснежными лебедями они плыли по реке времени, и, сплетаясь длинными шеями, каждый дарил покой и верность единственному на свете, тому, в ком ощущал свою парность. И прозрачное течение несло их вдоль берегов приземлённых дней, порой выбрасывая на невесомые острова их промокшие тела. И они лежали, тяжело дыша, и вынимали из волос прилипшие лебединые перья, а потом кидались с новой силой в водоворот. Он, впечатлённый её стремлением не ломать, а оберегать, готовился отдать ей на хранение его секрет, не подозревая, что и у неё был секрет, и что их секреты были также парны друг другу, как и их владельцы.
Несколько раз она пыталась рассказать ему, что давным-давно, летним утром к ней подошла мать и открыла тайну, ставшую трагедией обеих. Ей было суждено отдать своё сердце человеку, выбравшему больной цветок и стать концом его начала. Не раз она смотрела в ночное небо, стоя у окна, и гадала, что бы это могло значить. Но что-то её давило, душило, будто затягивая шёлковый шарф вокруг тонкой бледной шеи при мысли об этом; что-то приводило её на балкон и толкало через перила лететь в чернеющую пустоту доли секунды, через которые она судорожно вздрагивала и просыпалась в холодном поту на своей деревянной прямоугольной кровати. И как-то в свете едва пробивавшегося сквозь плотные гардины солнечного сияния она взглянула в зеркало и смирилась, что её именем станет Майя до тех пор, пока комедия из совершённых ошибок не превратится в фарс и прошлое не уничтожит будущее.
И она уже была почти уверена, что перед ней тот самый человек, с которым ей было суждено завершиться, но надежда, что из лабиринта можно выйти там, где обычно входят, что она отыщет ту исходную точку, в которой замыкается круг, тянула дни их связи и заставляла засидевшийся на месте ветер по-набоковски прясть музыку их свершающихся проклятий. И она по привычке продолжала хранить их отношения, тайну и молчание, улыбаясь грустной жемчужной улыбкой.
Он был чересчур занят боязнью того, чем могли закончиться его искренние взгляды, обнимал её как бы случайно, лишь бы она не догадалась, что он её держит, а она в ответ делала вид, что ни о чём не подозревает, и целовала его ладони.
Как-то вечером в четверг он посадил её в клетчатое кресло и попросил не двигаться. Достал холст, масло, кисти, скипидар. Её лицо было слишком идеально, слишком дорого, чтобы оставлять его в четырёх стенах. И он стоял, задумавшись, какой фон стал бы точным продолжением её чётких черт.
– Что тебе по душе: море или лес? – поинтересовался он, бессмысленно покручивая кисть.
– Сейчас я смогу быть только тарелкой абрикосов, – засмеялась она и на его глазах стала превращаться в спелые фрукты.
Он поспешил сделать эскиз, небрежно разбросав мазки по холсту и считая секунды, боясь, что она превратится обратно до того, как он схватит нужные тени. Но она не двигалась ещё несколько часов, терпеливо выжидая, когда художник положит финальные линии перемешанного масла на картину. Сквозь охру и белила он видел заигравшихся в летний зной детей. Они резвились на сочной зелёной траве и, громко смеясь, бегали с мячом. Зайчики прыгали на их раскрасневшихся щеках и брали силы в задоре их считанных лет. Окно дома отворилось, и молодая женщина позвала детей внутрь. Те наперегонки бросились в комнату, посреди которой стоял накрытый стол с полной тарелкой вымытых абрикосов.
Как только он отнял руку от полотна, обнаружил, что перед ним снова сидит она, немного румяная и притомившаяся.
– Ты прекрасна, – выдохнул он, глядя на картину.
В январе колючая стужа выгнала их за тысячи километров в небольшой домик на солнечном побережье. Весь скарб уместился в коричневый кожаный чемодан, а потом нашёл своё место в уютном коттедже, деревянная лестница которого ещё полвека назад вросла в рыхлый золотистый песок. Они часто прогуливались вдоль береговой линии, задевая босыми ногами голодную пену прибивавшихся волн. Могли молчать сутками, упиваясь сладостной томностью и нахождением поблизости, или трещать часы напролёт о пустом, которое неожиданно приобретало всеобъемлющий смысл.
Она уезжала в город и возвращалась с диковинными вещами, туземной одеждой и местными продуктами. Однажды она привезла бирюзовую тунику, надела её, и он узнал по серебристому отливу подола, что всю ночь она будет лежать на берегу и ловить падающие звёзды в одиночестве. В следующий раз её тело обтягивало белое платье, это было знаком того, что ночью планируются полёты на край земли. Он дожидался красного пончо, сигнализировавшего о надвигающемся костре страсти, в котором должны сгореть оба, а наутро воскреснуть Фениксами из пепла угаснувшей похоти. Она учила его играм, в которые играют люди, а он, упоённый ими, напрочь забывал про утерянную привычку вырывать по утрам листы проведённых с женщиной ночей. Он больше не стремился уничтожить чужое произведение; напротив, его рисунки с подписями становились мемуарами, который он сам создавал. Из разрушителя он превращался в творца наяву, того творца, всемогущего и не знающего границ, каковым бывал раньше, вылетая из деревянного ящика.
Поначалу он сокрушался, что не захватил его из дома, оставив пылиться на письменном столе, но вскоре Майя заполнила бездонные пустоты в его жизни, которую он привык проводить, даря людям красочные сны и просматривая чужие жизни как собственные сновидения. С ней не бывало скучно, даже из отдыха на пляже она делала маленькое приключение и смеялась, когда просыпалась с высохшей морской звездой на плече, за несколько часов под солнцем оставившей под собой бледный след кожи на фоне смуглого загара.
Порой, когда она ночами лежала на сером песке, он украдкой наблюдал за ней из окна и пытался ухватить ту звезду, за которой уже охотилась она; и от досады за упущенную добычу, она сжигала все оставшиеся на небе светила, а он жмурился, глядя на звёздный салют. Под утро, босая, она вставала на пороге и развевала дым от сгоревших комет, а высохшие песчинки скатывались мелким бисером по её гладким голеням.
Она готовила ему, и он не раз, довольный, сидел в кресле напротив и наблюдал, как она что-то стряпала. Ветхое бунгало под её присмотром превратилось в обустроенное гнёздышко, сквозь окна которого сочился золотистый рассвет, и куда он возвращался всякий раз, когда северный ветер убеждал, что пора домой. По пути о ветровое стекло бились ошалевшие от жары мухи, и он припоминал своего деда, ветерана восьмилетней войны со слепнями, той, в которой тот научился варить похлёбку из врагов и без соли уминать её за правой щекой. Их головы хрустели на зубах, а стеклянные крылья резали розовые дёсны, но ненависть к ним заставляла отряды разжигать костры, а потом вытирать вышитыми платками кровоточащие рты. Дед-то и научил Елисея жевать с закрытым ртом и видеть, как измельчается пища с каждым движением челюсти. И всякий раз, когда Майя подавала на прозрачной тарелке физалис с эстрагоном, в его желудке начинали тереться друг о дружку осколки крыльев съеденных дедом слепней.
По пятницам они гуляли допоздна по мокрому песку вдоль линии, где рокочущие волны едва дотягивались до сухого края.
Она рассказывала ему о разных глупостях, приходящих к ней порой. Ей казалось, что где-то живёт некая живая мысль, странствующая по умам людей.
Она живёт в головах, узнаёт всё о своём временном владельце и, если он ей не нравится, покидает его и перебирается в другого.
Елисей скептически посмеивался и обнимал за плечи.
– Не веришь?
Он опускал глаза.
– Ну, тогда слушай. Я не знаю, когда и откуда она появилась. Сначала ей было мучительно трудно, потому что она не умела выбирать правильный момент, когда уходить, а когда оставаться. Потом подросла, окрепла и набралась опыта. Научилась отличать добро от зла и заражать остальные, постоянные мысли своими идеями. Она влюбляла молодых людей и девушек друг в дружку, заставляла преступников идти сознаваться в содеянном, обнадёживала неизлечимо больных и дарила им веру в чудеса. Она приходила и ко мне, поведала о том, что ждёт впереди, и ушла, выполнив свою пророческую миссию.
– И что она предрекла? – в его глазах светила луна и отражался рябой океан.
Она помнила, что ей было суждено утонуть в этом океане, но ветер был в ту минуту слишком тёплым, родное сердце билось слишком близко, и слишком жаркие поцелуи дарили этим вечером губы напротив.
– Что всё будет прекрасно.
Они шли, взявшись за руку, и дышали необязательной вольностью. Как-то раз, забывшись часа на два, пройдя не один километр, они внезапно, будто отрезвев, обнаружили перед собой неизвестную местность. Чуть вдали, за крупной листвой редких деревьев, виднелся огонь костра, к которому они и направились. Перед полыхающим костром сидела женщина лет шестидесяти и теребила увесистые бусины, связанные в уродливое ожерелье на шее.
«Я хочу такое же», – шепнула Майя ему на ухо и расцепила руки.
«Это розовый кварц», – произнесла женщина, сняла ожерелье, взяла её ладонь и провела им у кожи, не касаясь руки.
Глаза Майи широко раскрылись, а губы приготовились высказать удивление, как незнакомка вернулась на место и опять надела своё украшение. Они сидели втроем перед горевшими поленьями и слушали треск превращающихся в прах головёшек. Времени было хоть отбавляй, и разговор возник сам по себе.
Женщину звали Марка. Рассказывала она о том, как выскочила замуж лет в шестнадцать за чернобрового красавца, целовавшего её уста и прижимавшего её бёдра к своим. Как страстно она отдавалась ему, как нежно любил её он. И как однажды в их дом пришли одетые в серое гражданское люди и, не сказав ни слова, забрали его с собой.
Через пару недель пришло письмо, в котором он клялся, что непременно вернётся, вернётся непременно живым, как только закончится война.
«Война». Горящими буквами слово отражалось в её глазах. Они, молодые, со своей безумной любовью, забыли о том, что, помимо друг друга, существует ещё и мир, и что в нём постоянно что-то происходит. Так незаметно к ним, как и к тысячам таких же, слепых и смыкавших губы, онемевшие от лобызаний, подкралась война, сменив мир в их мире, на нервную дрожь и бег в бомбоубежище под нескончаемый вой сирен.
– Он сообщил, куда его распределили, я взяла лишь письма и отправилась следом. Его закинули в самое пекло, откуда живыми редко удаётся выбраться видавшим виды солдатам, а новичками устилаются поля, разравнивая дорогу идущим в атаку по их недвижным телам. В ожидании встречи я пошла в сёстры милосердия и промывала раны, стирала грязь с лиц в надежде под слоем глины обнаружить знакомые черты. Прошло немало месяцев, писем от него не было. Но вот однажды, когда я только сняла запачканный передник, в палату внесли его, всего израненного, истекавшего кровью и обессиленного настолько, что он не мог даже стонать. Таких в нашем лазарете не лечили, а отправляли за полконтинента, туда, где вой сирен доносился лишь из телевизоров, передававших сводки новостей. И тот, кто доживал до священной земли, получал исцеление.
Ни на секунду не колеблясь, я выбила место в последнем вагоне последнего рейса. Мы выехали с вокзала вечером, в страшной духоте, спешке, страхе, и под красным небом, пылающим кровавыми облаками шёл наш товарный поезд, набитый живыми людьми: ранеными, женщинами и детьми, бегущими из осаждённого Таллинна. В нас было дыхание надежды, что, преодолев тонкую чёрную линию на карте, наши мучения, если не прекратятся, то отсрочатся ещё на какое-то время. Все раны заживут, мужья вернутся к жёнам, пули в их телах превратятся в бурые родинки, а дети вырастут и никогда не станут поить ненасытную землю чужой кровью.
Я видела, как зрачки всех были уже поделены вожделенной условной линией. И как от задохнувшейся свободы, пахнущей никогда не пробованными апельсинами и пресытившим голодом, стало трудно дышать, и, когда лишь река отделяла настоящее от будущего, войну от мира, головной вагон резко затормозил, и весь состав растянулся пыльной змеей по ладони моста. Тишина била единым стуком сердец в голове каждого, и поезд превратился в один организм, притаившийся и ожидающий, и все дышали синхронно, боясь, что, вдохнув невпопад, выдохнуть не получится.
О проекте
О подписке