Читать книгу «Каждые сто лет. Роман с дневником» онлайн полностью📖 — Анны Матвеевой — MyBook.

Курская линия

Полтава, август 1893 г.

Я могла бы родиться в другой семье, в ином роду. Или в нашем же, но не захудалой курской линии, а знаменитой тульской – к ней принадлежала любимая фрейлина Екатерины II, «черномазая Лёвушка». «Вы, школы Лёвшина птенцы» – так сказано в «Евгении Онегине» об одном моём предке по тульской линии. Почему я – это именно я?

Каждое утро просыпаюсь и думаю о том. А начала так делать в Полтаве, куда мы переехали из Ловича. В Полтаву прибыли ночью в карете под названием фаэтон. Шёл сильный дождь, было очень темно, в Ловиче так не бывало.

Я родилась в Царстве Польском, в городе Влоцлавск-на-Висле, а в Лович мы переехали через два года. Приятно произносить это слово – Лович… Оно мне напоминает фамилию красивого офицера, хотя Геничка сказала бы, что рано мне ещё заботиться о красивых фамилиях.

Мне нравятся названия городов: некоторые звучат как музыка. Вот, к примеру, «Полтава» – это удар колокола. Пол-л-лтава, тава!

Из фаэтона я не увидала ни города, ни людей. Только раз отец сказал:

– Мост через Ворсклу. – И добавил: – Дорога идёт в гору.

Впоследствии я долго искала взглядом какую-то гору; мне даже в голову не пришло, что это всего лишь такое выражение.

Дух мой

Свердловск, сентябрь 1980 г.

Ксеничкины дневники я нашла случайно и никому об этом не рассказывала. Они лежали в стенном шкафу, в крапивном мешке. Это я слышала у папы в музее: «После него осталось два крапивных мешка рукописей». Это значит, мешки большие, толстые, серо-коричневого цвета. В моём мешке – аккуратно перевязанные стопки вроде тех, что готовят под переезд. Сначала я подумала, это мамины школьные тетради, но они были уж слишком старые.

Я начала читать не с той тетради, что была сверху, а с той, которую мне удалось выудить из перевязанной шпагатом пачки так, чтобы не пришлось распутывать узел. Потом-то я, конечно, распутала его и теперь развязываю и связываю заново нужную пачку. Некоторые записи – немыслимая вещь! – на французском языке.

Автор дневника – я не сразу сообразила, что это моя бабушка, в честь которой меня назвали, – пишет очень интересно, жаль, что иногда речь идёт о не совсем понятных мне вещах. Я всё равно пытаюсь их понять и мучаюсь, что нельзя спросить у мамы или папы, ведь мне никто не разрешал совать нос в чужой мешок.

Папа редко сердится на меня, но если сердится, то всегда повторяет одну и ту же обидную фразу:

– Скройся с глаз моих, и чтобы духу твоего здесь не было!

В Ксеничкиных дневниках был мой дух, это я сразу поняла. Там начинала жить моя душа.

Философия Ксенички

Полтава, ноябрь 1893 г.

Девочки, с которыми я изредка играю в Корпусном саду, не любят говорить о серьёзном. «Опять Ксеничка разводит философию», – смеются они, а я так дорожу их обществом, что стараюсь лишний раз не расстраивать игру своим несоответствием. Я отличаюсь от подруг, и отличие не в мою пользу.

За годы жизни в Полтаве я узнала многое о нашей семье. Начиная вести дневник, я думала о том, что сперва следует рассказать об истории нашего рода и о тех обстоятельствах, которые привели нас сюда, в Малороссию.

Имею ли я основания вести дневник или для сего нужно быть выдающимся, необыкновенным человеком? Об этом я и хотела бы поговорить с девочками из Корпусного сада, но, верно, не стану. А сестра Геничка – она одиннадцатью годами старше – точно высмеет мои размышления. Поэтому я никому не смею рассказать о своём дневнике и прячу тетрадь даже от мамы. Это довольно нелёгкое дело.

С дневником я не чувствую себя такой одинокой. Ах, если бы я не была самой младшей в семье! Старшие имеют такие занятия, которые мне будут недоступны долгие годы.

Ну, будет себя жалеть! Завтра начну записывать о том, что знаю – из семейной истории, о нашей жизни, родителях, Гене и Лёле.

С богом, любимый дневничок.

На следующий день

В октябре мне исполнилось десять, но я многое помню из раннего детства, даже то, чего не хотелось бы. А то, что связано с историей семьи, папа велит заучивать и рассказывать ему каждый день par cœur[1]. Я считаюсь папиной любимицей и не имею права расстраивать его.

Мой отец, Михаил Яковлевич Лёвшин, вышел в отставку в конце лета 1890 года. Двадцать три года провёл он в Польше – сначала был преподавателем, потом инспектором и, наконец, директором реального училища.

Миша был младшим из тринадцати детей Якова Фёдоровича и Евгении Яковлевны Лёвшиных. Евгения Яковлевна ласково звала его заскрёбышком. Она рано осталась вдовой и, продав за долги родовое имение Фатеж в Курской губернии на реке Псёл, вместе с ним и дочерью Анной перебралась в маленькое приданое именьице в Харьковской губернии. Семья была ограничена в средствах, так что Мишу пришлось отдать на воспитание тётушкам Назаровым, которые жили в Харькове и очень полюбили мальчика. Евгения Яковлевна осталась в деревне с Анной.

Миша в детстве был невысоким, щуплым. Однажды какой-то рослый генерал засмеялся, увидев маленького приготовишку с огромным ранцем, сказал: «Вот так великан!» – и поставил его, как игрушечного солдатика, на высокую каменную тумбу, которая стояла у ворот казармы.

Когда папа рассказывал об этом, он тоже смеялся, как бы отзываясь на давнюю шутку того генерала, но в глазах его вновь стояли слёзы. Я думаю, что свой скромный рост отец переживает как большую обиду. И то, что пошутивший над ним генерал был рослым, лишь пуще растравляет её. Пронизывающий взгляд и густой строгий баритон отца заставляли считаться с ним и на службе, и дома, но ему как будто постоянно нужно доказывать всем свою значимость, серьёзность.

Рослые люди обходятся без этого.

А я, слушая папу, решила, что мне повезло родиться девочкой. Маленький рост для женщины – не такая обида.

Нет, Марина, нет!

Свердловск, декабрь 1980 г.

В прошлом учебном году со мной произошло сразу несколько важных событий. Во-первых, я познакомилась с новенькими девочками Наташей и Мариной и поняла, что хочу дружить с Мариной, а Наташа хочет дружить лишь бы с кем. Во-вторых, я влюбилась в Алёшу П. К сожалению, Алёша П. на уроке чтения рисовал на промокашке свастику, и я нажаловалась на него учительнице, потому что рисовать свастику – подло. Не для того погибли герои-молодогвардейцы, Зоя Космодемьянская и мой двоюродный дедушка, чтобы Алёша П. рисовал на промокашках фашистские кривые кресты! Алёша П. стал после этого дразнить меня Ксенькой-ябедой, и ни о какой любви теперь не может быть и речи.

Однажды весной я убедила Марину погулять в её дворе, обойти вокруг дома. Она отнесла домой свой портфель, чтобы не таскаться, а мне зайти не предложила. Я чувствовала себя очень глупо со своим жёлтым портфелем в руке: Марина-то шла налегке. День был такой весёлый, солнечный! Я оставила портфель и синий мешок со сменкой в кустах, но, когда мы вернулись, портфеля там не было. И сменки тоже.

После зимы портфель весь был покрыт тонкими чёрными линиями, похожими на трещины в берёзовой коре. Вряд ли уличных воров заинтересует такая добыча. Но кто-то же утащил мои вещи! А в синем мешке (мама сшила его сама, там были даже мои инициалы красными нитками – К. Л.) лежали почти новые туфли, и вот за них мне точно попадёт. А учебники, тетради, дневник? Как же я закончу второй класс безо всех этих нужных предметов?

Я по-прежнему смотрела на то место, где оставила портфель и мешок, как будто ждала, что они там снова появятся. Но ничего не появилось, а Марина вздохнула:

– Ладно, Ксень, мне домой пора!

И она действительно пошла домой, в свой пятиэтажный дом, который казался мне дворцом сказочной принцессы – я бы ни за что не поверила, что дома у Марины такие же точно диван, ковёр и, например, утюг, как у нас.

Она ушла, а я заплакала и плакала довольно долго, пока меня не обнаружила Лена Елизарова, одноклассница Димки. Это очень решительная девочка с короткими волосами, отличница и пионерка.

– Что случилось, Ксеня? – спросила Лена, и я кинулась к ней на грудь, как будто это не чужая старшая девочка, а самый близкий человек во всём мире. Я что-то объясняла ей сквозь слёзы, а Лена, слушая, волокла меня за руку домой. Когда мы уже свернули в наш двор, навстречу выскочил Димка:

– Ксанка! Тебя милиционеры ищут по всему району!

Брат небрежно кивнул Елизаровой – в его компании девочек всерьёз не принимали – и потащил меня обратно в школу. Лена пошла было за нами, но по дороге, видимо, передумала, так что в кабинет директора мы зашли вдвоём с братом.

Директора звали, как сказала однажды мама, эффектно – Емельян Паригорьевич. Он был не очень страшный, я боялась его намного меньше, чем учителя физкультуры Семёна Ивановича или завуча Насиму Аюповну.

– Разве тебе не объясняли, что нельзя бросать без присмотра личные вещи? – спросил Емельян Паригорьевич. – Скоро тебя будут принимать в пионеры, но как же тебе можно доверить пионерский галстук? Что, если ты и его бросишь в кустах?

Димка от стыда за меня начал грызть ногти, за что ему всё время попадает от мамы. Я клялась, как умела, что никогда в жизни не потеряю пионерского галстука и буду беречь его как десницу ока. Тут директор так захохотал, что у меня сразу же высохли слёзы.

Жёлтый портфель с синим мешком, привязанным к ручке, лежал на стуле в директорском кабинете. Оказалось, пока я гуляла с Мариной (она-то, наверное, уже сделала уроки и теперь пьёт молоко с булочкой), мой портфель нашла в кустах какая-то женщина и решила, что ребёнка похитили преступники. Женщина побежала с моими вещами в милицию, оттуда позвонили в школу и домой. Директор уже набирал рабочий номер мамы, когда явились мы с Димкой.

– Надеюсь, Ксеня, ты сделала правильные выводы, – сказал директор на прощание.

Брат довёл меня до порога и пошёл гулять. А я долго сидела в пустой квартире одна, пока не пришли мама с папой. У меня глаза сильно чесались от слёз, а родители уже обо всём знали: встретили по дороге маму Лены Елизаровой – их квартира в соседнем доме. Она выложила им историю с портфелем, а от себя ещё добавила: слава богу, всё обошлось, потому что по городу ходит маньяк и в парке Маяковского третьего дня опять нашли мёртвую девушку…

– А кто такой маньяк? – спросила я брата, но он ничего не ответил. Видимо, и сам не знал. А у родителей мы спрашивать не решились.

Мама ругала меня за портфель, а папа обнимал и гладил по голове. Когда я уже легла спать, он пришёл в детскую и спросил, почему я всё-таки оставила свои вещи в кустах. Я рассказала ему про Марину.

– Она не очень хороший друг, – заметил папа. – Бросила тебя одну и даже не побеспокоилась узнать потом, всё ли у тебя в порядке.

У меня защипало в носу, как от фанты. Это такой оранжевый порошок, который надо разводить водой, Варины родители привезли в прошлом году из Таллина. Папа поцеловал мне руку, как взрослой (я этого ужасно не люблю), и ушёл из детской. А я, засыпая, представляла себе, как завтра после уроков Марина спросит:

– Пойдём домой вместе?

И тогда я отвечу ей:

– Нет, Марина, нет!

Александр Сергеевич не Пушкин и другие

Полтава, январь 1894 г.

Вчера была целая история с моим дневником: я забыла его на столе, и Геничка почему-то решила, что может прочесть в нём, как если бы он был её собственный. Лёля сказал, что это нечестно, но Геничка всё равно сунула нос в мои записи и потом дразнила, что я воображаю себя сочинительницей! Но я никем себя не воображаю! Мама пришла узнать, почему мы шумим, и рассудила, что Геня не должна читать чужих дневников, ведь это всё равно что вскрывать письма, которые тебе не предназначены. Геня была вся красная от стыда и принуждённо просила у меня прощения. Но я на неё не слишком сержусь, скорее на себя: вольно ж было забывать дневник на столе! Больше я таких ошибок не сделаю.

Теперь мой дневник для Генички под запретом вместе с целым списком книг, которые нам пока нельзя читать. Для меня запрещён журнал «Задушевное слово», брату не дозволяют читать Майн Рида и Густава Эмара.

Геничка берёт у кого-то из подруг «Вестник иностранной литературы», но ей приходится прятать от отца журналы. Возможно, ему не понравилось бы и то, о чём я пишу в моём дневнике?.. А впрочем, разве это дурно – записывать что-то из истории нашего рода? Геничка не права: я воображаю себя не сочинительницей, а летописцем с бесконечным свитком в руках…

Третьего дня отец показывал мне фотографический портрет своей мамы Евгении Яковлевны. Он сказал при этом, что бабушка была замечательная красавица и что у неё были чудесные синие глаза, но на дагерротипе Евгения Яковлевна запечатлена уже очень пожилой, лицо у неё напряжённое, и особенной красоты я в нём не отметила. Разумеется, отцу я об этом не сказала.

Вместе с портретом бабушки и сестёр Назаровых, вырастивших маленького Мишу, лежали другие фотопортреты, и на одном был представлен моложавый безбородый блондин довольно приятного вида, немного, как мне показалось, похожий на кота. Наискось, через фото, прямо по лицу размашисто написано отцовским почерком: «Мой мучитель!!!» Я заметила, что на обратной стороне фотокарточки есть любезная подпись «На память от А. Л. Апухтина» и ещё что-то, но отец с досадой отбросил портрет мучителя в сторону, так что я не успела разобрать более ни слова.

Расспрашивать отца я не посмела, но на другой вечер обратилась за разъяснениями к маме. Она сказала, что Апухтин был попечителем Варшавского учебного округа и что отцу пришлось подать преждевременно в отставку из-за невыносимых отношений, которые сложились меж ними.

Отец рос у тётушек Назаровых истинным баловнем, плохо учился и даже остался на второй год в четвёртом классе. Но когда умерла вначале одна тётушка, а за ней вскоре другая, Мише пришлось заботиться о себе самому. Евгения Яковлевна с сестрой Анной не выезжали из именьица, присылали слёзные письма, что жить не на что и Анну одеть не во что. Отец ещё сам был мальчишкой, когда начал репетиторствовать за гроши и при этом упорно учиться. Нужда научила его аккуратности, бережливости, поэтому он так пристально следит за своей и нашей одеждой и обувью.